355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Голосовкер » Избранное. Логика мифа » Текст книги (страница 27)
Избранное. Логика мифа
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:45

Текст книги "Избранное. Логика мифа"


Автор книги: Яков Голосовкер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)

Так трагедия «Прометей», раскрывая нам трагическое миропонимание эллина – его прометеизм, намечает нам путь к пониманию трагедийной лирики, и именно в лирике выразил это миропонимание далекий от богоборчества Софокл, когда он выводит в «Антигоне» хор фиванских стариков и когда с орхестры героической темой звучит их песнь «человек-победитель»:

 
Много в природе дивных сил,
Но сильней человека – нет,
 

с ее концовкой как темой детерминизма:

 
…смерть одна
Неотвратна, как и встарь.
Недугов же томящих бич
Уже не страшен.
 

Сочетание мотива победы и неотвратимой смерти в параллель к сочетанию свободного акта героя-Геракла с детерминированностью этого акта есть то неразрешимое противоречие, которое составляет сущность «трагизма» вообще как темы трагедии «Прометей».

§ 6

Ранний Ницше перенес центр тяжести с противоречия, скрытого в разуме, на противоречие, скрытое в вещах. Он не выступает как судья, он не оправдывает – он утверждает права на преступление и ставит виновного выше невинного. Трагедия Эсхила, по Ницше, – это прославление активности в противовес трагедии Софокла «Эдип», где дано прославление пассивности. И эта активность как активность «греха» есть, собственно, Прометеева доблесть. Уже само ядро мифа о Прометее раскрывается как необходимость преступления, поставленная титанически стремящемуся индивиду, ибо лучшее и высшее, что может выпасть на долю человека, достигает он путем преступления и должен затем принять на себя и его последствия – всю волну ниспосланных на него страданий и горестей. Отсюда этическая подпочва в трагедии Эсхила: оправдание зла в человечестве – и в смысле человеческой вины, и в смысле неизбежно вытекающего из нее страдания. Это «преступление», эта «вина» порождены противоречием, лежащим в самом существовании, т. е. порождены тем взаимопроникновением различных миров, из которых каждый имеет право на обособленность и все же, рядом с каким-либо другим миром, должен за эту обособленность расплачиваться страданием (нечто от Гегеля).

При героическом порыве обособленного ко всеобщности – при попытке шагнуть за грани индивидуации и самому стать единым существом мира – испытывает он на себе это скрытое в вещах противоречие, т. е. он совершает преступление и терпит страдание.

Так раскрывается трагедия Прометея-возмутителя. Двойственность и двусмыслие Прометея проистекают из стремления быть опорой всей множественности «обособленных» в мире и в то же время – из жажды поглотить их в себе: быть и творцом и властелином.

Для Ницше, как и для Гёте, Прометей – прообраз титанического художника. «Тот художник обретает в себе упрямую веру в свою силу создать богов, а Олимп богов по меньшей мере уничтожить: и это совершит он путем своей высшей мудрости, за которую он, впрочем, платит вечным страданием». Это значит, что человек, возвышаясь до титанизма, сам завоевывает себе свою культуру и принуждает богов вступить с ним в союз.

Вся трагедия – этот по основной мысли своей «гимн святотатству» – есть, по Ницше, выражение Эсхиловой жажды справедливости при его вере в царящую вечно правду-судьбу: он хочет примирить страдающего в одиночестве героя с богами и их нуждой. Так, поддавшись очарованию «Кольца Нибелунгов» Р. Вагнера, разрешает Ницше загадку примирения-предательства Прометея. Договаривая мысль Ницше до конца, мы должны признать, что Эсхил хотел показать все бессилие индивида в его борьбе с природой, если он не будет сочетать своего дерзания со знанием ее законов. И сам титан возвещает Зевсу, что власть Зевса подвергнется опасности, если тот, в свою очередь, не вступит в союз с Прометеем. И в «Освобожденном Прометее» Зевс снова поднимает титанов из мрака Тартара на свет, согласно предсказанию Прометея:

 
Он смягчится, разбитый ударом судьбы,
И дружбы союз заключить поспешит
Со мною, спешащим навстречу.
 

Потому и оправданы в трагедии вина и кара, ибо – формулирует по-гераклитовски Ницше свой вывод – «все существующее справедливо и несправедливо и в обоих видах равно оправдано». Так завершает Ницше свое «моральное» рассмотрение трагедии Эсхила, чтобы обернуть его в «эстетическое» и усмотреть смысл «Прометея», как и вообще всякой трагедии, сцены, только в любовании диалектической игрой героических сил – их сочетания, разделения и замещения друг друга.

После Ницше оставалось сделать еще один шаг в раскрытии смысла богоборчества Прометея, и этот шаг сделал Вяч. Иванов. Восполняя утрату «Прометея-Огненосца», по его мнению, первой части Эсхиловой трилогии, он создает своего Прометея – подлинно трагический характер человекотворца, мученика сознательности, обдуманно принимающего на себя вину и кару, чтобы возжечь огонь вечного мятежа и в том мятеже полностью истощить себя человека ради. Важно одно: не боги, а Прометей создает людей,

 
…каких соделать,
Вотще пытаясь, боги не смогли.
 

Трагедия Прометея в том, что в нем познание убивает действие. Принимая на себя действие, он сознательностью своей отрицает его. Для действия нужна иллюзия, скрывающая неправду. И здесь срывает Вячеслав Иванов свое богоборчество: неправда для него преодолевается только искуплением – пришествием Диониса.

Огонь вечного мятежа вместе с орудием убийства путем преемства вины и кары передает Прометей им же созданному человеку, чтобы человек освободил себя сам:

 
Себя творить могущих сотворил я,
Что я возмог – возможет человек.
 

В людях два естества: титаническое и дионисийское (все та же орфическая традиция!). В них стихия титаническая преобладает над разумом дионисийским. Их энергия утверждает жизнь. Их действие призывает смерть: убийство и самоубийство. Убийство отнимает надежду на примирение людей и богов – свободы и необходимости. Первая цель Прометея-богоборца достигнута: примирения нет. Отсюда путь человека: «грех» и «возмездие», вечное преодоление вины и кары, т. е. мятеж. Мятеж Прометея сменяется мятежом человеческим. Прометей дает людям религию богоборчества взамен религии «благоговения». Избранникам завещает он хранить им возжженный огонь мятежа, ибо люди склонны к раболепию. Огонь мятежа дан человеку, чтобы в цепи заковать «цепей предмирных ковача – Кронида» (Зевса) самоосвобождения ради. Самоосвобождение человека в победе его дионисийского начала, разума, над началом стихийным, титаническим: оно – в преодолении мятежа и междоусобицы. Титаническое начало жизнеутверждения – это воля к поглощению другого (голод, любовь, ненависть). Торжество дионисийского начала – не в насильственном механическом сцеплении людей, а «в свободном согласии личных воль для внутреннего единства и „соборного“ восстановления из себя утраченной целостности».

Мятеж Прометея – это восстание против самого же себя, когда созданием Пандоры он раскалывает целостность на два противоборствующих начала: мужское и женское. Пандора приводит с собою власть и насилие и поднимает мятеж смертных против того, кто их создал – против Прометея. И титан-богоборец падает жертвой им же порожденных богоборцев. Власть и Сила налагают на него оковы.

Прометей Вячеслава Иванова – это антиэллинство. Вина его, Прометея, вытекает из стремления титана к абсолюту. Его Прометей читал не только Ницше, но и Шеллинга, Гегеля, Канта. В традиции Канта – Шеллинга – Гегеля формулирует Вячеслав Иванов вину Прометея как «низведение совершенной идеи из спокойного истинного бытия в бывание». И сама идея искупления идет не столько от орфизма, сколько от христианства – из мифа о сыне, сокрытом в недрах отца, т. е. Диониса в Зевсе. Доводя богоборческий титанизм эллинства до своей вершинной точки, Вячеслав Иванов идеей искупления свергается в мистериальную сферу эсхатологии вместо того, чтобы сделать последний вывод: ибо ничем иным не может завершиться миф о богоборчестве, как дерзанием стать не только превыше богов, но и превыше Мойр, т. е. самих законов природы, чтобы исправить и преобразить не только бывание как форму культуры, но и само бытие как константную форму природы и перейти в абсолютный атеизм, провозгласив возможность осуществления бессмертия средствами науки.

Отведя мифотему Вячеслава Иванова, мы можем подвести итог судебной сессии.

Гегель, следуя Платону, и немецкие филологи, следуя Гегелю, обвинили Прометея и оправдали Зевса. Маркс и Шлегель – оправдали Прометея и признали виновным Зевса. Гёте и Шелли оправдали Прометея: первый отринул Зевса, второй – его сверг. Шеллинг оправдал обоих. Ницше как философ отказался от роли судьи[104]104
  Ницше как поэт поступил решительнее: он задумал перевести трагедию в план историко-культурный и создать нового Прометея. Замысел не был осуществлен, но перед нами девятиступенчатая схема его трагедии. Эти девять ступеней поддаются истолкованию.
  1. Боги глупы. Зевс замыслил погубить людей посредством войны, женщины и эллинской культуры, вызвав у них отвращение к жизни. Для этого он создает Елену, Ахилла, Гомера: эллинство!
  2. Далее он создал завоевателя мира Диониса-победителя. Дионис, спасая людей, делает их глупыми и страшащимися смерти, вызвав в них ненависть к эллинству. Тем низложил он Зевса-отца и олимпийцев. Молнии – во власти Адрастеи (Немезиды). Прометей и коршун забыты. Прометей ждет от человека освобождения: начало христианства!
  3. Люди похищают мысль завоевателя мира: и с людьми покончено. Гибнет Зевс. Гибнет и сам победитель язычества Дионис. На земле наступает фантастическое царство теней. Люди-тенеподобия трусливы, озлоблены, испорчены. Все пожирают жрецы. Героя нет: Средневековье!
  4. Из сострадания к людям Прометей посылает им Эпиметея со статуей Пандоры, т. е. историю и воспоминания. Человечество оживает и вместе с ним Зевс. Сказочная Эллада обольщает их жизнь: возрождение!
  5. Точно узнанная Эллада уводит их опять от жизни. Их губит подражание эллинам. Основа эллинства постигается как нечто неподражаемое: ложноклассицизм!
  6. Прометей отводит людям глаза от смерти; каждый считает себя бессмертным и живет по-своему: романтизм!
  7. Период недоверия к Зевсу, Дионису, Прометею за то, что последний послал к людям Эпиметея: век скептицизма!
  Прометей одобряет свою кару. Его вина в том, что, создавая человека, он забыл, что сила и опыт не совпадают во времени. В мудрости есть нечто старческое. Прометей ждет от человека освобождения.
  8. Жить становится совсем отвратительно. Прометей отчаивается. Коршун не хочет больше клевать его печень. Подготовляется хаос: XX век!
  9. Зевс освобождает Прометея, чтобы он заново переделал людей и создал индивида грядущего – дионисийского человека. Чтобы смягчить страдание при штамповании, сын Дионис (читай – Р. Вагнер) создает музыку. Зевс-отец и Дионис-сын – язычество и христианство – должны прейти. Возникают новые люди: грядущее возрождение!
  Новый человек есть, по Ницше, сверхчеловек или еще проще: он – антихристианин-безбожник, создатель героической морали.


[Закрыть]
. Тем самым судебная сессия мыслителей над Прометеем была закончена.

Достоевский и Кант[105]105
  Републикация издания Голосовкер Я. Э. Достоевский и Кант. Размышление читателя над романом «Братья Карамазовы» и трактатом Канта «Критика чистого разума». – М.: Изд-во АН СССР, 1963. Ссылки на Достоевского даются по десятитомному собранию сочинений писателя (М., Гослитиздат, 1956–1958). Первая цифра в сноске указывает том, вторая – страницу.
  «Критика чистого разума» Канта цитируется в переводе Н. Лосского (Пг., 1915, 2-е изд.).
  Квадратными скобками отмечены пояснительные вставки, угловыми – купюры.
  Авторская разрядка заменена курсивом – Прим. ред.


[Закрыть]

Размышление читателя над романом «Братья Карамазовы» и трактатом Канта «Критика чистого разума»

Иван «из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить»*^

Ф. М. Достоевский


I. Кто убил старика Карамазова?

Читатель романа «Братья Карамазовы» знает, что человеческим судом был осужден за убийство Федора Павловича Карамазова, ввиду формальных обстоятельств дела, старший сын старика – Дмитрий Карамазов. Читатель знает, что «божьим судом» – судом совести – был осужден за убийство средний сын старика – Иван Карамазов, который, быть может, предугадывал убийство отца, но не убил.

Читатель знает, что осудил себя и себя казнил физический убийца Федора Павловича, предполагаемый побочный сын старика – Смердяков.

Но читатель знает и то, что физический убийца Федора Павловича, Смердяков, является только как бы виновником убийства, что он сам не признает себя подлинным убийцей, а признает подлинным убийцей Ивана.

Читатель знает еще и то, что младший сын старика, Алеша, «судья праведный», не признает убийцей ни Дмитрия, ни Ивана, а только Смердякова, – что обвиняемый в убийстве Дмитрий сперва непоколебимо отклоняет всякое обвинение в убийстве отца от Смердякова, а затем поневоле признает его убийцей. Читатель также знает, что Иван, наоборот, долго не признает убийцей Смердякова, а признает убийцей только Дмитрия, и что, услышав в полубезумном состоянии от такого же, как он, полубезумного Смердякова, что убил отца все-таки Смердяков, – объявляет убийцей отца себя, Ивана.

И хотя иной читатель дочитал роман до конца и даже кое-какие страницы перечитал, хотя он знает до тонкости все обстоятельства дела, хотя он видел, как Смердяков завертывал на своей левой ноге панталоны, как запускал в длинный белый чулок пальцы, как вытаскивал оттуда пачку с тремя тысячами, – теми самыми, которые были предназначены «ангелу Грушеньке и цыпленочку», хотя читатель даже узнал, как Смердяков эти три тысячи передавал Ивану Федоровичу, он все же еще не вполне уверен, что убил именно Смердяков. Он все же как-то недоумевает. Его все еще продолжает мучить вопрос:

– Кто же тогда виновник убийства? Кто же, по замыслу автора романа, убил старика Карамазова?

И впрямь, признания, обвинения, самообвинения произносятся в такой бредовой, кошмарной, истерической обстановке, среди стольких мировых и авторских загадок, что не знаешь, чему верить, чему не верить, где действительность, где мнимость, и не хочет ли автор потрясти читателя сразу всеми противоречиями жизни и мысли, чтобы доказать, что, несомненно, «слишком много загадок угнетают человека на земле».

Да и ответ на вопрос читателя о виновнике убийства дан автором странный, неожиданный, непонятный:

– Вы не знаете, кто убил Федора Павловича? Так-таки и не знаете? Совсем не знаете? Так вот кто – чёрт: чёрт убил! чёрт, а не Смердяков! чёрт, а не Дмитрий! чёрт, а не Иван!

– Какой чёрт? Что за чёрт? Не гоголевский же чёрт, чёрт возьми! – недоумевает и даже возмущается читатель. – Что за вздор! Да не издевается ли над читателем автор? При чем тут чёрт?

Нет, автор не издевается. Трагедия исключает издевательство. А роман «Братья Карамазовы» – трагедия. И если в этой трагедии немало шутов и шутовства, то именно в трагедии рядом с трагическим героем отводится место и шуту (это мы находим, например, в «Короле Лире») – и не только ради контраста, и не только потому, что от великого до смешного один шаг, или что шут – это неудавшийся трагик, или что всякая до конца изжитая трагедия обращается в фарс, и труп героя – в трофей шута, – но еще и потому, что шутка в трагическом контексте тоже становится трагичной, и чем она острее и беспощаднее по своей остроте, тем она трагичнее, и, наконец, еще и потому, что, в силу особого душевного свойства или характера человека, в нем – трагик и скоморох живут нераздельно.

Оставим пока в стороне вопрос о смыслообразе чёрта, так часто упоминаемого в романе, примем его за условную фигуру, за одного из героев наряду с другими героями романа, на что дает нам право кошмар Ивана Федоровича, которому чёрт явился воочию, т. е. где чёрт действительно фигурирует как действующее лицо.

Пусть читатель, которого мучает загадка, заданная ему автором («Кто же убил старика Карамазова?»), обратит внимание, что и все герои романа мучаются той же загадкой и гораздо более жестоко и мучительнее, чем читатель, – мучаются до слез, до отчаяния, до истерики, до бешенства, до галлюцинации, до безумия, до самоубийства. Кто же, по замыслу автора, убил старика Карамазова?

Версию о чёрте – убийце Федора Павловича – высказал впервые Дмитрий Карамазов на предварительном следствии в Мокром при допросе (глава «Третье мытарство»).

Отвергнув обвинение в отцеубийстве, отведя, после колебаний, обвинение от Смердякова – единственного, кто, кроме него, знал об условных знаках – о стуке в окно Федора Павловича, означавшем «Грушенька пришла», – Митя зашел в тупик. О знаках, кроме них двоих, Смердякова и Дмитрия, знало «только небо». Совершить же убийство мог лишь тот, кто простучал бы эти знаки в окно старику Карамазову.

«– Не подозреваете ли вы в таком случае и еще какое другое лицо? – осторожно спросил было Николай Парфенович [следователь] Митю».

«– Не знаю, кто или какое лицо, рука небес или сатана, но… не Смердяков! – решительно отрезал Митя»2.

И тут же Митя узнает от прокурора, что Смердякова нашли в припадке падучей, что он чуть ли не при смерти и, следовательно, убийцей быть не мог.

«– Ну, в таком случае отца чёрт убил3 – сорвалось вдруг у Мити, как будто он даже до сей минуты спрашивал все себя: «Смердяков или не Смердяков?»

Это «чёрт убил» сказано Митей как будто в сердцах, но почему-то тема о чёрте – виновнике убийства развивается Митей и дальше, ибо на вопрос следователя об окровавленных [кровью слуги Григория] руках Мити:

«– А руки все еще не подумали вымыть <…>? Не опасались, стало быть, подозрений?»

Митя отвечает:

«– Каких таких подозрений? <…> Ведь если бы не случай с отцом, ведь вы бы ничего не узнали и сюда не прибыли. О, это чёрт сделал, чёрт отца убил, через чёрта и вы так скоро узнали! Как сюда-то так скоро поспели? Диво, фантазия!»4

И впрямь, диво! Оказывается: чёрт не только убил, но он еще и направил следственные власти по следам Мити, мнимого убийцы, очевидно с той целью, чтобы замести следы и обвинить невинного. Конечно, эти слова сорвались у Мити от недоумения: он-то знает, что не он убил отца.

«– Я не убил, не убил, не убил! Слышите, прокурор: не убил!» – надрывно звучит его голос.

Но и не Смердяков убил, утверждает он.

Тогда кто же?..

Над загадкой «кто убил?» мучается и Катерина Ивановна, невеста Дмитрия. Неужели Митя убил?!..

«– Да убил ли он? Он ли убил?» – верит и не верит она, ибо тут же говорит Ивану:

«– Это ты, ты убедил меня, что он отцеубийца. Я только тебе и поверила»5.

И Алеша, младший сын Федора Павловича, слышит от Ивана, мучающегося страшной мыслью об отцеубийстве, что именно Митя – убийца и изверг. Иван даже ссылается при этом на один документ – на письмо Мити к Катерине Ивановне, – «математически подтверждающее», что убийца именно Митя.

«– Такого документа быть не может! – с жаром повторил Алеша, – не может быть, потому что убийца не он.

Не он убил отца, не он!

Иван Федорович вдруг остановился.

– Кто же убийца, по-вашему? <…>

– Ты сам знаешь, кто. <…>

– Кто? Эта басня-то о <…> Смердякове?» И снова повторяет Алеша:

«– Ты сам знаешь, кто. <…>

– Да кто, кто? <…>

– Я одно только знаю, – все так же почти шепотом проговорил Алеша. – Убил отца не ты.

– „Не ты?“ Что такое не ты? – остолбенел Иван.

– Не ты убил отца, не ты! – твердо повторил Алеша. <…>

– Да я и сам знаю, что не я, ты бредишь? – бледно и искривленно усмехнувшись, проговорил Иван. Он как бы впился в Алешу. Оба опять стояли у фонаря.

– Нет, Иван, ты сам себе несколько раз говорил, что убийца ты.

– Когда я говорил?.. Я в Москве был… Когда я говорил? – совсем потерянно пролепетал Иван.

– Ты говорил это себе много раз, когда оставался один в эти страшные два месяца. <…> Ты обвинял себя и признавался себе, что убийца никто как ты. Но убил не ты, ты ошибаешься, не ты убийца, слышишь меня, не ты! Меня Бог послал тебе это сказать»6.

Алеша почти что гипнотизирует Ивана этим «не ты, не ты».

«– Ты был у меня! – скрежещущим шепотом проговорил он. [Иван]. – Ты был у меня ночью, когда он приходил… Признавайся… ты его видел?

– Про кого ты говоришь… про Митю? <…>

– Не про него, к чёрту изверга! <…> Разве ты знаешь, что он ко мне ходит? Как ты узнал, говори!

– Кто он? Я не знаю, про кого ты говоришь, – пролепетал Алеша уже в испуге.

– Нет, ты знаешь… иначе как же бы ты… не может быть, чтобы ты не знал…»

И вот финал этой сцены под фонарем:

«– Брат, <…> я сказал тебе это потому, что ты моему слову поверишь, я знаю это. Я тебе на всю жизнь это слово сказал: не ты!»7

Читатель не посетует за длину приведенного диалога. Его неминуемо заинтригует: что имел в виду автор?

Кто же этот таинственный «он», который приходил к Ивану Федоровичу, о котором в таком смятении говорит Иван Федорович? Кто этот «он», вскоре откроется, – откроется, что имя этому «он» – чёрт: чёрт приходил к Ивану Федоровичу. Пока же отметим только, что Алеша, голос высшей совести, под шепот автора из суфлерской будки, изрек Ивану свое «не ты». Не Иван убил отца. Глава романа так и названа: «Не ты, не ты!»

То, что убийцей отца Алеша считает не Митю, а только Смердякова, – читатель знает.

То, что и Митя во время дальнейшего следствия, путем исключенного третьего, обвиняет в фактическом убийстве отца все же не чёрта, а того же Смердякова, хотя и страшно при этом путается, – и это читатель знает. Но есть против самого Мити одна роковая улика: отпертая дверь из дома в сад, в котором расположен флигель убитого.

«– Да, дверь!.. Это фантом! Бог против меня!»8 – воскликнул Митя еще на предварительном следствии. На том обстоятельстве, что дверь стояла отворенной до ухода Мити, упорно настаивал старый слуга Карамазовых, Григорий, хотя, в действительности, дверь тогда вовсе не стояла отворенной и это только так Григорию померещилось. И вот над этим свидетельством Григория об отворенной двери Митя во время следствия лишь презрительно смеялся и уверял, что это чёрт отворил… дверь.

Опять чёрт!

Пусть и эта последняя ссылка на чёрта сделана Митей с досады, в сердцах, но все же любопытно, читатель, как накапливается против чёрта обвинение: чёрт убил отца, чёрт направил следственные власти по следам Мити, чёрт отворил дверь в сад – во всем чёрт виноват!

Если Алеша, почти с силой внушения, повторяет Ивану: «Не ты, не ты убил», то и Смердяков при третьем свидании его с Иваном говорит сперва Ивану:

«– Идите домой, не вы убили», – как будто Ивану Федоровичу надо доказывать, что убил не он, а кто-то другой.

«– Я знаю, что не я… – пролепетал было он.

– Зна-е-те?»9

И здесь в жуткой тишине ночи, перед поворотом всех событий на сто восемьдесят градусов, прозвучало ужасное и двусмысленное признание Смердякова, что убил Федора Павловича он, Смердяков, но что убийца тем не менее не он, Смердяков, а Иван.

«– Ан вот вы-то и убили, коль так, – яростно прошептал он ему. – <…> Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил»10, – ввинчивает он, как сверлом, в сознание Ивана.

«– Да разве ты убил? – похолодел Иван».

Так, значит, не Митя, а Смердяков – убийца отца. То, чего Иван никак не хотел допустить, то, что он втайне знал и не смел знать, все же оказалось правдой.

«– Да неужто ж вы вправду ничего не знали?» – слышится ему, уже соскальзывающему в какую-то пропасть, в мир кошмаров, удивленный голос Смердякова.

И вот опять прозвучали, пока еще слабым намеком, слова Ивана о его ночном посетителе, о призраке, появляющемся то ли во сне, то ли наяву – слова о том, кого Иван с ужасом называл Алеше «он», – о чёрте. Смердяков как бы уподобился этому ночному призраку, чёрту.

Явь и сон в сознании Ивана слились.

Ибо теперь и Смердяков наяву кажется ему не явью, а сном и призраком.

«– Знаешь что: я боюсь, что ты сон, что ты призрак предо мной сидишь?» – все с тем же ужасом говорит Иван Смердякову.

Смердяков-убийца – сон? Смердяков-убийца – призрак? Этот призрак-убийца еще явится нам: он явится нам в речах прокурора и защитника на суде.

«– …обвинитель», – иронизирует на суде защитник Мити, адвокат Фетюкович, по поводу речи прокурора, – «с пафосом восклицает <…>, что будь тут кто-нибудь шестой, даже призрак какого-либо шестого, то подсудимый сам бы тотчас бросил обвинять Смердякова, устыдившись сего, а показал бы на этого шестого»11.

Пусть пока этот призрак-убийца промелькнул перед нами, как некий шестой или даже как призрак шестого. Вскоре он предстанет перед нами воочию в образе известного сорта русского джентльмена, причем автор описывает весьма подробно и наружность, и костюм упомянутого джентльмена.

Этот упомянутый джентльмен и есть не кто иной, как чёрт – призрак кошмара Ивана Федоровича, с которым читатель еще встретится. Пока же, читатель, удовлетворимся ответом Смердякова на слова потрясенного Ивана Федоровича во время третьего свидания, что и сам Смердяков кажется ему призраком, – ибо ответ Смердякова расчищает нам путь к чёрту:

«– Никакого тут призрака нет-с, кроме нас обоих-с, да еще некоторого третьего. Без сумления, тут он теперь, третий этот, находится, между нами двумя.

– Кто он? Кто находится? Кто третий? – испуганно проговорил Иван Федорович, озираясь кругом и поспешно ища глазами кого-то по всем углам.

– Третий этот – Бог-с, самое это привидение-с, тут оно теперь подле нас-с, только вы не ищите его, не найдете»12.

Вот здесь-то и открывается внутренняя антиномия романа – и у героя романа, и у самого автора.

Для Смердякова: некоторый третий – это Бог, совесть («его Бог убьет», – предсказал Митя).

Для Ивана: некоторый третий есть «он», – тот «он», которого Иван разыскивал глазами по всем углам, т. е. чёрт.

Здесь есть над чем призадуматься.

Между двумя убийцами оказался некто третий, некий «он», которому имя: не то Бог, не то чёрт.

Вспомним, что и Митя в Мокром, исключив себя и Смердякова, как убийц Федора Павловича, сослался на руку небес или сатану, как на виновников его смерти (путем исключенного третьего), т. е. сослался на того же третьего.

Быть может, иной читатель уже пожимает плечами: да что тут загадочного! Все просто и ясно. Иван – подстрекатель к убийству, Смердяков – исполнитель убийства. Зачем же тут понадобилось автору этого третьего впутывать?

Но автор не дает возможности читателю оставаться только в формально фактическом плане совершенного преступления. Он переводит его в иной план, в план мира совести, в план моральный, фантастический, инфернальный – и здесь разыгрывается, потрясающий ум и сердце, спектакль, одновременно трагедия и водевиль, где, повторяем, явь – это сон, а сон – это явь, где на сцене играют уже знакомые нам актеры – и «он», и призрак шестого, и некоторый третий, т. е. и Бог, и чёрт, а не только Иван, Алеша, Митя и Смердяков.

Автор переводит читателя в этот бредовой, кошмарный, моральный мир, чтобы там читатель искал и нашел убийцу – единственного убийцу Федора Павловича, по замыслу автора, укрывавшегося в очень далеком и секретном убежище, куда, как говорит он, ворон костей не заносит, – словом, ни в каком ином месте, как в… «Критике чистого разума» Канта.

– Канта? – восклицает читатель. – В «Критике» Канта? Да, именно в «Критике чистого разума» Канта.

– Ну и сумел же Достоевский выбрать местечко для своего чёрта-убийцы, сумел и утаить название этого местечка! Но так как на карте философской географии это местечко весьма явственно поименовано, то пытливый глаз читателя оказался столь же лукавым, как и глаз автора. А впрочем, кто знает, кто тут кого перелукавил!

Так будем же искать, невзирая на скрытность автора, в этом моральном мире совести, в этом Кантовом гнезде четырехглавых горгон – антиномий – убийцу Федора Павловича, чтобы доставить его на суд читателей.

А пока сцена третьего свидания Ивана со Смердяковым продолжается.

«– Ты солгал, что ты убил! – бешено завопил Иван. – Ты или сумасшедший, или дразнишь меня, как в прошлый раз!»

Смердяков дразнит Ивана, но читатель вскоре узнает, что дразнит Ивана, и именно по поводу убийства отца, не Смердяков, а «он», т. е. опять-таки не кто иной, как чёрт: чёрт дразнит Ивана.

Теперь, когда мы перешли в авторский план, читателей уже не будет смущать нелепая фигура чёрта.

Иван не верит, что Смердяков убил, а если убил, то Иван не верит, что Смердяков убил один: у него должен быть соучастник.

«– …ты один убил? Без брата или с братом?» – допытывается Иван отчаянно, как мифический Орест, отбиваясь от фурий совести.

«– Всего только вместе с вами-с», – отвечает ядовито, не хуже самого лучшего чёрта, Смердяков. – «Самым естественным манером сделано было-с, с ваших тех самых слов…»13 – И еще раз ввинчивает злорадно в больное сознание Ивана: «—… вы виновны во всем-с, ибо про убивство вы знали-с и мне убить поручили-с, а сами, все знамши, уехали. Потому и хочу вам в сей вечер это в глаза доказать, что главный убивец во всем здесь единый вы-с, а я только самый не главный, хоть это и я убил. А вы самый законный убивец и есть»14.

Это «вы – вы – вы» Смердякова противопоставлено «не ты – не ты – не ты» Алеши: оно, как таран, долбит череп. Оно – невыносимо.

И вот Иван, этот, по слову Смердякова, подстрекатель, главный, единственный и «законный убивец», чистосердечно в ужасе стонет:

«– Почему, почему я убийца?»

И этот крик двойного «почему» Ивана отвечает крику Мити – его двойному «не я, не я убил».

Теперь все трое обвиняемых – и Митя, и Иван, и Смердяков – отклоняют от себя вину за убийство. Причем Смердяков перекладывает ее на Ивана, не отделяя себя от Ивана. – «Это уж нам с вами счастье такое выпало», – замечает он по поводу отворенной двери из дома в сад, – как позже не отделяет себя от Ивана чёрт, а Иван от чёрта.

«– …я одной с тобой философии», – говорит ему чёрт.

«– …ты есть я», – говорит чёрту Иван15.

Итак, на сцену романа выступает двойной убийца.

Оба – и Иван, и сам Смердяков – утверждают, что убийство совершено Смердяковым не в одиночку. Оно совершено вдвоем: или Смердяковым и Митей (мнение Ивана!), или Смердяковым и Иваном (мнение Смердякова!), и если этот второй убийца не Митя, и не Иван, то кто же он – этот второй, этот главный убийца – рядом со Смердяковым?

И вот Иван, как до него Митя, находит этого второго убийцу.

«– Так неужели, неужели ты все это тогда же так на месте и обдумал?» – спрашивает во время третьего свидания Иван у Смердякова, у этого недавнего, как все думали, идиота. И услышав от него, что все было обдумано заранее, он, как и Митя в Мокром, выкрикивает:

«– Ну… ну, тебе значит сам чёрт помогал!»16 – убить.

А ведь Митя в Мокром именно это и выкрикнул:

«– Ну, в таком случае отца чёрт убил!»

Материал для обвинительного акта против чёрта все растет.

Если обвиняемый в отцеубийстве Митя высказал, что чёрт убил отца, что чёрт направил следственные власти по следам Мити, что чёрт отворил двери в сад, то теперь уже и второй сын, обвиненный в отцеубийстве, Иван, высказал, что не он, Иван, а чёрт – соучастник убийства.

И именно теперь уже не Митя и не он, Иван, а Смердяков и чёрт, – вот они двое подлинных убийц Федора Павловича. И если бы выяснилось, что, по замыслу автора, Смердяков в романе дублирует чёрта, то единственным убийцей и окажется в конце концов только чёрт. Не Митя, не Иван, не Смердяков – чёрт убил.

Здесь есть над чем призадуматься. Высказывание обоих братьев Карамазовых, что чёрт убил отца, пока еще несерьезно, но оно приобретет свою серьезность, когда читатель убедится, что автор действительно отождествляет фактического убийцу Федора Павловича, Смердякова, с реально выведенным в романе русским джентльменом, с чёртом, т. е. когда раскроется та загадка, которую задал автор читателю самим образом чёрта.

Кто же он – чёрт?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю