Текст книги "Избранное. Логика мифа"
Автор книги: Яков Голосовкер
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц)
Сперва об имагинативном реализме в искусстве, мифе и сказке, когда чудесное воспринимается как реальное.
Античные мифы и созданная на почве этой мифологии эллинская поэзия – эпос, драма и хоровая лирика – могут служить высшим образцом наиболее глубокого художественного реализма, которому мы можем дать наименование: имагинативный реализм.
Споры о реализме в литературе, отличие реализма от натурализма (здесь всегда сбиваются и путают реализм и антинатурализм); то обстоятельство, что в реализме классика и романтика налицо одновременно, находит свое разрешение в понятии «имагинативный реализм». Мы можем высказаться о частичном отличии натурализма от реализма, но это отличие будет лишено строгости. Натурализм – явное стремление выразить полное обнаружение предмета как явления: дать все его детали, т. е. дать сумму фактов или признаков, теряя целое, непосредственно схваченное.
Реализм – стремление выразить только характерное в предмете. Характерное – двойственно и биспецифично.
Характерное есть сочетание типического и индивидуально личного. Поэтому в нем постоянное и изменчивое, вечное и преходящее неразрывны. В характерном содержится тип, т. е. то, что повторяется у всех, у множества – нечто константное, но также и то, что неповторимо – нечто, только однажды выраженное.
Реализм – явление культуры, а не явление природы. В его основе лежит не вещь как естественное явление, не «res» (от которой и произошел самый термин «реализм»), а лежит смысл и образ явлений, равно как и смысл выдуманных вещей и их отношений вообще.
Реализм в искусстве, особенно в литературе, часто подменивается натурализмом – копией вещей природы или технической цивилизации даже у тех, кто резко противопоставляет их друг другу.
Реализм оперирует не вещами, а культуримагинациями, которые в виде их идей и управляют вещами. То, как управляют идеи культуримагинаций вещами, именуется идеологией. То, как должны управлять идеи культуримагинаций вещами, именуется этикой.
При этом в жизни часто происходит подмена идей культуримагинаций отвлеченными идеями, и эти отвлеченные идеи, будучи идеями мнимых культуримагинаций, управляют вещами, выдавая себя за идеи подлинных культуримагинаций, и узурпируют их моральные права, будучи по существу аморальными.
Реализм нередко то удаляется от натурализма, то уклоняется в его сторону.
Чем больше и чем детальнее его содержание становится только вещью, а не ее смыслом, тем реализм ближе к натурализму. Чем глубже он становится смыслом культуримагинаций, тем он реальнее – вплоть до «realiora».
Реальность требует выявления характерного, а не вещественного и не иносказательного, если иносказательное не особый код, необходимый по условиям историческим. Удаляясь от натурализма, реализм использует часто символический метод и выступает даже как особое направление или особая школа в искусстве, как «символизм». Чем символическое в реализме становится абстрактнее и аллегоричнее, тем реализм в нем отходит дальше от натурализма, переходя в символизм уже чисто логический, и может превратиться в ирреализм.
Мы не так уж редко встречаем в произведении реалистическом моменты ирреалистические[74]74
Термин «ирреализм» таит в себе двойной смысл: 1) отрицательный смысл – «лишенный реализма»; 2) возвышенный смысл – «сверхреальный».
[Закрыть] в смысле сверхреальных.
Греческая трагедия – высокий образец символического реализма. И она же подлинный образец реализма как имагинативного реализма. Пророки Библии также символисты, но у них символизм риторический, и они свой реализм слишком прикрывают ирреализмом.
В «Божественной комедии» Данте «Ад» – образец символического реализма, и при этом могучего реализма. «Рай» же часто супрааллегоричен. В нем смысл не хочет стать вещью – даже имагинативной вещью. Подобное же явление мы замечаем у Мильтона. «Потерянный рай» – высокий образец реализма, где само имагинативное как воплощающееся воображение служит темой и материалом реализма. Этот реализм необыкновенно веществен – до якобы натурализма вплоть (подчеркиваю «якобы»): например, вооружение архангелов, их страдания от ран, их обличье, их замыслы стратегические и т. д. и в то же время их вещественность, их вещная природа, их эфирное тело выступают только как внешняя и внутренняя декорация, как аксессуары их внутреннего живого смысла. «Возвращенный рай» – уже аллегоричен, и абстрактная логика его построения делает его скорее ирреалистичным – сверхреальным.
Реализм культуры возникает не из чувственно постигаемых вещей природы чистоганом, и не из вещей технической цивилизации, конструированных научно-техническим прогрессом, и не из фактов поведения: подчинения себе вещей или подчинения себя вещам – реализм культуры, в противовес натурализму природы, возникает из вещей воображаемого мира, из культуримагинаций, где внешний образ есть носитель внутреннего образа, т. е. того смысла, реализации которого и добивается творец-художник в создаваемом им образе-герое. Его образ-герой не есть обобщенная копия множества вещей-людей, а нечто впервые рождаемое автором, его воображением, как реальность культуры, а не как реальность вещей природы или цивилизации. Бог Гефест – кузнец, выковывающий Зевсу земные молнии, есть реальный кузнец, но только его реальность имагинативна. Ни одна земная героиня-мать такого кузнеца родить не может. Его смог родить только Гомер, только миф, только мифотворец.
Имагинативный образ не натуралистичен уже потому, что в нем выключено время, присущее вещам природы, выключено даже тогда, когда герой романа умирает. Человек природы умирает однажды: когда он умер – он мертв навеки. Не умирают его слова, его дела, его роль в культуре. Герой романа по ходу романа тоже умирает, но, как имагинативный человек, он умирает вечно; всякий раз заново. Исторический царь Борис Годунов умер навек. Царь Борис Годунов Пушкина умирает всякий раз, как читаешь трагедию Пушкина, и продолжает существовать как умирающий Борис Годунов. Гамлет трагедии Шекспира также умирает, но мертв не бывает: он остается вечно жить не только как Гамлет, но и как «умирающий Гамлет». Время для Бориса Годунова Пушкина и для Гамлета Шекспира выключено. Их смерть на сцене бессмертна в культуре (а не в истории), ибо она обладает имагинативным бытием.
Ваза, разбитая князем Мышкиным в доме Епанчиных, всякий раз разбивается заново, т. е. вечно разбивается. Ее осколки не хранятся в музее искусств, как осколки раскопанной античной вазы, ибо она – эта разбитая ваза из романа Достоевского «Идиот» – обладает имагинативным бытием, т. е. реальностью культуры.
Имагинативный образ может воплощать в себе явление вещей своего времени или любого времени, но сам он не подвластен временности существования, как этому подвержены вещи природы или натуральные образы, которые стимулировали автора-художника создать свой имагинативный реальный образ. Подвержен временности материал, из которого создано творение искусства, в котором оно живет как вещь цивилизации: бумага, полотно, краски, мрамор и т. д., но не самый созданный имагинативный образ, который в принципе – вне времени. Именно этот принцип определяет наше отношение к нему: наше эстетическое отношение, а иногда и моральное отношение.
Поскольку произведения искусства, в каком бы материале они ни воплощались, суть образы, созданные воображением, поскольку существования этих образов в таком именно смысле, в каком они созданы искусством, в природе нет, постольку реализм есть только явление культуры, а не природы. Природе дано существование, непрерывно протекающее в ее метаморфозах, культурой же создано бытие, которое она вкладывает в существование силой своего имагинативного разума: она в непрерывное и изменчивое вкладывает вечное и постоянное и его хранит как бытие.
Вот почему реализм в искусстве и литературе, в художестве – кудесничестве есть имагинативный реализм, и чем дальше от вещности натурализма и от конструктивной техники цивилизации пребывает он в имагинативном плане воплощаемых им смыслов, тем он реальнее и выше. Он не уходит от живой жизни, он только не держится на ее поверхности и на ее фейерверочных взлетах, а проникает в ее глубину, ту глубину живой жизни людей, где пребывает совесть и подлинное знание в суровых лучах этой совести, именуемых «истина», и где человеческому сердцу так хочется, чтобы там же пребывала и любовь, и где этой суровой совести надо иметь много выдержки, чтобы не зачароваться обольстительным голосом сердца и в то же время всегда помнить о нем. Я говорю о знании, которое присуще воображению, а следовательно, и искусству и которое заглядывает за много веков вперед в мир истины и не страшится текучести времени. И поскольку философия есть тоже искусство – я говорю здесь и о философии, и о разуме воображения.
Казалось бы, что не воображению, в котором столь видное место занимает мир фантазии, не ему, этому разуму воображения, может принадлежать мир истины. Но это все же так.
Однако я убежден, что читатель будет всякий раз спрашивать сызнова: кто же он – этот разум воображения по отношению к природе? Как он возник? Он возник так же, как колос возник из семени.
В том-то и дело, что культура, противопоставляемая природе в порядке истории развития человека, эмбрионально создана самой природой, создана действующим в человеке его высшим инстинктом – все же инстинктом. В итоге этот инстинкт оказался разумом воображения (imaginatio) – разумом культуры и противопоставляет себя столь заслуженному в веках отвлеченному разуму – ratio.
Еще раз напомню, что здесь речь идет об инстинктивном, а не о рационалистическом понимании. Поэтому мы можем говорить о высшем инстинкте понимания, которым наделено воображение. Это понимание не нуждается в строгости формальной логики. Оно непосредственно. Оно действует спонтанно. Оно не дедуцирует, как «ratio». Для него «понять» все равно, что «поймать». У него спонтанная диалектическая логика, часто по принципу фигуры оксюморон, построенной на формальном внутреннем противоречии, которое создает новый смысл на основе соединения смысловых контрастов, например «нищета богатства», «сладкая горечь».
* * *
В итоге, хотя тут об итоге говорить еще рано, мы можем сказать, что имагинативный реализм – это не просто воображаемый реализм – это реализм, создаваемый воображением. В нем implicite заключено бытие как моральная сущность постоянства в противовес реальности существования, подчиненного метаморфозам изменчивости и потому лишенного бытия как постоянства.
Разительным примером имагинативной реальности может служить сказка. В ней все вьщумано, и это выдуманное до последней степени реально, отличается наибольшей живучестью (сказка живет тысячелетия, как, например, египетская сказка пятитысячелетней давности о трех братьях) и воспринимается как реальность и наиболее ранним детским сознанием, и самым примитивным сознанием, сохраняя свою мудрость как вечную юность. Так сказка выступает как образец высшей реальности воображаемого и живет с человечеством полной жизнью долгие тысячелетия, именно благодаря реальности выдуманного. Гибнут государства, гибнут бесследно целые народы, гибнут высокие древние материальные культуры Восточного и Западного полушария, а беспризорная сказка, выдумка воображения, продолжает жить как имагинативная реальность, более реальная, чем историческая реальность, чем то, что было и чего уже нет. Изменчивость существования (быта) ими, погибшими, протекла, а древняя сказка обладает имагинативным «бытием», и она живет и посейчас.
В поисках эмпирического раскрытия реализма в искусстве можно размышлять так.
Фотография есть внешнее отражение объекта, неправильно именуемое точным. Фотопортрет не передает характерное, скрытое, внутренний смысл человека – его образ. Образ передается не копированием чёрт лица, а уловлением общего выражения, иногда с выдвижением одной черты за счет других, или оттенка – за счет четкого рисунка, или иными приемами, которыми владеет художник.
Можно подойти и иначе. Можно указать, что фото передает рассудок человека, а не его мечту, а если он потерял рассудок, то передает его духовный распад, а не возвышенность его безумия, т. е. передает его банальность, а не его оригинальность.
Можно указать, что хотя техника фото достигла эффектов импрессионизма, психологизма, настроения, но что этот фотопсихологизм и фотоимпрессионизм и даже фотоэкспрессионизм – такой же типаж, как и обычный фотопортрет или фотопейзаж, и быстро обнаруживает, что это только техника «от – до», а не бесконечность смысла художества. Этот смысл художества неисчерпаем и воздействует на века и тысячелетия, в то время как техника фото быстро себя исчерпывает, мгновенно стареет и требует находки все новых и новых эффектов для воздействия на зрителей. Можно сказать, что фотопортрет или фотопейзаж скоро приедаются, а портрет Рембрандта или пейзаж Левитана никогда не приедается, но что для этого нужно только обладать одним: пониманием и вкусом, т. е. культурой.
Можно еще указать, что безумный Гамлет и обезумевший милиционер, управляющий в безумии уличным движением, – это не одно и то же, и что кровавый кавардак на мостовой, устроенный или даже организованный обезумевшим милиционером и заснятый фоторепортером, по своему смыслу отнюдь не равен виденью Гамлета призрака, отравленного матерью и дядей отца (или сцене с флейтой, или сцене свидания с матерью и убийством Полония), или же сцене в могиле Офелии с безумным воплем Гамлета о сорока тысячах братьев. В том и другом случае разыгралась трагедия с немалыми жертвами, в том и другом случае зарегистрировано официально безумие и преступление, за которое не несут ответственность, но в случае с милиционером оно вынесено на суд прокуратуры, психиатрии и цивилизации, в случае же с Гамлетом – на суд мысли, вкуса и культуры. Первое называется несчастный случай, второе называется – гениальная трагедия. Трагическое налицо в обоих случаях, но в одном случае – трагическое быта и репортажного фото, а в другом случае – трагическое бытия и искусства.
Здесь дальнейший комментарий не нужен. Но возникает вопрос: к какому случаю приложим смысл «реализм»: к уличному беспорядку – хаосу, организованному безумным милиционером, или к трагическому хаосу души Гамлета в трагедии Шекспира (или же к тому и другому)?
Начнем сначала.
Фотография есть отражение. Из отражения сконструирована современная теория отражения для искусства. Но и по трафарет – но понимаемому Платону – вещи суть тоже отражение идей, искусство есть тоже отражение вещей. Мы имеем вторую теорию отражения для искусства. История прикрыла одну другой. Теорию реализма для искусства дал впервые Аристотель: так принято знать. Но софисты-теоретики высказывались до Аристотеля. Их высказывания были известны и Платону, и Аристотелю. Предупреждая пока изыскания по поводу софистов, допустим, что софисты также уже высказались о реализме. Это пока история проблемы «реализм». Оставим историю временно в стороне. Будем наивны. Будем рассматривать вопрос о реализме изначально как новую проблему. Предпошлем ей заявление: фотография не есть реализм, а есть натурализм – отражение натуры. Пейзаж подлинного живописца – Рейсдаля, Коро, Левитана – есть не отражение природы, а есть ее имагинативная реальность. В пейзаже Коро перед нами имагинативное дерево среди поля, а не просто дерево среди поля. Оно вечное дерево среди поля, в то время как дерево среди поля вообще есть обычное долгоживущее дерево. Одно – дерево в искусстве, другое – дерево в природе. Каждое из них может быть красивым деревом, но красота у них разная: красота «дерева природы» изменчива и с необходимостью уничтожается, красота «дерева искусства» постоянна и неуничтожима (в принципе). Краски на картине могут пожухнуть, и внешний образ ее дерева может исчезнуть, но в сознании культуры образ этого дерева, точнее, его смыслообраз, остается – по крайней мере, в принципе останется. Более того, дерево, которое умирает под топором дровосека в рассказе «Три смерти» Л. Толстого, будет, умирая вечно, падать так, как оно падает в рассказе Толстого. Я с детства слышу и вижу это падение и слышу свист малиновки, перепорхнувшей с его ветвей:
«Дерево вздрогнуло всем телом, погнулось и быстро выпрямилось, испуганно колеблясь на своем корне. На мгновение все затихло, но снова погнулось дерево, послышался треск в его стволе, и, ломая сучья и спустив ветви, оно рухнулось на сырую землю».
Оно будет вечно всякий раз умирать и именно так, как оно умирает у Толстого. И очеловеченность этого умирающего дерева с его человеческим предсмертным испугом также останется при нем навсегда. Я видел в юности дерево в поле, расщепляемое грозой. Этого дерева уже нет: от него осталось только лично мое воспоминание. Но это воспоминание связано не с мировой культурой, а с моей биографией, и только через меня оно еще может смутно существовать как далекое воспоминание о впечатлениях далеких дней моей юности. Творческая имагинация здесь не участвует. Здесь еще нет искусства.
Дерево в поле на пейзаже Коро, умирающее дерево в рассказе Толстого и есть реализм, есть имагинативная действительность – действительность культуры, чем и является реализм. Если же мы в пейзаж живописца будем вклеивать фотографии: фото дерева, фото куска поля, фото фигуры пастуха или коровы, то пейзаж перестает быть художественным реализмом, а становится монтажом натурализма, отражением натуры, ибо, повторяю, реализм искусства есть имагинативный реализм, а не фото-натуральный реализм.
Красивая натурщица может эмоционально взволновать чувство мужчины-зрителя сильнее, чем ее портрет в образе Венеры. Но красота натурщицы взволнует именно биологическое чувство зрителя. Оно может захватить и воображение зрителя, но только в плане сексуальном – жаждой обладания или мечтой об обладании этой красивой женщиной – натурщицей. Портрет же этой натурщицы как образ Венеры, для которого она позировала, взволнует зрителя и его воображение иначе: он взволнует воображение эстетически, т. е. взволнует его образом как смыслом красоты, воплощенной в богине Венере. Этот ее портрет в образе Венеры запомнится зрителю не как портрет натурщицы, а именно как образ «Венера», и этот образ будет существовать для него, быть может, в течение всей его жизни и останется жить в веках, в то время как образ натурщицы забудется. Этот образ «Венера» получает таким образом имагинативную реальность и бытие, ибо «бытие» может быть только имагинативным, может быть только предметом разума воображения, в то время как «быт» есть то же, что чувственно воспринимаемая природа: например, красивая натурщица. Этот быт и эта натурщица относятся к натуральному, пока под пером какого-нибудь Достоевского или Гаршина[75]75
Гаршин – «Надежда Николаевна»; Достоевский, роман «Идиот» – Настасья Филипповна.
[Закрыть] этот «быт» с натурщицей не превратится в трагедию и тем самым также предстанет «реализмом», т. е. имагинативным бытом, получившим право быть «бытием».
Эта реальность называется имагинативный реализм. Мы живем в кругу «особо близких», и эти «особо близкие» обладают не существованием, а обладают для нас полным бытием. Эти «близкие» прежде всего герои литературных произведений – герои романов, поэм, драм… Это также и «авторы» таких произведений, создатели высших ценностей культуры – художественных творений. Когда мы говорим запросто «Татьяна», или «Наташа», или «Вера», наш слушатель знает, что это Татьяна Ларина, Наташа Ростова и Вера из «Обрыва» Гончарова. Все они из круга «особо близких» мне и моему слушателю. Они не умирают. Они бессмертны. Они окружают меня и в мой предсмертный час, и я знаю: они не живут неведомой загробной жизнью, они живут рядом со мною вечно, даже тогда, когда они умирают на страницах романа. Таков интересный случай мнимой смерти – смерти иллюзорной. Таковы и их «авторы». Кто может назвать в России человека, для которого Пушкин умер? В то время как многие существующие поэты уже мертвы без могилы, шагая по тротуарам столицы. Они мертвы не потому, что их не печатают. Наоборот, – чем их больше печатают, тем они мертвее. И еще раз «наоборот»: часто те, которых не печатают, те именно живут, хотя бы их тела были сожжены. Не правда ли: интересная реальность.
Живут бессмертной жизнью не только герои художественных произведений и славой увенчанные имена авторов. Живут и идеи, созданные разумом воображения мыслителей, – идеи философских произведений, воплощенные в смыслообразы. Они тоже наши близкие из бытия, бытия культуры, за которое иной автор жертвует своим существованием, настолько для него высока ценность этого «бытия культуры». И ведет его на жертву самый высший инстинкт человека – инстинкт культуры, который в нем сильнее инстинкта самосохранения. Созданным им творением он обретает «бытие» в культуре.
Как ни странно, но эти «близкие-из-бытия» им многим ближе, чем их родные, друзья и знакомые. Эти особо близкие из бытия для них реальнее, чем близкие из существования.
Итак: есть близкие-из-бытия – имагинативные образы и идеи с их смыслообразами, созданные разумом воображения, и есть близкие-из-существования – живые существа нашего обихода и быта.
Рядом с ними есть и близкие предметы, особенно иные книги и картины, которые также бывают для нас большей реальностью, чем реальность вещей нашего быта, даже порой бывают для нас реальнее, чем пища: увлеченные книгой, мы забываем об обеде. Иногда мы не покупаем хлеба, а покупаем на последние деньги книгу. Это значит, что высший инстинкт культуры оказался в нас сильнее низшего вегетативного инстинкта. На удивление всем скептикам это случается с каждым из нас. Так могуче наше воображение. Так интересна для нас его имагинативная реальность.