Текст книги "Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии."
Автор книги: Яков Харон
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
81
ЖЕРТВА ЗАВИСТИ
Прошли сраженья. Заживают раны…
Увидев мой простреленный камзол
И взгляды восхищенных парижанок,
Агриппа был неимоверно зол.
Но не теряться же! – Свою квартиру
Он за ночь превратил в кромешный ад,
Изрешетив парадный свой наряд
Из пистолета – чуть ли не мортиры,—
И в зеркало скосил пытливый глаз.
А льстивое стекло солгало враз:
– Какое мужество! Какая сила!
…Мы вечером нахохотались всласть,
Когда Марго участливо спросила:
– Неужто… моль в Париже завелась?
82
ВПЕРВЫЕ НА КОЛЕНЯХ
Вентре угрюм – как пьяный гугенот,
Нечаянно попавший в лапы Гизу.
Подумать только: он вина не пьет!
Он о сонетах позабыл, маркиза!
Пугаются сорбоннские врачи:
Он бредит наяву, он тощ, как призрак…
Его болезнь сумеет излечить
Один бальзам: ваш поцелуй, маркиза!
О, сжальтесь! Жизнь его – на волоске.
Все чаще повторяет он в тоске:
«Любовь и смерть – нет лучшего девиза!»
Еще неделя, и Гийом погиб:
Не смерть страшна, а Фор-л'Эвек [55] (долги!)
Его спасет лишь ваше «Да!», маркиза!
83
РАССУЖДЕНИЯ СЛУГИ
У всякого свои предубежденья!
Вас злит лорнет, месье, иных – сабо,
А, скажем, господина моего —
Все, что к рогам имеет отношенье.
На днях он выбил изобилья рог
Из рук фарфоровой богини счастья.
Над Зодиаком, к счастью, он не властен
А то бы сбил созвездье Козерог!
Шарахается прочь рогатый скот,
Когда навстречу стаду он идет,
И прячет свой рожок пастух, бледнея…
Месье, кладите шляпу на кровать:
Рога в передней велено убрать.
Ох, мне уж эти узы Гименея!
84
СУДЬБА ОДНОГО ПАМЯТНИКА
Задорным кружевом гасконских рифм
Всю исписав, что под рукой, бумагу,
Всё, что положено, до дна допив,
Зевну от скуки – и в могилу лягу.
Всплакнувши над «собратом» для приличья,
На крест перо и шпагу водрузя,
Сам дОбинье споет дискантом бычьим
Горячий дифирамб – своим друзьям.
Затем, оповестив страну и двор,
Среди поклонников устроит сбор
На памятник любимому поэту.
Но монументу бить не суждено:
Проект Агриппа спрячет под сукно
И – без меня, увы! – пропьет монету.
85
ДЕНЬ СВ. ГЕНРИХА
От залпов пушечных дрожит земля.
Кричат герольды в переулках грязных —
Сегодня именины короля!
Всех парижан зовет Анри на праздник!
Огромные столы на площадях
Трещат, заваленные снедью разной.
Быков и куриц жарят на кострах —
Бесплатный аромат прохожих дразнит.
И для поэтов жаркая пора:
Потея над цветистым мадригалом,
Малерб изгрыз сто двадцать два пера.
И я блеснул бы, да таланту мало:
Кормить Пегаса нечем стало мне.
Овес-то, сами знаете,– в цене!
86
КРИТИКАМ АГРИППЫ
Кто право дал над Гением глумиться
Тупому попугаю и свинье?
Как смеете, чернильные мокрицы,
Ругать при мне Агриппу д'Обинье?
Из всех поэтов – д'Обинье поэт!
В его руках воскресла древних лира.
Его стихам – взлетать над клеткой мира,
Ломая крыльями преграды лет!
А вам – клевать навоз вороньим клювом.
Мне одному бранить его дано,
Ему – меня. Другим – запрещено!
Прочь руки от Агриппы, говорю вам!
Quod licet Jovi, это значит – нам,
Non licet bovi – вам, слепым ослам! [56]
87
ПОД ЗНАКОМ КАДУЦЕЯ [57]
Мир начался с торговли: дед Адам
За яблоко расстался с райским садом.
Христос был продан выгодней куда —
За тридцать серебром, с доставкой на дом.
С тех пор торгуют все по мере сил:
Попы, юристы, сводники, маркизы…
А Клеопатре головой платил
За ночь любовник – вот дороговизна!
С Наваррским закупили как-то мы
Париж, Марго и десять лет тюрьмы —
Всего лишь за обедню – просто чудо!
…А в наши дни потерян всякий стыд:
За тридцать су всю Францию сулит
Испанцам некий Генрих Гиз, иуда!
88
В ТАВЕРНЕ
Агриппе д'Обинье
Хозяйка раскраснелась у огня.
Гасконец тощий, отрезвев от злости
(Он проиграл и плащ, и шпагу в кости),
Кричит: «До нитки обобрал меня!»
Трудясь над жирным крылышком индюшки,
Вздыхает, потом исходя, монах:
«Святой Мартин! Опять ни капли в кружке!
Sic transit… Эй, хозяюшка, – вина!
Жонглер бродячий бьет мартышку спьяна.
О чём-то врет раскрывшим рот крестьянам
Ландскнехт в камзоле четырех мастей… [58]
Так жизнь течет. Все словно ждут свершенья
По воле рока, по вождей веленью,
По прихоти игральных ли костей…
89
DE PROFUNDIS [59]
Свожу концы с концами еле-еле:
Залез в долги я по уши опять.
Пришли взаймы мне хоть пистолей пять
До пятницы на будущей неделе!
Я с воскресенья безнадежно пуст,
И кошелек мой тем же самым болен.
Пришли взаймы хотя бы пять пистолей,
Коль есть в тебе хоть капля добрых чувств!
Жениться с горя? – Лучше лечь в могилу!
Пришли мне хоть пистолей пять взаймы!
Фортуна-потаскушка изменила —
Я просто чудом избежал тюрьмы…
Что делать мне? – Схватить перо осталось
И написать тебе: читай с начала!
90
ШЕСТОЕ ЧУВСТВО
В шальной калейдоскоп фортуны-шлюхи
Весь я не погружался ни на миг:
Я видел все, я слышал, щупал, нюхал,
Я пробовал от скуки на язык —
Всё вскользь… Увы, казалось: только снится
Мирских делишек пестрый карнавал!
Я лишь Свободы робкие зарницы
Шестым чутьем угадывал, искал…
Пять чувств оставил миру Аристотель.
Прощупал мир я вдоль и поперек,
И чувства все порастрепал в лохмотья —
Свободы отыскать нигде не смог.
Пять чувств кормил всю жизнь я до отвала,
Шестое чувство – вечно голодало.
91
БЫВШЕМУ ДРУГУ
Я был тебе как пилигриму – посох,
Как бунтарю – оружие в бою:
Припомни, как связал я жизнь свою
С твоей, король-солдат, король-философ!
Как спали вместе на земле сырой,
Одним плащом истрепанным укрыты…
А помнишь, как – с гитарой под полой —
Мы пробирались к окнам Маргариты?
Я был оруженосцем, другом, тенью…
Теперь ты стал французским королем.
Боюсь я, скучно будет нам вдвоем!
Зачем тебе Гийом? Для развлеченья?
Довольно! Льстить и врать, как сивый мерин,
И быть твоим шутом – я не намерен.
92
ПРЕЖДЕВРЕМЕННОЕ ЛИКОВАНИЕ
Вчера нашли какого-то Гийома
На Пре-о-Клер [60] – с пробитой головой.
Привлечена столь радостной молвой,
Сбежалась тьма соседей и знакомых.
В харчевне «Лев» ему обмыли лоб,
Останки всунули в камзол дырявый,
Те Deum затянул кюре гнусаво —
Поспешно в яму опустили гроб.
Приятели охотно и задаром
Непосвященным разъясняли с жаром:
Покойник был тупица. И нахал.
– Увы, друзья! Стрела промчалась мимо:
Ваш дю Вентре – живой и невредимый.
То тезка мой, трактирщик, дуба дал.
93
СТАРАЯ ПЕСНЯ
Какой меня злосчастный гений гонит?
Я вечно наступаю на мозоль
Какой-нибудь почтеннейшей персоне,
И очень часто это – мой король!..
Опять меня анафеме предали:
Париж решил не кланяться со мной.
Я вычеркнут из хроники баталий,
Куда был прежде вписан, как герой.
Меня бегут девчонки, как чумного,
В харчевне выпить не дают в кредит,
Анри мне отрубить башку грозит…
Как хорошо, что все это не ново:
И Карл меня чуть было не повесил,
А я – все жив и, как ни странно,– весел!
94
ANNO DOMINI MDS [61]
Часы бьют полночь… Через миг умрет
Последний день шестнадцатого века.
– Вина! Твое здоровье, время-лекарь!
Что принесет нам Новый век и год?
Настанет мир. Подешевеет соль.
Жак перестанет в суп плевать соседу.
Обещанную курицу к обеду,
Расщедрясь, даст нам скупердяй-король.
Придворным дамам скинут лет по двадцать.
Дозволит Ватикан Земле вращаться,
Наука вообще шагнет вперед.
Меня за скептицизм накажут плетью,
И много прочих радостей нас ждет.
Все это будет!.. Но в каком столетье?
95
ЗА ЧТО МЕНЯ ЛЮБИЛИ
Когда стоишь одной ногой в могиле,
Ты вправе знать: за что тебя любили?
Меня любила мать за послушанье,
За ловкость рук – учитель фехтованья,
Феб-Аполлон – за стихотворный пыл.
За томный взор меня любили прачки,
Марго – за вкус, а судьи – за подачки.
Народ за злой язык меня любил.
Отец духовный – за грехов обилье,
Раскаянье и слезы крокодильи.
Агриппе нравилось, что я – чудак.
Три короля подряд меня, как братья,
Любили так, что чуть не сдох в объятьях.
Лишь ты меня любила «просто так».
96
ЧТО СКАЖУТ ОБО МНЕ
Век Валуа и Гизов тонет в Лете.
Иного солнца вижу луч вдали!
Простым бойцом на рубеже столетий
Приветствую грядущий День Земли.
Не суждено мне быть любимцем Музы,
Не суждено Плеяды пить нектар.
Иначе вспомнят обо мне французы,
Чем о тебе, божественный Ронсар:
– Он Аполлону не служил молебны
И жертв не приносил земным богам.
Он рвался в бой, Пегаса шпоря гневно,
И злыми песнями разил врага.
Короче: был солдат, а не поэт он.
И на Олимп ворвался с пистолетом.
97
ПРОЩАЙ, ПАРИЖ!
Прощай, Париж! Прощай, волшебный город,
Фата-Моргана юности моей!
Налей, Агриппа, кубки пополней,—
Прощайте, Елисейские просторы!
Войти в твой Пантеон – надеждой ложной
Не льщу себя, любовь к тебе воспев.
Мне б хоть, в сердцах друзей струну задев,
В их памяти оставить след ничтожный…
Я шел к тебе сквозь пламень испытаний.
Ни в радостях, ни в боли, ни в страданье
Не плакал я – нигде и никогда.
Разлуки лед мне обжигает руки.
Я не стыжусь бессильных слез разлуки —
Прощай, Париж! Надолго. Навсегда.
98
МОЕ УТЕШЕНИЕ
Я часто против совести грешил
И многих был ничтожней и слабее.
Но никогда не изменял себе я
И никому не продавал души.
Пускай враги льют желчь и поздний яд,
Тупым копытом мой лягают труп;
Пусть сплетничают нежные друзья,
Что был я подл, труслив, завистлив, скуп…
Кидайтесь! Плюйте бешеной слюной
На гордый лавр, на мой надгробный креп [62]
С листа Истории ваш хриплый вой
Стереть бессилен имя дю Вентре!
Пусть что угодно обо мне твердят,
Мне время – суд, стихи – мой адвокат.
99
ПЕРЕД РАССВЕТОМ
Агриппе д'Обинье
Мы жили зря. И так же зря умрем:
Ни подвига – потомкам в назиданье,
Ни мысли дерзкой. Нам ли оправданье —
«Пророка нет в отечестве своем»?
…На площади Цветов сожжен живьем
Джордано Бруно – гордый светоч знанья,
Ни подкупом, ни пыткой, ни страданьем
Не сломленный: спор разрешен огнем!
Но жалкие попы сожгли лишь тело.
Бессмертна мысль, и Правда не сгорела!
Для счастья и любви на этом свете
Вновь зеленеют рощи и поля,
Во славу Разума, на радость детям,
Попам назло – вращается Земля!
100
НА БЕРЕГУ СТИКСА
Пройдут года. Меня забудет мир.
Листы моих стихов загадят мухи.
Какой-нибудь невежда вислоухий
В них завернет креветки или сыр…
Что жизнь моя? Что творчество и слава?
Самообман. Химера. Сказка. Сон.
Меня на свалку отвезет Харон —
Мышам и глупым совам на забаву.
Мой юмор злой, мой стихотворный пыл
Зальют зловонной клеветой попы —
Я не дойду к грядущим поколеньям!
И если бы в Агриппиных твореньях
Меня бессмертный автор не лягал,—
Чем доказать, что я существовал?..
ГЛАВА 5
Вот, собственно, и все.
К поэтической биографии относится, вероятно, еще и обзор «первых публикаций» – прижизненных или хотя бы посмертных. Но тут мне, как вы догадываетесь, рассказать нечего. Самое первое «издание», состоявшее из сорока сонетов и издевательского комментария, было выполнено Юркиной каллиграфией на кальке, размножено светокопировальным способом и сброшюровано в пяти экземплярах. Мы разослали эти экземпляры своим далеким – Ну, скажем так: друзьям. А те уж понесли их – с самыми благими, впрочем, намерениями – весьма солидным ценителям и специалистам.
Реакцию ныне здравствующих экспертов мне приводить не хочется – разве что за одним-единственным исключением, и право на это исключение дает мне хотя бы временная дистанция. Дело в том, что этот отзыв писался совсем недавно, когда Юрки давно уже в живых не было, и не на первые сорок, а на нынешние сто сонетов. Поэтому все упреки адресованы мне, я их с благодарностью воспринял – и не стесняюсь обнародовать.
Реакция же ушедших в мир иной была, как ни странно, более чем лестной. Получая через наших непосредственных корреспондентов все новые и все более восторженные отзывы, мы с Юркой вскоре поняли, чему обязаны столь теплым, даже горячим, приемом: для всех наших читателей на воле мы ведь были прежде всего «репрессированными», арестантиками во глубине сибирских руд и т. д.– как же было скупиться на похвалу, на участие, на моральную поддержку! Может, от этой поддержки жизненно важные вопросы зависят – быть или не быть несчастным «переводчикам», продолжать ли свое ужасное, должно быть, существование – или уж совсем отчаяться и покончить все разом?!
Ничем иным, кроме подобной доброты (разумеется – чрезвычайно ценной, и не только для нас с Юркой, но и более широко, так сказать, для верной характеристики морального облика многострадальной российской «прослойки», сколько б ее ни мордовали…), невозможно объяснить безоговорочную апологию творчества дю Вентре такими мировыми величинами, как, например, М. Лозинский в Ленинграде и М. Морозов в Москве. Немного позже, в сорок седьмом, мне посчастливилось лично – в доме все той же Женюры – услышать из уст ныне покойного Владимира Луговского форменный панегирик не только поэту, но и его переводчикам. Владимир Александрович утверждал, что это надо немедленно печатать – причем немедленно в том прямом смысле, что все порывался вскочить и куда-то бежать, не выпуская из рук нашей книжицы, и мы все с трудом его удерживали. Был уже первый час ночи, но мы не так уж много и выпили, опьянение было совсем иного рода…
Единственным нелицеприятно трезвым рецензентом нашим – на самой первой стадии, то есть еще в начале сорок шестого года,– оказался Николай Альфредович Адуев. Он прислал нам в лагерь подробное письмо – четыре страницы убористой машинописи! – с весьма суровыми поправками, замечаниями и конкретными советами. Начал он с того, что мы-де напрасно тешим себя уверенностью, будто обладаем единственным уцелевшим томиком дю Вентре в оригинале. Еще будучи студентом Сорбонны, утверждал Адуев, он откопал у старичка-букиниста на Монмартре такой же точно томик, явно того же издания… И вот он не понимает, как мы, вроде бы достаточно тонко чувствующие язык и манеру дю Вентре, можем допускать такие-то и такие-то явные нелепицы, безвкусицы, оплошности и т. п., и т. д. Следовал преподробнейший список – и все в безжалостно-едкой, остроумной и даже зарифмованной форме.
Трудно переоценить значение этого письма в нашей работе…
Надо ли говорить, что в сорок седьмом, едва попали мы в Москву, одним из первых наших визитов был визит к Адуеву. Мы ждали этой встречи, как праздника,– и не ошиблись. По нашей просьбе Адуев, уже тяжело больной, оставил у себя в машинописи всю сотню сонетов – «на расправу». По нашей же просьбе он выставил каждому сонету (вернее – нам с Юркой за каждый сонет) оценку по пятибалльной системе и свои замечания на полях. Этот экземпляр с адуевскими оценками и ремарками «лег в основу настоящего издания», как говорят в более солидных случаях. Во всяком случае, он лег в ящик моего письменного стола – как самая дорогая реликвия.
Приведу лишь несколько примеров «редактуры на полях», как мне представляется,– очень характерных для поэтического и человеческого облика Николая Альфредовича.
Рифма «увенчан – женщин» обведена многозначительной и сердитой чертой. Приписка: «Очень изъезжено. Даже у меня есть!»
В строке «Хотя б ты, старый черт, писал почаще» обращение подчеркнуто волнистой линией. Внизу странички – приписка: «Слабо. Этот залихватский тон по отношению к другу-сопернику звучит и нарочито, и весьма не по-французски. «Старый черт» отнюдь не эквивалентно vieux diable-ю».
…В «Химерах» первой редакции второй катрен описывал, как «друг друга рвут зубами обезумевшие кони». Адуев поставил рядом снежинку-сноску, а внизу написал: «„Еще рыдают раненые кони» (Стийенский). „Хохочет, обезумев, конь» (Сельвинский). И вы, Вентре, в ту же конюшню?»
…Седьмая строка в «Четыре слова» первоначально выглядела так: «За них я шел в Бастилью и в изгнанье». Адуев: «А лучше так: в Бастилию, в изгнанье. На что ж даны нам знаки препинанья?»
…Поправка в строчке «Генрих Гиз – дерьмо» – совсем крохотная: многоточие. Но вот как аргументирует Николай Альфредович: «Точнее бы mot на рифму дерьмо. Но поскольку г-но, сойдет и давно. Только… поставьте в связи с этим перед «дерьмо» многоточие».
…«Не француз, не XVI век, а ученик Игоря Северянина!» – это по поводу «Ты встречи ждешь, как в первый раз, волнуясь, Мгновенья, как перчатки, теребя» и т. д. Бесчисленные «как» обведены Адуевым кружочками, а сбоку дан совет: «Сонет творя, не «как»-айте зря!»
В общем – всем бы поэтам такого редактора!.. Тем более что на похвалу Адуев был не менее щедр – и не менее изобретателен.
Так или иначе, но пока мы с Юркой, сами того не ведая, стали в глазах наших современников этакими новоявленными Орестом и Пиладом с креном во французскую поэзию шестнадцатого века – ну, как же: Варфоломеевская резня и все такое прочее… Как сказано, мы с ним на сей счет не обольщались и навсегда сохранили по отношению к нашему дю Вентре добрую улыбку, и даже счастливую и лишенную хоть капли горечи,– но все же только улыбку: он был ведь для нас средством, а не целью. Будь он целью, мы за него едва ли когда-нибудь взялись бы: не га профессия, между нами будь сказано. Наша жизнь после сорок седьмого пошла разными дорогами, хотя и на вполне параллельных курсах. Пути наши (но не мы сами!) даже встречались: один только успевал покинуть очередную пересылку, как туда вваливался другой. Входя в предбанник, я иной раз знал, что из раздевалки этой бани, на той стороне, сейчас выгоняют партию «повторников», в которой находится Юрка. Оба мы попали в Красноярский край и довольно скоро отыскали друг друга – подумаешь, четыреста километров, тоже мне расстояние!.. Но переписка наша никак не налаживалась: о чем писать? Здоровье, настроение, род занятий – кому это интересно?!
Двадцатого января пятьдесят первого года Юрка отправился в обеденный перерыв проверить что-то в вентиляционном устройстве одной из штолен – он проектировал это устройство, и доводить свою работу до кондиции было у нас законом еще издавна, пожалуй, с детства. С этой проверки он не вернулся. Его нашли на дне штольни, в воде, мертвым, но без видимых повреждений. Диагноз: разрыв сердца. …А немедицинский диагноз? 20 января – годовщина смерти Люси. В тумбочке у Юрки, этого лентяя и неряхи,– тщательно собранные в стопки письма матери, братьев. Разложены по датам, перевязаны, надписаны – кому переслать и т. п. Вот, собственно, и всё.
Смерть Сталина я, может, еще потому оплакивал, что я вот – дожил до того, что теперь будет (а что с нами непременно что-то будет в связи с этой смертью – не обязательно хорошее, но непременно что-то,– в этом никто не сомневался), а Юрка так и не дожил. Но это уж – нынешние мои домыслы и предположения…
Что жизнь недодала Юрке, она зато с лихвой выдала мне. Я говорю это вполне серьезно: объективно расценивая, количества счастья, выпавшего на мою долю за последующее десятилетие, хватило бы и на нас двоих. Мне остается лишь быть достойным такого счастья, что, признаться, не так легко. Москва, любимая работа, студенческая молодежь, которой я, кажется, все-таки нужен,– я не об этом сейчас говорю, это все могло быть так, а могло и как-нибудь иначе.
Я говорю о том, что вот носится сейчас по квартире Юрка-маленький, мой сын, задолго до своего рождения нареченный именем человека, на которого хорошо бы ему быть хоть капельку похожим… Я счастлив, что смогу рассказать Юрке-маленькому о Юрке-большом и о себе,– хотя бы вот этой рукописью, даже если не суждено ей будет стать книжкой всамделишной.
Юрка-маленький не с неба свалился, хотя, признаться, в его появлении на свет участвовали какие-то не до конца понятные силы. Одной наукой тут, в общем, мне не обойтись – придется и вам принять на веру объяснения, не лишенные мистических туманностей.
Света – моя жена и соответственно мама Юрки-маленького – вышла замуж… за идеального человека (а не за меня, каков я есть на самом деле). И познакомилась она с этим человеком задолго до нашего с ней знакомства. Было это на тесных нарах в женском бараке, на Воркуте. Накатавши тачку с глиной или доведя себя до соответствующего состояния иными полезными занятиями, девчата и женщины расходовали 'избыток сил… на поэзию. Вспоминали и читали друг другу, вероятно, всё подряд – пока однажды, исчерпав запасы классики и современности, одна из них не стала припоминать сонеты дю Вентре – ну да, в нашем переводе: другого-то отродясь не было. И надо же было, чтобы чтица хорошо знала обоих переводчиков,– сами понимаете, она слегка романтизировала нас. Ну, 9 смысле силы духа и прочих эпитетов, обладающих среди прекрасного пола какими-то особыми чарами.
Света, Светинька моя,– наслушалась на свою беду. Навоображала себе, как я позже догадался, этакий яркий, одухотворенный образ… И как только судьба нас свела воочию («судьба» вам не нравится? Но я ведь предупреждал насчет мистики!), она меня за муки полюбила, а я ее – ну, уж это даже смешно: ее просто нельзя не полюбить.
Короче: мы вот уже второй десяток лет – любящие друг друга супруги и восьмой год – любящие родители Юрки-маленького. И эту книжку, если хотите знать, надо бы посвятить именно Свете: если б не ее настойчивость, эта рукопись отродясь не состоялась бы, я бы ее все откладывал – на «потом»… Вот только для какого бы то ни было посвящения недостает второй подписи: Юрка-то не дожил и мне доверенности не оставил.
Как видите, при всем моем жизнелюбии мне не удается завершить свой мрачноватый труд безоблачно-счастливой развязкой. А уж как хотелось мне закрутить сладчайший хэппи-энд, закончить весело и даже подчеркнуто «облегченно» – это было бы так в духе дю Вентре, а уж Юрки – подавно! Но только Юрки уже нет, я теперь один за двоих – живу, люблю, пишу, работаю, хандрю, изредка пытаюсь острить, поглядываю по-прежнему на стройные женские ножки, ну и так далее. Нетто одному мне сочинить облегченную концовку?
И потом – я уже дедушка, мне порываются место уступить в общественном транспорте. Во всяком случае, я уже достаточно стар и мудр, чтобы не только понимать относительную (э, чего уж там: абсолютную!) слабость и неполноценность нашего дю Вентре, взятого вне контекста с конкретно-историческими данными его появления на свет, но даже радоваться нелицеприятной критике. И даже находить удовольствие в том, чтобы поделиться этой – казалось бы, сомнительной – радостью с вами.
Позвольте я напоследок познакомлю вас с такой критикой – с оценкой наших сонетов, принадлежащей перу одного из самых любимых и популярных наших поэтов, которого не одно поколение советских писателей искренне считает своим учителем. Эти сонеты попали к нему без нашего ведома, через другого талантливого и доброго человека, тем временем, к великому нашему горю, скончавшегося: Ф. А. Вигдорову. Фрида Абрамовна, добрейшая душа, стремилась, видимо, «наконец что-то предпринять» – в смысле публикации дю Вентре, обладавшего в ее глазах определенной, стало быть, ценностью – пусть не поэтической, это роли не играло. И хотела сделать нам приятный сюрприз…
Еще надобно предупредить, что сонеты попали к автору нижеприводимого письма без заглавного листа, зато, вероятно, с избыточным устным комментарием – обо мне одном, поскольку Фрида Абрамовна Юрки не знала, да и о нем знала не больше, чем то, что он был «там» моим другом. По этой-то причине в письме речь идет обо мне одном – и поделом мне!
«Дорогая Фридочка! Что делать? Научите, пожалуйста. Сонеты Харона мне ужасно не понравились. Я ненавижу щегольство стилизацией, манерничанье, Гийомов, Агасферов, Обинье, Валуа, Мануциев, Амати, и Finita la commedia, и Quod erat demonstrandum, и Sic transit… Умом я понимаю, что кое-где есть и остроумие, и меткость, и мастерство, но для души мне это нисколько не нужно – мне скучны эти дешевые позы, этот моветон наигранного снобизма, эта мармеладная Гаскония. Мне так хотелось, чтобы все это было прекрасно,– но с каждой страницей книга становится все более чуждой мне. Даже острая тематика на стр. (…) и др. не примиряет меня с ней. И, кроме того, я, старовер, люблю, чтобы сонеты были сонетами. Эта труднейшая форма требует точных рифм. А здесь слово «сабо» рифмуется со словом «моего» (и «зубов»), слово «спасти» со словом «Стикс», слово «Нострадамус» со словом «руками». Есть крылатые слова, есть эффектные мысли, но – разве этого мы хотим от поэзии?
Не правда ли, как грустно? Я так хотел, чтобы стихи мне понравились. Надеюсь, Вы не сказали поэту, что они у меня. Умоляю Вас не читать ему этих строк. Скажите, что я болен (это правда!), что я уехал, ради Бога – ведь я не виноват,– помогите!
Ваш…»
Зная мой легкий нрав неунывающего оптимиста, Фрида Абрамовна последней просьбы не выполнила,– чем доставила мне неподдельное удовольствие, омрачаемое лишь сожалением, что и Юрке не довелось прочесть этот приговор. Вот уж кто бы повеселился! Юрка выучил бы его – да просто запомнил его наизусть с ходу, и всякий раз, как я стал бы что-то «редактировать», утирал бы мне нос подходящей цитацией – о, как он это умел!.. «Не очень надрывайся-то, – язвил он обычно,– не то доредактируешься, чего доброго, до того, что нас за настоящего дю Вентре примут…»
Я не разделял подобных опасений, я был, так сказать, выше этого… И вот судьба сжалилась надо мной и познакомила меня с поучительной, прелестной аналогией.
Марко де Грата – никогда про такого не слышали? В Миланском соборе, в самой глубине, справа от главного алтаря, в нише красуется невзрачное – нет, просто уродливое! – изваяние: святой Варфоломей. Вы догадываетесь, что само имя привлекло мое настороженное внимание,– я созерцал скульптуру, так сказать, во все глаза, вернул сюда гида и с пристрастием допросил его… Черненая бронза тщится выразить нечеловеческие муки, испытываемые тощим старцем, с которого живьем содрали кожу,– смотри на сей счет соответствующую легенду в Новом завете. Ребра и прочие косточки выполнены, насколько я могу судить, вполне грамотно (обладая добротой и объективностью нашего последнего рецензента, я непременно сказал бы: «Кое-где и меткость, и мастерство…»), однако никакой эмоциональной убедительностью или хотя бы впечатляемостью эта фигура почему-то не обладает.
Миланцы, и вообще-то охочие до шуточек, откровенно потешаются – не над святым, разумеется, а над бесталанным скульптором. И все же статую эту они и не подумают убрать или хотя бы спрятать от любопытных туристов – с какой стати?! Пусть не сумел ваятель выразить всех мук Варфоломея, зато он исчерпывающе выразил муки собственного тщеславия, снабдив постамент внушительными литерами: «Эту фигуру изваял не Пракситель, а я. Марко де Грата».
Вот так.
…Может, следовало бы и нашу книжку снабдить подобной надписью?