355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Харон » Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии. » Текст книги (страница 3)
Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии.
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:15

Текст книги "Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии."


Автор книги: Яков Харон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

1
ПРЕДЗНАМЕНОВАНИЯ

Маркизе Л.


Над городом лохматый хвост кометы

Несчастия предсказывает нам.

На черном бархате небес луна

Качается кровавою монетой.

Вчера толпе о преставленье света

На паперти Нотр-Дам вещал монах;

Есть слух, что в мире бродит Сатана,

В камзол придворного переодетый.

В тревоге Лувр. Король – бледнее тени.

В Париже потеряли к жизни вкус.

И мне, маркиза, не до развлечений!

Покинув свет, тоскую и молюсь:

Тоскую – о возлюбленной моей,

Молюсь – скорей бы увидаться с ней!

2
БУРГОНСКОЕ

Агриппе д'Обинье


Что нужно дворянину? – Добрый конь,

Рапира, золота звенящий слиток,

А главное – бургонского избыток,

И – он готов хоть в воду, хоть в огонь!

«Ты пьян. Вентре?» – Подумаешь, позор!

Своих грехов и мыслей длинный свиток

В бургонское бросаю, как в костер,—

Кипи и пенься, солнечный напиток!

Когда Господь бургонского вкусил,

Он в рай собрал всех пьяниц и кутил.

А трезвенников – в ад, на исправленье!

Я в рай хочу! пусть скажут обо мне:

«Второй Кларенс [6] ,– он смерть нашел в вине»

Еще вина! В одном вине спасенье!

3
НАШЕ КРЕДО

Генриху Наваррскому


Псалом затянет патер большеротый —

Католики, кряхтя, бредут в костел.

Костлявый пастор проповедь повел —

И в храм ползут уныло гугеноты.

Пол-Франции на исповедь идет,

Пол-Франции толпится у обедни,

А нам смешны божественные бредни:

Я не католик, ты – не гугенот.

Карл Валуа предпочитает мессу?

Пусть нюхает кадил вонючий дым!

А нам начхать – Женева или Рим [7] :

Ведь мы с тобою влюблены в принцессу…

Святошам выбрать бога нелегко,

У нас с Наваррским бог один – Марго! [8]

4
МОИ УЧИТЕЛЯ

Меня учил бродячий менестрель,

Учили девичьи глаза и губы,

И соловьев серебряная трель,

И шелест листьев ясеня и дуба.

Я мальчиком по берегу бродил,

Внимая волн загадочному шуму,

И море в рифму облекало думу,

И ветер сочинять стихи учил.

Меня учили горы и леса;

С ветвей свисая, мох вплетался в строки.

Моих стихов набрасывала кроки

Гасконских утр прозрачная краса.

Меня учил… Но суть совсем не в этом:

Как может быть гасконец не поэтом?!

5
ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ

«Аз есмь Господь…» – Слыхал. Но сомневаюсь.

«Не сотвори кумира…» – А металл?

«Не поминай мя всуе…» – Грешен, каюсь:

В тригоспода нередко загибал.

«Чти день субботний…» – Что за фарисейство!

Мне для безделья всякий день хорош.

«Чти мать с отцом…» – Чту.—

«Не прелюбодействуй…»

От этих слов меня бросает в дрожь!

«Не убивай…» – И критиков прощать?!

«Не укради…» – А где же рифмы брать?

«Не помышляй свидетельствовать ложно…»,

«Не пожелай жены, осла чужих…»

(О, Господи, как тесен этот стих!)

Ну, а жену осла-соседа – можно?

6
ЗАЧЕМ ЕЩЕ ПИСАТЬ?

Маркизе Л.


Моих посланий терпеливый лепет —

Каскад страстей, любви смиренный вздох —

Вас не повергли в долгожданный трепет:

Сонеты, рифмы – об стену горох!

Одними многоточьями моими

Я вымостил Вам новый Млечный Путь

(Куда уж тут с простыми запятыми!),

Но Вас они не тронули ничуть.

А эти – как их? – знаки восклицанья? —

Вам, черствая, смешны мои страданья?

Что гибель Трои мне? Что Вам Вентре?..

В последний раз молю Вас, дочь утеса,—

Взгляните: я согнулся в знак вопроса!

…Один ответ: холодное тире.

7
КАРТЕЛЬ [9]

Вы оскорбили, сударь мой, меня,

Назвав Гийома дю Вентре – писакой.

Пускай его сонеты – пачкотня,

Но я за честь его полезу в драку!

Конечно, выходка осла смешна.

Но этот – дворянин, он шпагу носит!

Пусть все ослы за Вас прощенья просят,—

Вас не спасет Ослиный Сатана!

Моя картель – не клякса на бумаге:

Пустить Вам кварту [10] крови квартой шпаги

Поклялся тот, кто Вами оскорблен.

Почтительно Вас жду. Да, между прочим:

Поскольку спор наш к рифмам приурочен,

Оружье – перья, место – Пти Мэзон [11] .

8
ВЕРНЫЕ ПРИМЕТЫ

Когда борзых Ваш ловчий кличет рогом,

А заяц вдруг перебежит дорогу —

Диана Вас обманет: в этот день

Уйдет бесследно от собак олень!

Когда, спешащего на рандеву,

Обгонит поп (во сне иль наяву) —

Одумайтесь! Вернитесь, Бога ради:

Ревнивый муж с кинжалом ждет в засаде!

Перед несчастьем или неудачей

Луна – как кровь, и в полночь филин плачет.

Внимайте тайным голосам примет.

Вот давеча: осел кричал до хрипа —

И – верно! – в этот самый час Агриппа. [12]

В ужасных муках сочинил сонет.

9
ГЕНРИХ СЧАСТЛИВЫЙ

Три Генриха [13] бредут Булонским лесом,

Охотой и жарой утомлены.

Три Генриха болтают про принцессу,

В которую все трое влюблены.

Божится первый: «Хороши бретонки,

В нормандок сотни раз я был влюблен, —

Но не найти во Франции девчонки

Прекраснее малютки Марготон!»

Второй орет: «А взгляд ее лукавый!

А голос! Звонкий, как лесной ручей!

За то, чтобы Марго была моей,

Отдал бы я свою Наварру, право!»

А третий? Третий промолчал в ответ…

Об этом я и написал сонет.

10
МОЙ ДУХОВНИК

«Вы вязнете в грехах, мой сын, поныне, —

И день и ночь твердит мой духовник.—

Все – суета, один Господь велик,

И глас Его – родник в мирской пустыне.

Земная жизнь – обман, греховный миг!

Загробную расплату забывая,

Проводят дни и мальчик, и старик,—

А между тем нас гибель ожидает!

Тщету гордыни, пьянство и разврат

Постом, мой сын, в себе искореняйте.

Скорбите о грехах, молитесь, кайтесь,

Дабы не ввергнуться в кромешный ад!»

И вот – скорблю: как королевский шут,

Грехи… в бургонском утопить спешу!

11
ВЕСЕЛЫЙ БЕРНАРДИНЕЦ

Господь наш воду обратил вином

Не для того, чтоб пересохла глотка!

Когда-то Ной… Пойдем со мной, красотка!

Но почему все ходит ходуном?

Молитесь, дети. Господу… Te Deum! [14]

Сгинь, ведьма! Ты не девка, ты – суккуб!

Брат Франсуа, ты вечно пьян и глуп.

Пей, да спасет тебя Святая дева!

Пойдем, Сюзон! Твой страх, моя овечка,—

Ни Богу кочерга, ни черту свечка:

Твои грехи я отпустил давно…

Жениться не велят христову брату? —

Не надо! Хватит нам мирян женатых!

…А дьявол – в уксус превратил вино…

12
СУМЕРКИ

Прощальные лучи кладет закат

На розовеющие черепицы;

Еще блестит сквозь сумерки река,

А в переулках полутьма клубится.

Лазурь небес лиловый шелк сменил,

И угасают блики в стеклах алых,

На балюстрады Нотр-Дам взгляни,

На каменное кружево порталов:

Там пробудились мудрые химеры!

В оскале хитром обнажив клыки,

Они глядят на город в дымке серой,

От любопытства свесив языки…

И впрямь, занятно поколенье наше:

Король – смешон, шут королевский – страшен…

13
МОЙ ЗАИМОДАВЕЦ,
ИЛИ КЛЕВЕТА НЕБЛАГОДАРНОГО

В библейских рощах Тигра и Евфрата,

Где возвышался золотой телец

(Богатства символ, чванства и разврата),

Меж прочих жил отъявленный подлец.

Когда Господь, разгневанный вселенной,

Обрушил гнев небес на Вавилон,

Бежать успел один лишь старый слон,

И на спине его – подлец отменный.

С тех пор в Париже, не страшась тюрьмы,

Подлец паук раскинул паутину.

Меня он выжал досуха, скотина,—

Он кровь сосет! Но… он дает взаймы.

Поэты Франции! Доколь терпеть пиавку?!

На штурм! На Мост Менял! В седьмую лавку!

14
BENEDICTUS [15]

Благодарю тебя, Создатель мой,

За то, что под задорным галльским солнцем

(Под самой легкомысленной звездой!)

Родился я поэтом и гасконцем!

За страсть к Свободе, за судьбы стремнины,

За герб дворянский, за плевки врагов,

За поцелуи женские, за вина,

И за мое неверие в богов,

За мой язык французский, злой и сочный,

За рифм неиссякающий источник,—

Твои дары пошли поэту впрок!

Мне на земле не скучно, слава Богу,—

Неплохо ты снабдил меня в дорогу!

Одно забыл: наполнить кошелек.

15
ПОСЛЕДНЕЕ ЖЕЛАНИЕ

Мне хочется лежать в моей Гаскони

В могиле скромной, в глубине лесов,

И слушать, как столетний ясень стонет,

И слышать шелест трав и свист щеглов…

Нет,– в даль глядеть с высокого обрыва

На горизонт, изогнутый дугой,

Чтоб предо мной о скалы в час прилива

Дробился бы безудержный прибой…

Нет, нет! На всем скаку, с мечом прадедов

В слепой отваге на врага лететь!

Услышать, падая: «Сакр Дьё! Победа!»,

Под лязг мечей и копий умереть!

Ну, а пока я жив – с Жерменой нежной

Лежать бы я хотел. Но – безнадежно!

16
MEA CULPA! [16]

Маркизе Л.


Чтоб в рай попасть мне – множество помех:

Лень, гордость, ненависть, чревоугодье,

Любовь к тебе и – самый тяжкий грех —

Неутолимая любовь к Свободе.

Ленив я. Каюсь: здесь моя вина.

Горд. Где найти смиренье дворянину?

Как обойтись французу без вина,

Когда он пил на собственных крестинах?

Любить врагов? Об этом умолчу!

С рожденья не умел. И не жалею.

В любви к тебе признаться? Не хочу:

Тебе признайся – будешь мучить злее.

Отречься от Свободы? Ну уж нет:

Пусть лучше в пекле жарится поэт!

17
ЛАВРЫ

Когда актер, слюной со сцены брызжа

И петуха пуская на верхах,

Вентре читает – смех берет и страх:

Как я талант свой глупый ненавижу!

Когда восторженно мне шепчут вслед

Забытые поклонниками дамы:

«Взгляни, ma chere,– Вентре! Ну да, тот самый…

Красавец, правда? но, увы, поэт!»

Или король потреплет по плечу:

«Любовник Муз!» – что делать мне? Молчу

Со стиснутыми в бешенстве зубами.

«Стихи, стихам, стихами, для стихов…»

Побрал бы черт всех этих знатоков!

Меня давно тошнит от них… стихами.

18
МОЙ ГОРОСКОП

Маркизе Л.


Мне недоступен ход светил небесных —

Я тайны звездочетов не постиг.

И в черной магии я ни бельмеса,

И даже белых не читаю книг.

Гадать на пальцах – не в моей натуре.

И если вдруг подскажет гороскоп,

Что на Земле произойдет потоп,

Когда к Тельцу приблизится Меркурий,—

Не стану гоготать, как римский гусь,

Ни сна, ни аппетита не лишусь,

Не откажусь и от спиртных напитков:

Зачем считать созвездья в небесах?

На что мне тексты обветшалых свитков?

Свою судьбу прочту – в твоих глазах.

19
СИНЯЯ СТРАНА

Когда-нибудь, все брошу и уеду —

По свету Синюю страну искать,

Где нету ни солдат, ни людоедов,

Где никого не надо убивать.

Там не найдешь евангелий и библий,

И ни придворных нет, ни королей.

Попы там от безденежья погибли,

Зато Вентре в почете и Рабле.

Там в реках не вода течет, а вина;

На ветках – жареные каплуны

Висят, как яблоки… Париж покину,

Но не найду нигде такой страны!

А если б и нашел… вздыхаю с грустью:

Французов и ослов туда не пустят!

20
НАКАНУНЕ

Над Францией – предгрозовая тишь…

Что будет? Голод, мор, война, холера?

Над бездною качается Париж —

Так на волнах качается галера:

Уключин скрип, усталых весел всплеск,

И монотонно-горестное пенье

Галерников, прикованных к сиденьям,

И моря нестерпимо знойный блеск…

Надежды нет: с плавучею тюрьмой

Рабы навек повенчаны Судьбой

И с ней погибнут – нет пути иного!

…Вот так и я погибну, мой Париж:

Утонешь ли в крови или сгоришь —

Я телом и душой к тебе прикован!

ГЛАВА 1

– Сми-иррр-на-а! А-атставить разговорчики! Шичас буду называть хвамилие, кажный должен отвечать: имя-отсва, год рожденья, кем сужден, статья и срок, понял? Абрамов!

– Сергей Иванович. Тысяча девятьсот второй…

– Ну?

– Остального, виноват, не знаю.

– Телехенция, мать вашу… Три простые вещи у мозге держать не могете! Повторяю вопрос: кем сужден, статья, срок. Понял? Давай.

– Ты шо – нерусский? Не помнишь, хто те срок дал?

– Я не был ни на каком суде. Мне неизвестно, судили ли меня заочно, а если судили, то кто именно. И срок мне неизвестен. Уверяю вас, не стал бы я…

– А-атставить разговорчики! Ув етапе у тя паморки отшибло. Слухай сюды и запоминай – сгодится, ще не раз спросють: Тройка, ка-ер, десять лет. Повтори.

– Тройка… Ка-эр… Де… десять… Десять?!

– Борисов!

– Иван Сергеевич, тысяча восемьсот девяносто пятый.

– Ну, давай дальше.

– Дальше не знаю.

– Должен знать: Тройка, ка-ер, десять лет.

– Какая тройка?

– Быкновенная. Ты шо – з луны свалился? Васильев!

– Николай Петрович, девятьсот девятый, ничего другого мне не докладывали.

– Ну, дык я те доложу: Тройка, ка-ер, червонец. Васин!

– Игнатий Фролыч, девяносто второй, э-э… Тройка?

– Ну!

– …Ка-эр?

– Ну?

– .Десять лет!

– Не-е, восемь. Хватит с тебя. Волков!

– (Пулеметом:) Ван-Ваныч, десятый, тройка, ка-эр? десять!

– О! А то – «не знаю, не знаю»! У нас енти номера не проходють. Востриков!

Теперь ответы сыплются горохом, с нарастанием какого-то веселья и радостного облегчения: наконец-то хоть что-то становится известным,– а как это много для человека, больше всего истомленного долгой, ох, какой долгой безвестностью!.. Ответы угадываются безошибочно – и в этом сказывается безошибочность произведенной сортировки: в этапе мы ехали еще вперемешку с «бытовиками» – и лишь изредка проводящий перекличку («поверку») поправляет: восемь. Восемь или десять – велика ли разница? Разве вечность бывает большей или меньшей?

«Тройка» – это мы слышали еще в Бутырках, это понятно. Не совсем понятно другое: «Ка-эр». Интересно, как оно пишется: «К.Р.» или, может, «К/р»? «Контрреволюционер»? – непохоже: слишком уж торжественно… «Капитальный ремонт»?.. «Крутой режим»?.. Так до сих пор я этого и не выяснил; по-моему, этого никто точно не знает. Хотя все знают, что, например, «КРД» означало контрреволюционную деятельность, «КРТД» соответственно еще и троцкистскую, а уж значение каждого из чуть ли не двух десятков пунктов статьи пятьдесят восьмой знали назубок, так сказать, «с пеленок» – с первых же недель за решеткой. Позже, уже на этапе, мы познакомились с другими любопытными звукосочетаниями – например, с изящным обозначением женщин и девочек, ехавших в параллельных с нами эшелонах,– «ЧСИР»: член семьи изменника родины. Это было понятно – не только в лингвистическом, но и в более широком смысле, поскольку было известно, что сын за отца не отвечает. Насчет дочери или жены никаких подобных установок не было, поэтому никто на сей счет претензий не выражал. А наше «Ка-эр» так и не привилось в быту – ни у нас, ни у тех, кто нас охранял,– так что те и другие пользовались общепонятным и более удобным уменьшительным: контрики. Контрик, оставь сорок – яснее ясного: уважаемый, соблаговолите уступить мне 40 процентов от вашей благоухающей самокрутки…

Если б попытаться выразить мое отношение к событиям тридцать седьмого – вернее, к той грани, которая коснулась лично меня,– то картина получилась бы несолидной и даже кощунственной. Но у каждого человека есть ведь только его собственное мировосприятие, иначе жить было бs невозможно. Выслушав чей-либо ответ, представляющийся наименее удовлетворяющим заданному вопросу, можно, разумеется, воскликнуть: «Ты что – идиот?». Это будет, пожалуй, нормальной реакцией. Но столь же нормально и естественно, что, скажем, Швейк тотчас обрадуется вашей догадливости: «Так точно, идиот, ваше благородие!» А что ж ему, в споры вступать?

В добром бородатом анекдоте рассказывается, что по перрону вдоль поезда, готового отправиться, бежит взволнованный детина и истошно орет: «Рабинович!.. Рабинович!..» В окне одного из купе появляется молодой человек: должно быть, ему любопытно взглянуть, что там случилось. К нему подбегает детина: «Вы Рабинович?» – «А что?» – «А вот что!» – говорит детина, отвешивая пассажиру увесистую затрещину. А поезд тем временем уже тронулся и набирает скорость. Молодой человек падает на скамью и заливается счастливым хохотом: «Ох, не могу!.. Ха-ха, вот дурак-то!.. Ха-ха-ха: никакой ведь я не Рабинович, я – Иванов! Ха-ха!..»

Не знаю, всем ли этот анекдот кажется смешным. У меня он вызывает сочувственную улыбку, и только: как близко, как понятно мне поведение молодого пассажира! Как похоже это на мои собственные ощущения тридцать седьмого и долгих последующих лет! Та же, по сути, неистребимая жажда познания (если угодно, называйте ее идиотским любопытством или любым симптомом духовной неполноценности, я-то знаю, что это – любовь ко всему живому, ко всякой жизни!), то же радостное недоумение при встрече с непонятным, неизвестным, необычным, не укладывающимся в элементарные нормы и трафареты, наконец, та же готовность к любым издержкам: подумаешь, дали по морде – зато как интересно посмотреть на живого рогоносца или иного беднягу, рвущегося сокрушить неизвестного ему врага!.. И уж совершенно железная уверенность: я-то не Рабинович, хоть тресни, хоть сжигай меня живьем на костре!

Кстати, о кострах. Костер разжечь – самое первое дело на скальных работах, например на реке Уссури, в шестидесятиградусный мороз. Тут и охранник погреется, тут и перекур бригады, тут и замеры записываются. Подойде! ли прораб или другой кто из начальства – бригадира сюда же, к костру: сколько шурфов с утра, сколько внизу надробили кувалдами, сколько вывезли на тачках к погрузочной эстакаде, то да се, как с табачком… Приходит однажды начальник лагпункта. Мы видим его впервые, он нас – тоже. Мы для него еще совсем внове: сплошные «ка-эров-цы», первый этап в эти места. Прежде тут работали «бытовики». Всматривается наш начальник в непривычные лица – хоть и небритые, хоть и в однородных ушанках, хоть на этой работе, да при кормежке, да в такой мороз, да сразу же после двухмесячного этапа, да после в среднем годичной тюрьмы,– хоть эти лица сейчас и не ах как похожи на роденовский бюст Бернарда Шоу или на гольбейновского Неизвестного патриция, все же в них чудится начальнику что-то любопытное, загадочное, достойное рассмотрения. «За что попали?» – дружелюбно адресуется его меховая рукавичка к одному из бушлатов. Тот пожимает плечом: мол, долго рассказывать, да и то объяснить невозможно, сам ничего не понимаю. Но начальник, видимо, привык если не к такому, то к какому-то другому запирательству, нежеланию распространяться на щекотливую тему. Он не сдается: «Да вы не стесняйтесь, тут все – заключенные, мало ли что в жизни бывает. Много ли дали вам?» – «Десять».– «А вам?» – «Десять».– «И вам столько?» – «Мне – восемь».– «За что же вам такое снисхождение, ха-ха?» Смешок все поддерживают: гляди ты, понимает, должно быть, что тут чистая лотерея… И постепенно завязывается разговор. Любопытно, что разговор этот – достаточно общий, ибо не даты, имена или номера домов интересуют ведь начальничка (как, разумеется, и каждого из нас), а нечто общее, типическое, характерное. Этого товару у нас – хоть отбавляй: процедура допросов и протоколов настолько стереотипна, что, услышав первые две-три фразы очередного рассказа, любой из нас может запросто продолжить его… вплоть до первой нашей переклички, на которой мы так лихо отгадывали срок, статью и кем сужден…

Наступил уже вечер, вохровцы, как я сейчас понимаю, немного нервничали (в темноте вести людей в зону, километра за четыре,—удовольствие малое), а начальничек все не отпускал нас. Костер полыхал, на нас опускался звездный купол, к которому возносились из пламени встречные звезды, и это создавало какой-то, возможно, атавистический, к пещерным пращурам восходящий, но все же очень устойчивый, всем людям присущий «дранг пум фойер» – тягу к домашнему очагу, к камину, что ли… Давно уже кончились обе пачки «Казбека», которыми нас угощал начальник, он дымил махоркой, кем-то из нас предложенной, завернутой в бумажку, оторванную от газеты, опять же он нам подарил: бумага, особенно газетная, была самым дефицитным товаром. В наши рассказы он вставлял точные, меткие реплики, костер своим потрескиванием подтверждал присутствие какого-то редкостного контакта и взаимопонимания меж людьми, разделенными сейчас разве что прискорбными общественно-политическими границами-недоразумениями, но никак не материальными стенами, не классовыми, кастовыми, идеологическими или этическими барьерами. Он понимал нас, казалось, с полуслова, и это было особенно дорого нам, потому что иначе как полусловами и полунамеками и говорить-то тогда не приличествовало: полностью произносить определенные суждения мог лишь враг, дурак или провокатор,– а тут не было ни тех, ни других, ни третьих.

Последним исповедоваться довелось мне. В бригаде я был самым молодым (в Бутырках исполнилось мне двадцать три), кроме того, я был единственным музыкантом по образованию и кинематографистом по профессии – сочетание достаточно редкое не только для тех мест. Начальничек все силился что-то понять: вероятно, возможность вредительства и диверсии на столь неподходящем поприще, как звуковое кино… Я старался, как мог, рассеять его подозрения, устремлявшиеся в совершенно фантастические русла. Пришлось импровизировать некую экспресс-популяризаторскую лекцию об организации кинопроизводства, а поскольку он то и дело вставлял вопросы, свидетельствовавшие об искренней его заинтересованности в тех или иных частностях,– останавливаться на деталях, убедительных примерах из виденных им фильмов и т. д. Все это переплеталось с ходом следствия по моему «делу», никакого, отношения к кино не имевшему: там речь шла о нашем берлинском пионеротряде, а эта тема – Берлин, консерватория, баррикады на Веддинге, расстрел демонстрации в Гамбурге, красные фронтовики, наглеющие фашисты,– это все вело еще дальше, и конца-края нашей беседе у костра не предвиделось. Наконец, мы как-то закруглились, встали, побросали снега на костер – чтобы зря топливо не переводить – и стали собирать инструменты, готовясь к походу домой, в зону. «Н-да-а»,– задумчиво протянул начальничек и, глубоко вздохнув, похлопал меня очень участливо по плечу: «Не надо было воровать, браток!»

Потом-то, много позже, я как-то допетрил, что мыслями он был где-то очень далеко и в свою прощальную реплику вложил автоматически некую сентенцию, которой, вероятно, заканчивал свои беседы по душам с нашими предшественниками, бытовиками. А в ту минуту я только открыл рот да так его и не закрывал, кажется, до самой вечерней баланды… С тех пор я, как нетрудно догадаться, больше не «исповедовался» – в предчувствии подобной концовки меня одолевал приступ смеха в ту же секунду, как я собирался открыть рот, чтобы что-то такое вякнуть из «автобиографии», связанной с моим «делом».

От трагического до смешного, как известно, один шаг, и я, кажется, так устроен, что делаю этот шаг с особой радостью, хотя бы самому мне и пришлось быть объектом осмеяния – какая разница?! Смех – величайшая привилегия человека, никакое животное, хотя бы и двуногое, на смех не способно. Смех – высшее проявление гуманизма и вообще любви к ближнему: вдумайтесь, почему вы рассказываете близким и случайным знакомым анекдот? Не потому ли, что хотите рассмешить человека, доставить ему толику радости?

Каюсь: из всех человеческих чувств я больше всего ценю чувство юмора. Не уверен, что это очень похвально, но что поделаешь? Я не встречал веселых подлецов, как не встречал весельчаков, способных на подлость. Это – феномен чисто вероятностный, одна сплошная случайность, я в этом не сомневаюсь. Но лично меня касающаяся вероятностная закономерность, в силу которой я, например, никогда не выигрываю по лотерейным билетам, сколько бы я ни покупал их и к каким бы ухищрениям ни прибегал (все номера подряд, или только нечетные, или только такие, сумма цифр которых равна семи или тринадцати…), или в силу которой сдача буквально каждого фильма, к созданию которого я в какой-то мере причастен, происходит не иначе как двадцать пятого числа, или в силу которой даже единственный комар, каким-то чудом оказавшийся в местности примерно стокилометрового радиуса, если это местность дачная, а я, зная это, все же зачем-то поперся туда,– непременно прилетит, чтобы ужалить именно меня,– в силу этой закономерности я не только ненавижу всякие дачи и пейзажи (кроме морских и высокогорных), но и весьма равнодушен к людям, лишенным чувства юмора. Особенно ценю я Galgenhumor – юмор висельника, как гласит не очень удачный русский термин. И утешаюсь тем, что я не одинок в подобной симпатии, не исключение, совсем не редкостный оригинал.

Иначе не встретились бы мы с Юркой: просто прошли бы мимо, не удостоив друг друга особого внимания, какими бы взаимно привлекательными прочими чертами ни обладали. Иначе не сошлись бы мы с Аркадием [17] еще на московской «пересылке» и не пережили бы (я, во всяком случае, не пережил бы) нашего фантасмагорического этапа – в белых брючках, в нетопленых теплушках, без жратвы и вообще безо всего, кроме нескончаемого времени… Всерьез такое вынести нельзя (или можно – но разве что ценой превращения в бесчувственное животное; или же в сознании служения великой идее, ради которой стерпишь что угодно, или же, наконец, в состоянии естественной или искусственной прострации… но в моем случае ничего из перечисленного даже и в намеке не было). Иное дело – пройти парочку кругов трагикомического ада, ада фарсового, хотя бы и в роли актера или маски, которой более чем реалистическая постановка предписывает сложные и даже замысловатые мизансцены…

Но я напрасно так уж сгущаю краски. Я мог бы сослаться на более ранние и более безмятежные воспоминания, характерные все тем же отношением к жизни и к юмору как одной из важнейших ее составляющих. Знакомство с новыми истинами и новыми людьми, с новыми местами и с новой работой – все это происходило у меня с непременной примесью чего-нибудь смешного. Даже с прекрасным полом знакомился и сближался я большей частью – да нет же, при чем тут несерьезность? – каким-нибудь шутейным или розыгрышным способом. Хотя бы с той же Женей.

Такое уж у нас было правило: завидев кого-то из друзей на улице или в общественном месте, доставить себе, ему и окружающим пару веселых минут. Если, забравшись в трамвай или троллейбус, ты замечал в другом его конце кого-то из дружков, сам бог велел тебе затеять бузу: начать сетовать на вечные беспорядки на транспорте, на распущенность и безответственность кондукторов… Кондуктор, конечно же, тут же лез в бутылку: «Чем это вы недовольны, гражданин?» – «А зачем вы позволяете пьяным ездить в трамвае? Вон посмотрите-ка: этот тип сейчас начнет блевать, ишь как его качает!»

«Тип», действительно, сильно качался – попробуйте не качаться, когда трамвай раскачивается на всех парах! Он глупо улыбался и пробовал урезонить тебя: брось, мол, Яшка, хватит, люди и в самом деле еще подумают… И тут начиналось самое испытание: не поддаться, не улыбнуться и виду не подать! «Какой я вам Яшка, нахал вы этакий! Кондуктор, вы что – не видите?» Кондуктор сдавался: «Гражданин, давайте сойдем на следующей…» «Гражданин» – в амбицию, весь трамвай делится на два воюющих лагеря, и вот уже кондуктор хватается за свисток…

В транспорте без кондуктора, согласитесь, нет уж того веселья… Да, я ведь собирался про знакомство с Женей! Тоже неплохо было сыграно. Подхожу однажды к нашей проходной, еще на Лесной улице, и вижу со спины нашего Боба (рост – метр девяносто пять) беседующим с невысокой девушкой в кожаном пальто и берете. Подхожу, похлопываю его по плечу и говорю сквозь зубы: «Пройдемте-ка, гражданин, тут недалече». Боб включается в игру, даже не оглядываясь: «Да я… да мы вот только…» – «Гражданин,– я неумолим: – вас что, постановление наркомата не касается? Позвольте-ка ваши документы, и давайте отойдем, вы же знаете, тут нельзя останавливаться!»

– Мы не знали, товарищ,– вмешивается девушка, но я на нее даже внимания не обращаю. Я беру Боба под локоть и тащу его к проходной. Девушка инстинктивно хватается за другую его руку, наконец Боб решает сжалиться над ней:

– Познакомься, Женюра, это наш курьер из бухгалтерии, немного невменяемый, я тебе о нем рассказывал,– Яша Харон. А это моя сестренка системы Женя. Маленькая, но все уже понимает.

Маленькая Женя все понимала, но меня она, кажется, до сих пор считает немного невменяемым. По меньшей мере – неисправимым оптимистом…

Со Светой мы познакомились еще смешнее – на огромном расстоянии друг от друга, можно сказать, почти так, как фронтовики знакомились с девушками из глубокого тыла, по переписке с фотокарточками. В нашем случае не было ни переписки, ни фотокарточек, вообще ничего похожего не было. Был некто Гийом дю Вентре, самый веселый наш выдумщик и мистификатор,– но об этом попозже, ладно?

С золотоволосой Дорой Шмидт, впоследствии всемирно известной пианисткой, я был однокашником по консерватории, и наше знакомство протекало тоже довольно весело. Собственно, даже смешно. О самом знакомстве будет тоже рассказано в свое время, а сейчас – эпизод из дальнейшего, когда мы уже были немного знакомы и вели студенческий флирт. Однажды позвал меня к доске Пауль Хиндемит [18] . Вообще-то читал он нам факультативно архиновую дисциплину – «Музыка фильма», но на сей раз дело было в тот период, когда он заменял больного профессора Гмайндля по курсу «Анализ формы». А в этом жанре Хиндемит был так великолепен, что на его лекции сбегалось народу больше, чем вмещала аудитория… Ну, вызвал он меня и еще двоих и предложил нам проинструментовать на доске нехитрую коду, сыгранную им на рояле. Мне, помнится, досталось инструментовать «в стиле Палестрины», парню на второй доске – «в стиле венских классиков», третий должен был имитировать «поздних романтиков». Такие игры-импровизации пользовались у нас большой любовью:

тут можно было блеснуть, сверкнуть и вообще продемонстрировать, как у тебя мозги действуют. В педагогическом таланте Хиндемита было, несомненно, много общего с Эйзенштейном, во всяком случае, в их методике активизации студенческой аудитории были определенные приемы и способы, свидетельствовавшие о конгениальности. Узнал я об этом много позже, когда познакомился с Эйзенштейном,– увы, слишком недолгим и беглым было это знакомство…

Выполнив под одобрительные смешки и подсказки аудитории наши нехитрые задания и получив блистательные поправки Хиндемита, вызывавшие уже просто взрывы смеха – настолько они были остроумны, беспощадны и вместе с тем тонки,– мы могли возвратиться на свои места, и лектор тоже вернулся на кафедру. Я задержался за его спиной и – не знаю уж, какой бес меня за руку дернул,– написал в верхнем правом углу доски внезапно пришедшее мне на ум и, как мне показалось, весьма остроумное словцо: D’ora – транскрипцию имени Дора, долженствовавшую означать что-то вроде «из золота». Очень довольный собой, я вернулся на свое место в амфитеатре аудитории – оно было позади Доры. На моем столе уже лежала ее тетрадка с переписанными с досок примерами. Над моим примером слово D’ora было тоже вписано, но перечеркнуто, а над ним значилось: adoree (обожаемая). Вот как мы развлекались…

О триумфе Доры на Женевском конкурсе пианистов я узнал уже из газет – на Дальнем Востоке, в обстановке, где само выражение «играть на рояле» означало нечто иное: операцию по нанесению дактилоскопических оттисков в формуляр арестанта. Это обозначение, к слову пришлось, мне тоже очень нравилось, и не мне одному, иначе оно не пользовалось бы столь устойчивой популярностью.

Из ранних впечатлений запомнилась мне еще одна забава – в Таганке, на «пересылке». Там каждому новенькому камера давала справку насчет здешних порядков и настоятельный совет – стучать в дверь, вызывать дежурного по корпусу и требовать – не иначе: требовать! – чтобы его отвели в кино. Новичок поначалу, конечно, не верил. Но постепенно одно за другим сбывались все предсказанные ему на данный день обязательные ритуалы: в таком-то часу – двадцатиминутная прогулка, в таком-то – баня, и т. д., не говоря уже о железном порядке выдачи хлеба, сахара, баланды и кипятка. Строго по графику всю камеру водили и в уборную. Наконец, под вечер кто-нибудь «спохватывался», что новенький так и не побывал в кино: камеру водили туда якобы утром, когда он еще не прибыл… А кино-то, брат, только раз в две недели бывает… Да, жаль: раз положено, должны отдать,– это ведь все равно что пайка или прогулка,– да только теперь уж навряд ли… Впрочем, попробовать-то можно: собери свои вещички, вызови дежурного (сегодня дежурит добренький) и скажи ему: готов, мол, в кино,– меня только в полдень привели, с этой камерой не успел. Он мужик ничего, дежурный-то, глядишь, он тебя с другой камерой сводит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю