355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Харон » Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии. » Текст книги (страница 6)
Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии.
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:15

Текст книги "Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии."


Автор книги: Яков Харон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

39
ЖИЗНЬ

Взлетать все выше в солнечное небо

На золотых Икаровых крылах

И, пораженному стрелою Феба,

Стремительно обрушиваться в прах.

Познать предел паденья и позора,

На дне чернейшей бездны изнывать,—

Но в гордой злобе крылья вновь ковать

И Смерть встречать непримиримым взором…

Пред чем отступит мужество твое,

О, Человек,– бессильный и отважный,

Титан – и червь?! Какой гоним ты жаждой,

Какая сила в мускулах поет?

– Все это жизнь. Приняв ее однажды,

Я до конца сражаюсь за нее.

40
В ИЗГНАНИЕ

Осенний ветер шевелит устало

Насквозь промокший парус корабля.

А ночь темна, как совесть кардинала,—

Не различишь матроса у руля.

Далеко где-то за кормой – земля.

Скрип мачт, как эхо арестантских жалоб.

Наутро Дуврские седые скалы

Напомнят мне про милость короля…

О, Франция; прощай! Прости поэта!

В изгнание несет меня волна.

На небесах – ни признака рассвета,

И ночь глухим отчаяньем полна.

Но я вернусь!.. А если не придется —

Мой гневный стих во Францию вернется!

ГЛАВА 2

– А палочки ты мне привез? – допытывается Юрка-маленький, крепко обвив ручонками мою шею. Мы с ним долго не виделись, чуть не полгода, и очень соскучились друг по другу.

Все говорят разом, как всегда, и я все не могу взять в толк, о чем это он спрашивает, да и сам он, видимо, толком не знает, что именно должен был привезти ему папа из своей «командировки», как именовалось для него мое пребывание в Институте туберкулеза. Я угодил туда весной шестьдесят третьего по случаю экссудативного плеврита: здесь, на воле, этакий пустяк хлябает за ТБЦ, подумать только!..

Вдруг пришло озарение, я в лицах увидел такую картину: Света обсуждает вечером с мамой неотложные завтрашние дела и говорит, что в таком-то часу поедет к Яше. Тут Юрка заявляет, что тоже хочет к папе, а мама отмахивается: детям туда нельзя, там палочки… Взрослые продолжают свою конференцию: Юрка на время вышел из игры. Все мы, грешным делом, достаточно многословны и, чтобы зря время не расходовать, обычно говорим все одновременно. Раз это мог Александр, Македонский, то и нам не возбраняется,– не выключая собственного фонтана, каждый отлично следит за быстродействующим фонтаном двух, трех и более собеседников. Юрка овладел техникой, по-моему, раньше, чем научился говорить. Вот и на сей раз он, видимо, обдумал и взвесил мамин странный аргумент и решил не вступать в спор, а только– удостовериться в самом для него главном: «А папа привезет?» – «Привезет, привезет, помолчал бы ты минутку!» – затыкает его кто-нибудь из взрослых, устремившихся тем временем уже черт-те в какие дали. Да и кто же вникает в вопросы ребенка? Спросил – ответь. «Да» сказать разумнее и проще всего. «Нет» непременно вызовет новый вопрос: а почему нет?..

Вот и запомнил Юрка, что папа привезет ему палочки.

Память у него отменная – хоть это он у меня унаследовал.

…И припомнил я ночи другие, и другие поля и леса, да и времена другие: сорок третий год. Дальний Восток, наш завод и лазарет, в котором плеврит всерьез не принимался – так, нечто среднее между насморком и поносом. Никто с плевритом и не думал бы просить освобождение (от работы) – не то было время и не то настроение у нас,– а мне не повезло: потерял сознание, да и температура что-то здорово подскочила, хоть ничего и не болело.

В общем, попал я в лазарет. Сознание вернулось ко мне на пятый день. Я открыл глаза и увидел Юрку, пришедшего навестить меня. Впрочем, тогда он был еще не Юрка, а Юрий Николаевич, мы были еще на вы, только-только познакомились. И хотя меж нами не было еще не только дружбы, но и вообще ничего еще не было, если не считать самого первого разговора нашего,– я хорошо помню, что ничуть не удивился, увидев именно его. Вероятно, в моем подсознании он успел уже занять прочное и важное место – иначе я должен был что-то плести насчет предопределения, таинственных явлений судьбы и прочей мистики, которой я чужд. Я не удивился, как сказано, увидев Юрия Николаевича, но почувствовал этакое облегчение, в общем – обрадовался. Какое-то время мы молча смотрели друг другу в глаза – пожалуй, единственный раз за всю нашу дальнейшую жизнь,– потом он спохватился и метнулся к двери: позвать доктора.

Через минуту вошел Григорий Иосифович, наш главный хирург и добрый гений, человек, о котором надо бы складывать баллады… Это он дерзнул ответить грозному начальнику, приехавшему инспектировать завод и обнаружившему, что «слишком много заключенных по пустякам освобождено от работы» в такое горячее время, когда каждый рабочий на счету,– он рискнул ответить, что различает только больных и здоровых, а вольных и заключенных различать их выпуск не учили. Григорию Иосифовичу этот ответ – его слышали десятки людей – мог стоить партбилета как минимум, но наш главный хирург был не из трусливых: к нам он прибыл прямо с Халхин-Гола. Годом раньше, на Хасане, он начал свою военно-хирургическую практику, сам был дважды ранен и принят в партию за незаурядную, видимо, отвагу и мужество. Не знаю, перевели ли его из армии в нашу «систему» просто так или за какие-нибудь грехи,– об этом мы никогда не говорили. Знали только, что он то и дело пишет куда-то прошения об отправке на фронт (шла уже Великая Отечественная), но на Запад он так и не попал, а попал на Восток уже под самый конец, весной сорок пятого, и трагически погиб в последние дни войны, даже чуть ли не после официальной капитуляции Японии. Достигшая нас легенда гласит, что самурай-офицер, над которым Григорий Иосифович склонился, чтобы осмотреть и обработать его рану, в упор застрелил его из пистолета…

Мы и тогда понимали, что это явная легенда, но понимали и добрые чувства и любовь к нашему хирургу тех, кто создал эту красивую легенду: Григорий Иосифович стоил ее…

Это он научил меня чудодействию – грамотно сделать противостолбнячный укол пострадавшему, например, на лесоповале. Знаете, как это бывает, валят арестанты мачтовый лес (на одной из наших «подкомандировок» – подсобном участке – для нужд строительства), но далеко расходиться им не разрешают, потому что они подконвойные, а конвоя мало. Стало быть, валят они эти самые мачты-громадины на недопустимо близком друг от друга расстоянии. Это я говорю вам как специалист по технике безопасности: когда сняли и отдали под суд нашего начальника по ТБ за то, что по его недосмотру погибли три автогенщика, никто из вольнонаемных не захотел занять этот коварный пост, и мне, вдобавок к другим моим обязанностям «придурка», навесили еще и функции старшего инспектора по охране труда и технике безопасности. В этом амплуа приходилось мне ассистировать Григорию Иосифовичу на судебно-медицинских вскрытиях, писать протоколы и прочее, но значительно чаще приходилось мчаться на всякие ЧП, так что я повидал кое-что сверх программы.

На лесоповале рубщику полагается, как известно, криком предупреждать своих товарищей об очередном падении ствола и рукой показывать направление падения. Он, конечно, и кричит, и показывает, но нередко его сигнал совпадает во времени (и, к сожалению, в пространстве) с таким же сигналом другого рубщика, так что другие соседи не сразу могут сообразить, куда кидаться-то. Но, и правильно сообразив, они многого не могут предвидеть: например, что два ствола, падая навстречу друг другу, могут столкнуться, разлететься в разные стороны, причем именно в тех направлениях, в каких отбегают люди, мгновенно оценив первоначальное направление падения. Метровый в комле ствол, или «хлыст», настигает людей, бегущих друг за дружкой, да так их строем и укладывает, вдавливает в землю – случалось, и пятерых подряд. Снега на дальневосточных равнинах мало, в мачтовых рощах и того меньше, а если куда и наметет его, то не в сугробы же бегут, а по протоптанным тропинкам отбегают… Полагается прежде всего делать каждому пострадавшему противостолбнячный укол – не берусь сказать, для чего и почему, но только такая у нас была инструкция. ЧП всевозможных было много, врачей мало, вот и приходилось обучать приемам первой помощи кое-кого из нашей «придурковой» братии, преимущественно из «расконвоированных», пользовавшихся правом хоть какого-то передвижения вне зоны. Делал и я такие уколы, и, несмотря на это, многие выживали. Человек вынослив.

А еще Григорий Иосифович спас наш рояль, и это было тоже подвигом, хоть и совсем из другой оперы.

Опера у нас, разумеется, тоже была, и довольно приличная. Инструменталистов, правда, было маловато, и были они самой разной квалификации, но чего не сделает энтузиазм!.. Скрипачей было трое, Валерий Казимирович, наш главный конструктор, был, пожалуй, самым лучшим, хотя на воле не играл до этого лет двадцать, да и скрипку свою выписал в лагерь очень поздно: все казалось ему несолидным и «неудобным» заниматься в заключении какой-то там художественной самодеятельностью… Двух других скрипачей весьма успешно обучил Карлуша, игравший на виолончели. Вообще-то он, Карлуша, был трубачом, но играть на трубе ему мешало кровохарканье, и он решил переквалифицироваться. А своего брата-близнеца Курта он научил играть на литаврах – представьте себе, были у нас и литавры… Если рассказать, как я полгода уговаривал нашего КВЧ (культурно-воспитательная часть) выписать эти литавры, да в какое бешенство он пришел, когда они прибыли и он удостоверился, что литавра – это всего лишь «большая дура», полушаровой котел-барабан, ни на какую «настоящую музыку» непригодный,– ох, это был бы номер для Райкина… Впрочем, из нашего КВЧ мы со временем тоже человека сделали: я позже встречал его уже на посту директора краевого театра драмы: коллектив уважал его за организаторские способности и непонятную (коллективу) осведомленность в вопросах симфонии и оперы.

Еще был у нас саксофон, унаследованный от «освобожденного» ансамбля Центрального КВотдела, каковой ансамбль расформировали и отправили в штрафную колонну – за какое-то очередное разложение. Помаленьку мы этих штрафников поштучно перетаскали к нам, на завод,– преимущественно профессиональных музыкантов, порассовали их на не слишком тяжкие работы (счетоводами, браковщиками ОТК, санитарами, да мало ли «придурковых» должностей на большом заводе!..) и таким способом намного усилили нашу самодеятельность. Были у нас и вокалисты – профессионалы и самородки, которых мы воспитали, и не только в плане музыкальном.

Самое трудное дело – придумать репертуар. В нашем случае трудность носила какой-то китайский характер: сплошные мужчины. Мы ставили «фрагменты» из опер – фрагменты, в которых не было женских партий… Доставать партитуры приходилось тоже по-разному, отнюдь не по линии «Ноты – почтой». Однажды знойным летним днем я топал в горку, в город, в Управление: нес месячную отчетность в ЦБРИЗ. Был я в ту пору уже расконвоированным начальником нашего заводского Бюро рабочего изобретательства, и по этой линии подчинялся Центральному БРИЗу, возглавлявшемуся Василием Николаевичем [29] , талантливым писателем, впоследствии получившим заслуженное широкое признание. А тогда он, после своего освобождения, предпочел (или, вернее, просто вынужден был) остаться в наших краях, далеко от Москвы, и заниматься, уже в качестве вольнонаемного, административной деятельностью, впрочем, достаточно интересной. Инженер по образованию, он сумел вдохнуть изрядную долю энергии и охоты к творчеству в людей, силою обстоятельств поставленных в условия, отнюдь не располагавшие к изобретательству и рационализации. Он настоял на том, чтобы во главу БРИЗов на местах были назначены местные же рационализаторы – независимо от их статьи и срока, сообразуясь только с их деловыми качествами. Это было рискованным требованием, и Василию Николаевичу в случае малейшей промашки (например, если б кому-то из расконвоированных в связи с назначением на эту работу контриков вздумалось совершить побег) грозили нешуточные неприятности – вплоть до нового заключения: тут уж пахло «организацией»… Но никто из нас, судя по всему, его ни разу ни в чем не подвел.

Начинал я на нашем – тогда еще авторемонтном – заводе слесарем-автоэлектриком, потом занимался хромированием в цехе металлопокрытий – дело было новое, поэтому и возникало множество идей и предложений, которые мы тут же и внедряли. Столкнувшись несколько раз с моей фамилией на поступавших к нему БРИЗовских бланках, Василий Николаевич заподозрил, что речь идет не об однофамильце, а именно обо мне: мы были знакомы в далекие московские времена, встречались у Жени, спорили о поэзии…

Он приехал на наш завод, и когда меня вызвали в кабинет к нашему грозному начальнику, на глазах у него произошла радостная встреча со всякими «а помните?», «а знаете?», так что наконец и начальник наш – он тоже был москвич – чуть не прослезился от нахлынувших воспоминаний. Напускная грозность уживалась в нем не только со здравым смыслом, но и со здравыми чувствами, например с уважением к непонятной ему симфонической музыке.

Вскоре меня утвердили в новой должности, и вскоре же – не без активной поддержки Василия Николаевича – начальник наш отвоевал в Управлении рояль – единственный в нашем городе, без толку торчавший в клубе Управления.

И вот я по дороге в ЦБРИЗ захожу в какую-то хатку и прошу у старушки напиться. Она мне указывает на кадку в сенцах, накрытую толстым фолиантом в тисненом переплете. Одной рукой я снял фолиант, другой наполнил ковшик – и сразу поперхнулся, облившись студеной водой: в руках у меня был клавир оперы Даргомыжского «Русалка»! Я спросил у старушки, не продаст ли она мне эту книжицу, но деньги там были не в моде, она предложила обменять ее – на «подходящую фанерку», чтоб кадку было чем накрывать. Ну, мы ей в тот же день соорудили первоклассный цинковый бачок с хромированным краном – загляденье! – и Вася Елистратов, отвозивший старушке этот бачок на очередном ЗИСе (капитально отремонтированные грузовики проходили у нас обкатку за зоной, и Вася тогда был еще обкатчиком-водителем, «законвоировали» его значительно позже, после истории с побегом власовцев), получил в награду, если не врет, стакан самогона – так она была довольна обменом…

Рояль в нашем оркестре играл, разумеется, очень важную роль: оркестр-то, как ни верти, был жидковат. Ухаживали мы за ним, как за любимым дитем: и полировали, и настраивали, и ножки ему сменили, и пюпитр… Гроза налетела нежданно-негаданно, как это и свойственно внеплановым гадостям. После дальневосточных конфликтов приехал к нам не только Григорий Иосифович. Приехали еще и танки, вернее танкетки-амфибии, покореженные в боях: кто-то наверху решил, что, раз мы авторемонтники, мы и с этой техникой справимся. Мы, в общем-то, справились, но только очень помучились с броней: никто не знал, как ее отжигать, а тем более – как ее снова закалить после механической обработки. Пробовали и то, и се, и на заводы писали, и мне по БРИЗу пришлось конкурс провести – все без толку. Заводы дали понять, что сие, мол, военная тайна, мы вам ее доверить не можем…

К тому времени, когда мы, ценой невероятных усилий, кое-как справились с первой партией танкеток и успешно провели их обкатку (успешно – несмотря на то, что начальник монтажно-сборочного цеха Иван Павлович и с ним один водитель чуть было не утонули у самого берега Зеи: забыли задраить один из люков и стали «форсировать реку» – вот смеху было!), наверху решили, что нас надо превратить в военный завод – не по совместительству, а впрямую. Первым признаком этого новшества (если не считать замены нашего звонкого многобуквенного названия на лаконичный номер) было ощутимое улучшение нашего питания. Вторым – нам прислали новый заказ: велено было срочно освоить выпуск пистолета-автомата системы Шпагина. Разобрались в чертежах, растолкали заказы по цехам, поставили лучших мастеров и – раз-раз! – выложили на стол начальству три пробных автомата, нежно поблескивавших свежим лаком прикладов и чернью вороненых надульников. Только из них стрелять еще было нельзя, в них не хватало одной малости – возвратно-боевой пружины. Не из чего ее сделать было, проклятую. Принесли чертеж пружины, еще раз прочли в графе «материал»: рояльная проволока. Вызвали и меня к начальнику. Сунули мне под нос чертеж – я его и раньше видел и давно уже ждал, что этим кончится.

– Понимаешь, Харон, Родина требует,– начал начальник как-то непривычно мягко и чуть ли не просительно. Мог бы он, разумеется, просто приказать, даже и не ставя меня в известность,– не велика шишка-то! А вот не приказал почему-то, позвал и вроде бы даже советовался. Ларчик просто открывался: если б по его приказу раскурочили рояль, мы бы и пикнуть не посмели, но только нас бы долго никто в клубе больше не видел. А начальник наш отлично понимал, каким огромным стимулом служила наша, пусть скромная, пусть самодеятельная, культпросветработа без всяких кавычек, как она морально поддерживала наш многотысячный коллектив и как в конечном счете благотворно влияла не только на бытовые, лагерные «показатели», но и на производственные.

– Понимаю, гражданин начальник, – ответил я. – Да только велика ли польза будет? Я ведь смотрел уже, Андрей Дмитрич, мерил: от силы на полсотни пружин хватит, остальные струны коротки или по сечению не подходят. Инструмент разрушим, а план…

– Не надо мне план! – обрадовался Андрей Дмитрич.– И полсотни не надо: мне бы, дурья твоя башка, только эти три штуки укомплектовать, доложить наверх – можем! Спустят нам план, спустят и материалы, я тебе хоть сто метров проволоки верну, хоть тонну! Ты вот что: пойди-ка, друг, сам покумекай – какие там парочку струн без ущерба особого изъять можно, понял? Чтобы нам и пружины сделать, и на вашей ерали чтоб это не очень отразилось, а? У меня вон трех зубов нет – дык я жую! Ха-ха! А из вас из самих… а вы, черти, крутитесь, работаете. Чего нос повесил? Ни х… твоей музыке не сделается, если захочешь. Вали, действуй.

Юрка острил: прелестный случай проверить на себе чувства Авраама в минуту, когда иудейский бог повелел ему совершить заклание Исаака… Я вяло поддерживал: прелестный случай явиться ангелу Господню и отвратить наши кусачки и пассатижи от бедного старого Блютнера. Но ангел не явился. Пружины были сделаны, наши три ППШ были опробованы, снабжены новым заводским клеймом и куда-то отправлены, и никакого плана на них, а тем более – никакой рояльной проволоки мы не получили, заводу предложили срочно перестроиться на массовый выпуск совершенно других штучек, которые конспирации ради в переписке именовались «молотками».

Молотки эти надо было делать из специального чугуна. а у нас не было литейной. Не было и литейщиков. Не было никаких лабораторий для такого производства, ни станков для обработки самих молотков, ни инструментов для изготовления изложниц,– в общем, ничего у нас не было,– кроме разве такой малости, как чувство долга. Шла уже война, и каждый из нас написал уже свои два десятка заявлений с просьбой об отправке на фронт, и все уже поняли, что нам – контрикам – не светит «искупить своей кровью», а тем более что-то там «доказать с оружием в руках» насчет нашей преданности и верности. Оставалось проявить любые благие намерения в почетном тылу, на важном участке обеспечения фронта боеприпасами. Вот мы и проявляли, как могли,– большинство из нас очень скоро убедилось, что нам не придется краснеть за то, что мы «отсиживались в тылу».

Пафос хорош, на мой вкус, только в подлиннике, в момент и на месте своего изначального проявления, когда его непосредственные виновники сами едва ли осознают его. В любом пересказе и изображении пафос выглядит псевдопатетикой и дурно пахнет. Моих сил, во всяком случае, никак не достанет на воссоздание мало-мальски достоверной картины нашего завода в те решающие дни, так что я и пытаться даже не буду. Скажу только, что за сорок дней мы – несколько тысяч контриков и тридцать два вольнонаемных – спроектировали, выстроили и пустили в эксплуатацию литейный цех с тремя вагранками, землеприготовительным отделением, сушильными печами, заливочным залом с полусотней металлических изложниц (кокилей), отжигательными печами, обрубным барабаном и виброочистителями – э, да разве все перечислишь! Кирпичное здание было еще без крыши, ее заменял огромный брезентовый навес, а первая вагранка уже давала чугун, и первые ковши уже заливали чугуном наши кокили – тяжелые, неуклюжие, но все же выдававшие янтарно-огнедышащие «молотки»…

Это были поначалу еще «малые молотки», 82-миллиметровые. Вскоре же нам снова пришлось перестраиваться – на «большие, полковые, калибра 120 мм», весившие уже свыше пуда каждый. Но и для тех и для других надо было еще отливать и запальные стаканы – деталь тонкостенную и довольно капризную. В том же темпе освоили мы и запальники и вслед же за этим взялись за оборудование второго порядка – за изготовление изложниц для отливки кокилей. Очень скоро к нам, в нашу глухомань, приезжали за опытом люди из центра, из самой Москвы:

мы первыми придумали и построили заливочные конвейеры – один рельсовый, импульсный, а другой карусельный, с непрерывным циклом…

Идиотская идея карусельного конвейера пришла, признаться, мне первому в голову, но только не как вещь в себе, не в абстракции, а лишь по логике дальнейшего усовершенствования ряда операций, осуществленных Васькой Елистратовым с его откатным заливочным станком. Началось все с того, что Васька опять где-то напился, наломал дров на своем ЗИСе и угодил сперва в кандей, а потом – в виде штрафа – в литейный цех. Долго он там не пробыл: он был бытовик, честный бандюга, отличный автомеханик, его сам бог велел держать на обкатке, где бесконвойных работяг не хватало. В первые же месяцы войны всех бытовиков, годных к строевой службе, у кого срок был не слишком велик, отправили на фронт. У Васьки рука была переломана, его не взяли; так и пробыл бы он на самой – по нашим понятиям – выгодной работенке обкатчика, если б не его перманентное невезенье.

Попав в литейный цех, он попросился сразу же на самую тяжелую работу: знал, где быстрее грехи замаливаются. Поставили его с напарником на кокиль. Представьте себе два тяжеленных чугунных бруска, лежащих друг на друге, с двумя полуизложницами в каждом. В собранном виде эта махина служит формой для отливки двух «больших молотков». Через несколько секунд после заливки чугун схватывается, верхнюю часть кокиля ломиками отрывают от нижней, поднимают, откладывают в сторону. Потом нижнюю плиту с двумя огнедышащими отливками поворачивают на осевых цапфах и выколачивают из нее отливки. Отливки утаскивают в сторону на обрубку, очистку и отжиг, но это делают уже другие рабочие. А кокильщики охлаждают свой станок водой из шланга, потом смазывают чугунопроводящие канавки раствором огнеупорной глины, потом опрокидывают обе половины хвостовиками кверху и покрывают его копотью – вначале коптили простейшим мазутным факелом, а потом на конвейерах мы приспособили ацетиленовые горелки. Затем в нижнюю часть кокиля вставляются два земляных стержня («шишками» мы их звали), верхняя плита опускается на нижнюю, и запираются они замком. В заливочное отверстие вставляется еще футерованная воронка – «литник», и кокиль готов к приему жидкого чугуна. Все бы в этом цикле было ничего, да вот только такие мелочи, как снять, поднять, опрокинуть, опустить,– все они касаются дурынды весом в 120 кг. Помножьте это на температуру (чугун разливается кипящий, 1120°, и быстренько «греет» кокили докрасна), на брызги металла, на копоть и смрад от горящего стержня (формовочная земля замешивается на тлеющих и жировых веществах) – и вы поймете, что работать на кокиле – это вам не печенье сортировать.

Когда Васька пришел в цех и глаза его и уши малость пообвыкли, кокили были все же похожи скорее на орудия пытки, нежели на промышленный агрегат XX века. Это сходство с чем-то средневековым усугублялось еще и тем, что к тому времени над каждым кокильным станком соорудили этакую виселицу из швеллера: парой роликов и тросами с противовесом пытались как-то облегчить подъем и опускание верхней плиты. Посмотрел Василий Иваныч на эту махину, покачал головой и… стал работать. Проработал до обеда, а в обеденный перерыв пошел к мастеру – узнать норму и договориться насчет «аванса»: ему, видите ли, надо было «малость посоображать на сварке»,– он этот ишачий труд на кокилях обозвал очень нехорошими словами и пообещал (или погрозил, это будет вернее), что… в общем, вот увидите!

Мастер знал Васю и решил поверить, то есть проавансировал ему – сначала этот день, а назавтра, когда увидел, что к чему, еще два дня. На сварке Елистратов поковырялся часа два, а потом прибежал за мной: нужна была токарная и фрезерная помощь и наш БРИЗ располагал на этот счет кое-какими производственными резервами. Васины объяснения я текстуально воспроизвести не могу: во-первых, главное в них – жесты. А во-вторых, вся-то терминология наша была скорее лаконична, нежели… ну, короче сказать, «фигня» и «хреновина» были в его лексиконе, пожалуй, самыми безобидными и расплывчатыми обозначениями. Но мы понимали друг друга с полунамека (мы – это я и Юрка, которого к тому времени я уже перетащил конструктором к себе), да и сама идея была проще простого. Вместо того, чтобы поднимать да опускать кокильную плиту, Елистратов предлагал откатывать ее – кидать на тележку да и катать туды-сюды. Он сварил уже рельсовое основание и самое тележку: рельсами служили два уголка, а колесики тележки – шкивы вентилятора с машины «ЗИС-5», кучей валявшиеся в утиле. Дело было за малым: выточить направляющие – «ловители», которые точно направляли бы одну плиту на другую, да еще придумать удобный рычаг для поворачивания двух собранных плит на 90 градусов в вертикальное положение.

Юрка занялся ловителями, я – рычагом подъема. Внезапно мне вспомнился замок-защелка на патефоне «Ленинград» (что вы там ни толкуйте, а музыкальное образование иногда тоже помогает; и терпентин на что-нибудь полезен, как сказал Козьма Прутков), и я побежал наверх, в наш техотдел, просить Валерия Казимировича срочно прикинуть сечение п-образного рычага, которым можно бы поднимать кокиль в сборе. Валерий Казимирович соображал, конечно, быстрее всех нас, взятых вместе,– не зря же он четверть века читал свой предмет в Воронежском университете,– через минуту он уже звонил на склад метизов узнать, какие трубы имеются в наличии. А еще через час легкая дюймовая труба была уже согнута, к ее концам были приварены планки с осевыми отверстиями и – моя гордость! – тяговые болты с патефонной защелкой.

К ночи мы собрали первую тележку с кокилями и всеми причиндалами. Вхолостую, на бетонной площадке, где мы ее сваривали и регулировали, она работала «как часы», выглядела весьма эффектно и даже, я бы сказал, «изящно» – не сравнить с действующими в цехе страшилищами! Оставалось проверить, как поведет она себя «под металлом», как отразятся на ней температурные и механические воздействия и, главное, как будет чувствовать себя рабочий, ее обслуживающий. Потащили мы ее в литейный.

Работала ночная смена, с планом дело не клеилось, так что сменный мастер только отмахнулся, когда Василий Иваныч попробовал было договориться с ним насчет подноски стержней и чугуна. Мы его послали туда же, куда он нас, и решили сами попробовать. Поставили нашу тележку в сторонке, натаскали запас стержней, литников и фильтров, потом сунули в кокили пару горячих отливок, вышибленных из соседнего станка,– кокили надо разогревать перед работой. Потом Вася стал к своему станку, а мы с Юркой пошли за чугуном. Принесли, залили, выждали пяток секунд – трах! – Васька рванул рычаг, кокиль грохнулся на тележку и от этого удара слетел на литник, и откатилась верхняя плита, а нижняя, с двумя сверкающими отливками, покорно опрокинулась вверх тормашками, так что осталось лишь стукнуть по двум хвостовикам малой кувалдой – и два свежеиспеченных «молотка», по пуду весом каждый, легли на песок рядышком, как две золотые рыбки…

Вася смазал канавки глиной, быстренько закоптил все четыре полукокиля, толчком опрокинул нижнюю плиту, ловко посадил на место пару стержней, снова наклонил плиту и стал мягко – чтобы не стрясти хрупкие земляные стержни – «накатывать» верхнюю плиту, а проще сказать, медленно поднимал «дугу», как мы окрестили трубчатый рычаг. Конические направляющие хорошо вошли в улавливающие отверстия, плиты бесшумно и как-то по-современному «технично», ладно сомкнулись, Вася совсем пригнул дугу, замок мягко щелкнул – одной рукой он поставил собранный кокиль в приемное положение. Мы сияли блаженными улыбками, мы готовы были плясать от радости, но Васька обложил нас: «Чугун давай! Мне же аванс отрабатывать, туды-растуды!» – и мы с Юркой пошли со своим рогачом к вагранке.

Рогач – это такая штука вроде носилок: две пары рукояток, одну держит один носильщик, другую – другой, а посредине железный ковш, вымазанный огнеупором. Ковш подставляется под летку вагранки, струя чугуна наполняет его, и носильщики прут его к кокилям или на площадку фасонного литья – вдоль и поперек всего цеха. Ковш вмещает чугуна чуть больше, чем нужно на два кокильных станка или на четыре отливки, примерно семьдесят кг. Самый ковш и рогач тоже кое-что весят, но дело даже не в тяжести, а в характере груза: это ж кипящий чугун! Спотыкаться, задевать что-либо, идти с напарником не в ногу – все это грозит расплескиванием, страшными ожогами. Без тренировки на этой работенке долго не выдержишь, и мы с Юркой спасовали довольно быстро. Притащив очередной ковш, мы поставили его у Васькиного станка, он швырнул на чугун горсть песка (чтобы шлак схватился в корочку), взял в руку металлический совок, именуемый лопаткой, которым придерживают шлак в ковше во время заливки кокиля, и бросил свое: «Давай!» Но мы с Юркой сидели на земле против своих рукояток, тупо глядели на ковш и не в силах были подняться. Васька плюнул и пошел звать соседей. Пока они заливали его кокиль. Юрка мечтательно заметил:

– Вот так Вулкан ковал оружье богу…

– Персей Пегаса снаряжал в дорогу,– подхватил я, еле ворочая языком. В гуле и грохоте цеха, на расстоянии пяти метров друг от друга, мы, разумеется, не шептали, а орали, и все могли нас слышать. Но никто не слушал, каждый был занят своим огненным делом. Васька уже рванул рычаг, и чудо рождения солнечных отливок – рождения легкого, безо всякого напряжения, изящного и радостного – вновь свершилось на наших глазах, слезящихся от гари, копоти и жары.

– Пошли спать,– сказал я ребятам,– на сегодня, пожалуй, хватит. А завтра…

– Завтра ставьте мне шесть тележек,– сказал Елистратов,– и пусть переводят полцеха на другую работу: один справлюсь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю