355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Голосовкер » Избранное. Логика мифа » Текст книги (страница 31)
Избранное. Логика мифа
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:45

Текст книги "Избранное. Логика мифа"


Автор книги: Яков Голосовкер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 40 страниц)

Торжество совести есть торжество Тезиса, но в данном случае уже не Тезиса-теоретика, а Тезиса-практика – категорического императива, подменившего совесть, т. е. опять-таки восторжествовал тот же старый Кант, но только на этот раз Кант-моралист. Ибо этот категорический императив, подменивший совесть, в лице самого Ивана Федоровича, под скомороший хохот чёрта, явился на суд засвидетельствовать свое credo, quia absurdum est, а именно то, что хотя добродетели нет, но все же добродетель есть. Иван признал себя виновным в отцеубийстве, т. е. обнаружил добродетель. А раз добродетель есть, то оправдан и подтвержден тезис всех четырех антиномий о краеугольных камнях морали и религии, что автору, согласно его замыслу, и надлежало доказать в романе читателю. Правда, Достоевскому пришлось для этого свести Ивана Федоровича с ума, т. е. лишить его теоретический разум разума вообще, но кто решится упрекнуть за это Достоевского, когда ничего нового по существу не сделал и сам философ Кант.

Он также, для спасения человека от горгон-антиномий, дважды лишал свой чистый разум разума: первый раз, когда снабдил его своей монструазной сиреной – естественной и неизбежной иллюзией, превратив диалектическую деятельность разума в пустую игру, в спор о «ничто»; и второй раз, когда призвал на помощь категорический императив, аннулирующий всякую аргументацию сердца. И в данном случае Достоевский, сражаясь с Кантом, быть может, сам того не зная, опять последовал за Кантом, хотя на практике устами Зосимы и рекомендовал применять деятельную любовь.

Ведь Иван Федорович не только «юный мыслитель», но и «глубокая совесть». В борьбе «юного мыслителя»-Антитезиса с совестью-Тезисом совесть победила. Но голос совести и есть здесь vice versa категорический императив, и самый Тезис-догматик у Канта поневоле становится для Ивана тем же категорическим императивом, но только в теории.

Однако с юным мыслителем на арене романа боролся не Кантов категорический императив, не псевдосовесть, а сама совесть, и вся теоретическая борьба Антитезиса с Тезисом оказалась, по существу, борьбой теоретического антитезиса с самой совестью, никак не заменяемой категорическим императивом, который незримо, как Афина в поединке Ахиллеса с Гектором, помогает у Канта тезису своим якобы божественным вмешательством, отклоняя теоретическое копье Антитезиса от тела этого теоретика-Ахиллеса.

Теоретик-мыслитель Иван Федорович, убивший в лице своего окарикатуренного двойника, Смердякова-практика, собственного отца, Федора Павловича, оказался, подобно Раскольникову, «бледным преступником», который не вынес своего преступления, который, выполняя программу «все позволено», все же почувствовал, что она ему не по силам, что ему позволено далеко не все, а может быть, и ничего не позволено. В итоге Смердяков повесился: его совесть заела. Иван же Федорович заболел белой горячкой: его глубокая совесть заела, т. е. тезис «заел» антитезис. И не столько за отцеубийство, сколько за всю принятую Кантову программу антитезиса как истины мира, заела совесть Ивана – в угоду автору. А поскольку антитезис в романе есть чёрт, то совесть в лице Ивана расправилась разом и с чёртом и с Кантом.

IX. Последний секрет чёрта, засекреченный и для самого чёрта

Теперь читатель разгадал загадку, заданную Ивану чёртом: почему Иван не смел не пойти показать на себя на суде.

Вот эта загадка:

«– Ты всю ночь, – говорит Ивану чёрт, – будешь сидеть и решать: идти или нет? Но ты все-таки пойдешь, и знаешь, что пойдешь, сам знаешь, что как бы ты не решался, а решение уж не от тебя зависит. Пойдешь, потому что не смеешь не пойти. Почему не смеешь, – это уж сам угадай, вот тебе загадка!»1

Хотя Смердяков повесился, и теперь Ивану нельзя доказать ни его, ни своей вины, однако в силу категорического императива Иван не смеет не пойти показать на себя – и он идет: идет «исполнить долг». Ибо что такое «исполнить долг», как не категорический императив?

Правда, выражение «исполнить долг» автор в данном случае не применил к Ивану, но зато он применяет его к Неизвестному, к тому «покаявшемуся убийце», который, по рассказу старца Зосимы, сам на себя показал – «долг исполнил»2 – и тотчас исполнился предчувствия Бога, веселия и «умиленной радости» – высшей формы земного блаженства, даруемого тезисом. Но это веселие сердца и умиленную радость испытал и Иван, когда, после третьего свидания со Смердяковым, возвращаясь домой, решил показать на себя на суде и тут же по пути делает «доброе дело»: по рецепту старца Зосимы он проявляет «деятельную любовь» к пьяному мужичонке. Тогда и на него нисходит «умиленная радость». Тезис празднует триумф3. Но чуть Иван обнаруживает колебание в своем «великом решении» и не идет к прокурору «объявить», как тотчас его радость исчезает и начинается кошмар: теперь триумф празднует антитезис. Коромысло антиномий продолжает раскачиваться.

Читатель разгадал загадку, заданную Ивану чёртом: почему Иван не смел не пойти показать на себя, но еще не до конца разгадал.

Пока на арене выступали только теоретические витязи мысли, можно было позволить себе высокую забаву: поединок во имя отвлеченной истины. Но когда на ставку была поставлена жизнь Мити, т. е. реальная истина, и на арену выступил страшный рыцарь-страха-и-упрека – Совесть – и потребовал последнего боя, боя неминуемого, – тогда высокая забава кончилась. Ивану надо было либо показать на себя, либо молчать. Показать на себя – означало бы признать правоту тезиса: высшее существо есть. Молчать – означало бы признать правоту антитезиса: высшего существа нет. Если бы Иван был действительно на стороне антитезиса, вопрос был бы решен тотчас. Но Иван пребывал в состоянии колебания и не мог остановить качание антиномического коромысла.

Когда в деле убийства Федора Павловича Иван принял только пассивное теоретическое участие на стороне антитезиса, им овладел ужас: потому что Иван не верил в антитезис, как это разгадал в нем Зосима. Теперь же требовалось участие активное. Если бы Иван верил в тезис, он, потерпев уже раз поражение на стороне антитезиса, стал бы на сторону тезиса. Но он не верил и в тезис. Он вообще не мог верить, потому что он хотел знать – знать то, что знанию недоступно (Кант!), чего доказать нельзя (так утверждают Зосима и Кант!), однако в чем якобы убедиться можно (Зосима).

Но ведь Иван Федорович – человек-с-идеей – теоретик; ему надо «мысль разрешить» – это и есть главное. Отдельные эмпирические акты, вроде «деятельной любви» Ивана к пьяному мужичонку, его, как абсолютиста, ни в чем не убеждают. Ведь Иван Федорович – автор «Легенды о великом инквизиторе» и «Геологического переворота», и он знает секрет великого инквизитора, а именно то, что человеколюбие и сострадание не убеждают ни в бытии Бога, ни в бессмертии, что они возможны, без Бога и без бессмертия, ибо сам великий инквизитор, который «в Бога не верит», только из одной любви к человеку, «к недоделанным пробным существам, созданным в насмешку», обманывает людей бессмертием, зная, что бессмертия нет4. Ибо и грядущий «новый человек» или «человеко-бог», этот абсолютный атеист, также возлюбит человека и даже «без всякой мзды». Короче говоря: Иван Федорович знал, что гуманность не требует религии или потусторонних оснований в качестве предпосылок (конечно, это сарказм автора!).

Иной вдумчивый читатель отметит, что Иван Федорович отступил от своего первоначального утверждения, высказанного уже в упомянутой первой редакции его мыслей о человеко-боге (будто любовь к человеку не есть «закон естественный», т. е. не есть закон природы, а вытекает только из веры в бессмертие), если оказывается, что любовь возможна и при отрицании бессмертия.

Быть может, вдумчивый читатель усмотрит в этом умысел автора: показать, что в таком ничем не мотивированном отступлении Ивана Федоровича от прежнего утверждения, в таком сознательном допущении любви к человеку без веры в бессмертие скрывается бессознательное утверждение Иваном Федоровичем бессмертия, бессознательная вера, бессознательное признание правоты тезиса и что потому-то Иван Алешу любил, даже изъяснялся ему в любви, что в нем самом жил Алеша-Тезис, что потому-то Иван и испытал радость и счастье, когда помог мужичонке и когда решил показать на себя.

И не подтверждается ли еще раз, что если Иван, чёрт и Смердяков, как олицетворение одной идеи, подобно человеку, отбрасывающему от себя две тени – длинную и короткую, поставлены в один ряд по линии антитезиса, то сам Иван для автора вовсе не антитезис (наука). В нем, в Иване, есть вторая сторона-бессознательный тезис (религия), и для автора Иван и есть именно такой бессознательный тезис.

Более того: ухватившись за этот бессознательный тезис Ивана, автор хочет не погубить, а найти в этом тезисе спасение для своего героя, т. е. применить тот самый рецепт, какой он применил к Раскольникову, – покаяние и очищение.

Но если, допустим, автор и хотел утвердить в этом читателя (а думается, суть здесь в другом!), то героя своего он в этом не убедил и не сокрушил его теории, будто власть над совестью сильнее власти самой совести или, как выразился великий инквизитор, «кто успокоит совесть человека, ради того он бросит и хлеб». Иван Федорович, как абсолютист, требовал от разума сознательного и абсолютного разрешения, а не бессознательного и эмпирически-случайного.

Не найдя абсолютного теоретического разрешения антиномий, Иван, как абсолютист, потребовал их морально практического разрешения в мире чувственном, а в не в мире умозрительном – в жизни, в конкретном.

Он отказался удовольствоваться сознанием и верой, что абсолютная гармония есть в мире ином или в самом разуме, как его идея, или же в далеком грядущем мира сего.

Он потребовал осуществления этой гармонии в абсолютной форме – тут же, сейчас же на месте, как возмездия за неоправданное страдание ребенка: иначе гармония для него – мнимая иллюзия, и он, Иван, отдает свой билет на вход (в мир гармонии) обратно.

В итоге такого абсолютного требования, требования абсолютиста, его разум заболел.

Болезнь Ивана понял Алеша5. Но опять-таки понял так, как этого хотелось тенденции автора: он понял ее в аспекте тезиса, но понял бессознательно – инстинктивно.

Алеша понимал, что «Бог», в которого он, Иван, не верит, и правда его (т. е. тезис) одолевали сердце Ивана, все еще не хотевшее подчиниться тому, что инквизитор бит, что власть совести поборола «власть над совестью», что рыцарь-страха-и-упрека (совесть) метнул в сердце антитезиса копье, и оно вонзилось глубоко.

Но Алеша понимал и то, что если Иван с осознанным антитезисом (с безбожием) в разуме пойдет, в силу бессознательного тезиса (веры) в своем сердце, за тезисом, не признав в нем умом истины, то Иван погибнет в ненависти, мстя себе и всем за то, что послужил тому, во что до конца не верил!

Конечно, Иван мог и «не восстать в свете правды», т. е. смолчать и не пойти показать на себя, и в то же время мог не признать истины и за антитезисом. Но и тогда он погиб бы в ненависти: третьего пути – пути признания истины за антитезисом – автор ему не оставил, подведя его под удар совести, как не оставил этого третьего пути даже самому чёрту.

Здесь читатель опять возвращается к «секрету чёрта».

Если чёрт, как необходимый минус существования (его дуализма), и остался, по его собственному признанию, «при пакостях» и не рявкнул «осанна» вместе с херувимами, если он выдал один свой секрет – «секрет чёрта» – устами великого инквизитора, исполнившего совет великого духа смерти и уничтожения, то другой, последний секрет, все же остался еще не раскрытым: тот самый секрет, который был и для самого чёрта засекречен. И невольно возникает у читателя вопрос: не был ли этот последний секрет засекречен и для самого автора?

Этот секрет не хотят открыть любящему людей чёрту, чтобы в лице чёрта не исчез необходимый минус – иначе все на свете угаснет и не станет «происшествий».

И пока этот секрет не откроют чёрту, до тех пор для него существуют две правды: одна тамошняя, ихняя (т. е. потусторонняя), пока еще чёрту неизвестная, и другая – его правда, здешняя, «правда чёрта».

То положение, что «минус» (т. е. антитезис) необходим для жизни, высказано и великим инквизитором: зло есть необходимость. Но не открывает ли великий инквизитор и самый секрет, засекреченный для чёрта? Ибо и у великого инквизитора есть свой секрет, и секрет этот в устах якобы любящего людей инквизитора звучит уже не скоморошьим фарсом чёрта, а всечеловеческой трагедией, все глубже и глубже раскрывая свой затаенный смысл.

– Будут на земле «тысячи миллионов счастливых младенцев, – говорит великий инквизитор безмолвному пленнику (или, вернее, говорит Иван Алеше), – и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла». Исполнив советы великого духа смерти и разрушения, получив власть над совестью людей силой чуда, тайны и авторитета, получив от них бремя свободы выбора, приводящей якобы только к рабству, эти сильные волей сто тысяч страдальцев, с мечом кесаря в руках, будут вести людей путем лжи и обмана уже сознательно к смерти и к разрушению и притом будут обманывать их всю дорогу.

А люди? – «Тихо умрут они, тихо угаснут <…>, и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы», – обещает великий инквизитор, – «сохраним секрет, и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною»6.

Алеша сразу расшифровывает секрет инквизитора:

«– Инквизитор твой не верует в Бога, вот и весь его секрет!» – заявляет он Ивану, и Иван соглашается с ним: «—Действительно, только в этом и весь секрет»7. Инквизитор не верит в тезис, но хочет обмануть людей этим тезисом, чтобы они, обманутые, были счастливы на земле.

Как видите, читатель, секрет инквизитора оказался старым секретом – все той же, нам уже знакомой, истиной антитезиса, что нет бессмертия и Бога, – но не только этим. Истина антитезиса, как учение самого искусителя, осложнилась еще новым секретом: необходимостью из любви к людям утаить от них самый секрет, а именно тот, что бессмертия и Бога нет.

И если великий инквизитор говорит пленнику, великому идеалисту: «Мы не с тобою, а с ним [с искусителем], вот наша тайна»8, то секрет потому тайна, что великому инквизитору и его единомышленникам, только из одной любви к людям, надо лгать и обманывать: будто Бог и бессмертие есть. В этом их тайное страдание – в необходимости таить от людей истину антитезиса (Бога нет, бессмертия нет) и проповедовать им мнимую истину тезиса (Бог есть, бессмертие есть).

Черту не хотят открыть секрет – зачем необходим «минус» для жизни. Черт-минус как будто бы не знает, существует ли Бог-плюс. Но «плюс» существует, раз чёрт хотел рявкнуть ему вместе с херувимами и серафимами «осанну» и обещает в конце концов помириться с Богом, дойти свой квадриллион километров и узнать секрет (т. е. Бога). Великий же инквизитор, наоборот, знает, что никакого «плюса» (Бога) нет, а существует только «минус» (ничто) и что «плюс» надо выдумать, чтобы человек не погиб в истине «минуса».

– Значит, великий инквизитор и раскрыл засекреченный для чёрта секрет, что Бог только иллюзия! – воскликнет сгоряча иной читатель. Ничуть! То, что Бога выдумали, об этом чёрт давно знает. Сам чёрт, следуя совету Вольтера, и выдумал Бога. Ведь чёрт смеется над человеком: ибо Бога нет, а человек в него верит. Разве читатель забыл разговор за коньячком: если бы не выдумали Бога, то не было бы и цивилизации, и коньячка?

Но, очевидно, и без чёрта не было бы цивилизации, ибо чёрт необходим для «происшествий», как необходимый «минус».

Оказывается, что и чёрт также выдуман. Причем Бог и чёрт выдуманы по образу и подобию человека. Это изрекает Иван:

«– Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию.

– В таком случае, равно как и Бога», – подает реплику Алеша9.

– Но, если, – восклицает читатель, – в романе прокламируется, что Бога нет и его выдумали, и если чёрта нет и его тоже выдумали, значит, секрет, по замыслу автора, в том, что нет ни того, ни другого, – обоих выдумали! Значит, они – «искусственные идеи» в человечестве, изобретенные иллюзии, значит прав Ракитин!

– Ничуть, читатель, – отвечает нам автор.

Оказывается, что оба они, Бог и чёрт, существуют, и оба необходимы для жизни, как плюс и минус. Стоило чёрту крикнуть «осанну», т. е. аннулировать самого себя (как смысл), провозгласив абсолютный плюс, как тотчас же все бы приостановились и прекратилась бы жизнь.

Но если и плюс и минус, и Бог и чёрт одновременно и выдуманы (так утверждает Иван), и существуют, и необходимы (так утверждает чёрт), значит, их выдумал разум, выдумал по необходимости, значит, они и есть все те же неустранимые идеи разума – тезис и антитезис. Значит, прав Кант, и надо только перестать раскачиваться на антиномическом коромысле, переходя, как Иван Федорович, попеременно от Бога к чёрту, и от чёрта к Богу, и разрешить антиномии, примирив их друг с другом, т. е. снять их мнимое противоречие?

Не совсем так, читатель.

По мнению Канта, оба противоречивых положения антиномий могут быть истинными в различных отношениях, а именно: все вещи чувственного мира имеют всегда лишь эмпирическое обусловленное существование (т. е. случайное: такой-то имярек родился, такой-то имярек умер). Но для всего ряда существует также не эмпирическое условие, т. е. «безусловно необходимое существо»10.

Так пытается примирить Кант материалистическую науку с завуалированной религией.

А кого такое диалектическое примирение (природа безбожна, но Бог существует!) мало удовлетворяет, для того Кант объявлял существование «необходимого существа» с теоретической точки зрения не обязательным, зато голос категорического императива, подменяющий у Канта голос совести, доказывал тому человеку, что «необходимое существо» есть: так категорический императив vice versa оказался рупором Бога.

Достоевский признал последнее – голос совести – как рупор Бога и на примере Ивана и Смердякова решил показать, что кто не принимает в расчет этого голоса, тот обречен.

Диалектическое же примирение Достоевский, в лице своего героя Ивана, тогда отклонил.

Вот почему, читатель, не в Кантовом теоретическом разрешении антиномий, не в снятии противоречия заключается суть «секрета чёрта» и искусителя.

Очевидно, не случайно автор засекретил свой последний и первый секрет и загадал загадку читателю.

«Секрет чёрта» в том, что если Бог и бессмертие есть, то чёрт должен утверждать, что их нет: иначе исчезнет жизнь.

Секрет великого инквизитора и искусителя в том, что Бога и бессмертия нет, но надо утверждать, что они есть, – иначе жизнь для миллионов будет сплошным страданием.

Однако искуситель и чёрт – это один и тот же герой, но только в разных масках – в трагической и шутовской, а один и тот же секрет их – не один и тот же: в одном случае раскрывается обратное тому, что раскрывается в другом случае.

Тогда не пополняют ли друг друга эти взаимоотрицающие положения секрета и не этим ли и смущает автор читателя? Не в том ли рассекреченный секрет, что чёрт, по замыслу автора, обречен на вечное противоречие (без его, кантовского, примирения), что для него Бог и бессмертие одновременно и существуют и не существуют?

Что это значит, читатель? У Достоевского это значит многое. Ибо это не только высказывание чёрта, но и Мити, и Зосимы, и Ивана, и… самого автора.

X. «Бездны» и «правды» романа

Не обратил ли читатель внимание на странные двоицы-диады, по поводу которых философствуют герои романа: на две бездны Мити, провозглашенные самим Митей и Ракитиным и повторенные прокурором, – как на две бездны натур карамазовских, способных созерцать их разом: на бездну над ними – бездну высших идеалов, и бездну под ними – бездну самого низменного и зловонного падения – две бездны в один и тот же момент.

Не обратил ли читатель внимание на такие же две бездны – бездны веры и неверия, созерцаемые также в один и тот же момент отцами-пустынниками? 1

Не обратил ли читатель внимание также на две правды старца Зосимы – земную правду и правду вечную, которые соприкасаются и из которых одна совершается на глазах другой?2

Или же на уже упомянутые – две правды чёрта: правду здешнюю, известную чёрту, и правду тамошнюю, ему пока не известную, причем неизвестно, которая из них будет почище3.

Две бездны и две правды у автора здесь – понятия тождественные, так как «бездна веры» и есть «правда вечная», или «тамошняя», а «бездна неверия» и есть «правда земная», или «здешняя», т. е. перед нами опять-таки уже по-иному костюмированные, давно нам знакомые герои – Тезис и Антитезис, только уже как мир трансцендентный – потусторонний и как мир имманентный – посюсторонний. Здесь уже нет никаких «или», нет выбора.

Здесь утверждается двоемирие, как существование противоположностей, одновременно и в их раздельности, и в их единстве: оба мира соприкасаются, оба созерцаемы в один и тот же момент, один мир переходит в другой.

Само собой понятно, что из такого понимания мира мог быть сделан только один вывод: мир есть осуществленное противоречие. Сделал ли его автор или кто-либо из героев романа – так сказать, под шепот из суфлерской будки автора? Такой вопрос не может не задать читатель.

И окажется, что этот вывод сделан, но сделал его не юный мыслитель Иван, а немыслитель Митя, причем сделал бессознательно, по инстинкту, так сказать, в простоте душевной, ибо «тайну мира божьего постигают, не имея ума», – как это высказал старец Зосима.

Митя, «не имея ума», постиг по инстинкту секрет антиномий, т. е. все лукавство Кантовой естественной Иллюзии разума о якобы неустранимости противоречия между тезисом и антитезисом.

В действительности, неустранимое противоречие разрешается у Канта тем, что оба противоположные решения принимаются одновременно, ибо свобода совместима с необходимостью, смерть – с бессмертием, независимое существо – с естественным законом – (Бог – с природой). Точно так же разрешается противоречие и у Мити, ибо обе бездны созерцаются одновременно, ибо идеал Мадонны совместим с идеалом содомским, насекомое сладострастья – с ангелом, гимн – с позором и вонью, подлость – с благородством, секрет – с тайной.

Поэтому Митя и заявляет о себе неоднократно – и Алеше, и следственным властям, и на суде, что хотя он и низок желаниями и низость любит, но не бесчестен, что хотя он подлец, но не вор и даже благороден. Поэтому Митя умеет и ненавидя любить («Я тебя и ненавидя любил, а ты меня – нет!» – говорит он Кате4; впрочем, и у Кати «любовь походила не на любовь, а на мщение»5). Поэтому Митя хотя и идет за чёртом, но одновременно он восклицает: «Я и твой сын, господи!»6.

Вот почему даже Ракитин, а за ним и прокурор, характеризуя Митю, заявили, что «ощущение низости падения так же необходимо этим разнузданным, безудержным натурам, как и ощущение высшего благородства, <…> им нужна эта неестественная смесь постоянно и беспрерывно. Две бездны, две бездны <…> в один и тот же момент»7.

Для Ракитина, олицетворенного антитезиса, единовременное принятие тезиса и антитезиса в один и тот же момент есть «неестественная смесь». Такое принятие ему непонятно, как непонятны были Мефистофелю «две души» Фауста.

Для Мити же это принятие не требует вовсе понимания. Понимать надо Ивану, понимать надо чёрту, ибо пока Иван-чёрт не сможет понять, зачем необходим «минус», до тех пор для него будут существовать две несовместимые правды и он будет стоять за антитезис.

Мите же понимать не надо: для него единовременное принятие двух бездн есть нечто естественное, нечто такое, что Митя чувствует, что в самом Мите сидит, что сам Митя есть.

В нем, как и во всем мире, сочетаются воедино и единовременно оба начала в одном и том же акте: «вонь и позор», «свет и радость». «Свет и радость!» – это тот же «гимн». «И в самом этом позоре вдруг начинается гимн!» – восклицает восторженно Митя.

Мир и человек – это какое-то сосуществование, и переход друг в друга, и единство противоположностей: «Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут»8.

Насекомое сладострастья с его вонью и позором и ангел с его радостью, «гимном» и «осанной» живут в человеке, в Мите, как идеал содомский и идеал мадонны. И вовсе не в том соль, что «иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала мадонны, а кончает идеалом содомским», а именно в том соль, что иной «уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала мадонны» – в один и тот же момент принимает оба полюса: и тезис и антитезис.

Подобно тому как в лице Ивана автор представил антиномии как неразрешимое противоречие, так в лице Мити он эти антиномии представил разрешенными – в форме осуществленного противоречия, в двойном аспекте умозрения и чувственности: «Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой». Но это не Кантово разрешение. Не в аспекте критической философии разрешается Митей проблема.

Да и сама красота есть также осуществленное противоречие, страшная и ужасная вещь, потому что сама красота неопределима и таинственна, и даже для большинства людей красота сидит в Содоме. И это понимание красоты как осуществленного противоречия, как эстетической категории трагического завершается изречением, которое могло бы служить девизом всего романа и творчества Достоевского:

«– Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей»9.

Или, если перевести на кантовский словарь: «Тут Антитезис с Тезисом борется, а поле битвы – роман Достоевского».

Но и Иван признает, что «нелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир стоит и без них, может быть, в нем самом ничего бы и не произошло»10, т. е. не было бы тех самых происшествий, для которых нужен необходимый «минус» – критика чёрта: без происшествий не было бы и жизни11.

В этом признании Ивана, как и в исповеди чёрта-критика, несмотря на весь сарказм автора, скрыто утверждение того же противоречия, как основы жизни, которое провозглашал и Митя. Ведь для того чтобы были происшествия, т. е. чтобы была жизнь, чёрт «творит неразумное по приказу». Неразумное по приказу чёрта и есть «нелепости» Ивана, на которых мир стоит, и есть осуществленное противоречие двух бездн Мити, названное Иваном «бесовским хаосом».

Но для Ивана это противоречие двоемирия – бесовский хаос. Совсем по-иному двоемирие представляется старцу Зосиме: для него «мимо идущий лик земной» и «вечная истина» соприкасаются. Перед правдой земной совершается действие вечной правды12. Формально дуализм старца Зосимы – это тот же дуализм, что и дуализм двух правд чёрта, дуализм трансцендентного и имманентного мира в понимании этих терминов Кантом: мира «вещей в себе» и мира явлений. Но в итоге дуализм старца Зосимы есть, по сути, преодоленный дуализм Канта, так как мир потусторонний и мир посюсторонний неразделимы: они соприкасаются, объединены, один переходит в другой, горе снова сменяется радостью.

К старцу Зосиме и к его истине идет не только Алеша, но, по воле автора, должен прийти и Митя, как тот воскресший человек, который тайно заключен внутри Мити и должен победить. К истине старца Зосимы хочет привести автор и Ивана – после его выздоровления от белой горячки. К ней также, по мнению Алеши, придет и Иван, если «Бог и правда его победят в Иване». Только этой победе мешает пока «секрет чёрта».

То, что Достоевский такое разрешение проблемы вложил в уста старцу Зосиме, чёрту, Мите и отчасти Ивану, подсказывает читателю, что так был бы не прочь разрешить проблему и сам автор.

Что это именно так, что не в тезисе видел Достоевский ответ, что Зосима-Алеша, как персонифицированный тезис, только теоретическое желание автора найти здесь выход, его самоубеждение, а не убеждение – лучшим аргументом этому служит судьба другого морального олицетворения тезиса, правдолюбца и человеколюбца – князя Мышкина в романе «Идиот». Если Ивана довел до сумасшествия антитезис, то князя Мышкина довел до сумасшествия и идиотизма тезис13. Значит, не в тезисе разрешение.

Исходная точка зрения Канта есть предпосылка о двоемирии, которую Кант хотя и объявляет иллюзией, но тем не менее оставляет в разуме человеческом как иллюзию для него неизбежную, пребывающую в нем даже тогда, когда она диалектически устранена.

Иллюзия непримиримого двоемирия осталась и в романе даже тогда, когда Достоевский попытался устранить ее принятием тезиса в лице Зосимы-Алеши и затем примирением двоемирия в лице того же старца Зосимы. Для спасения от вечного колебания на коромысле антиномии автору не оставалось ничего иного, как принять эту иллюзию за реальность, как принять противоречие двоемирия в лице Мити и провозгласить смысл жизни в осуществленном противоречии.

Тут не в тезисе или антитезисе суть, а в их вечном поединке, который и есть для Мити сочетание секрета с тайной, который и раскрывает ему жизнь, как трагическую инфернальную красоту. Суть в битве, а не в победе той или другой стороны, суть в вечной титаномахии – в борьбе. И титаническая душа Мити восторженно приветствует и принимает эту жизнь.

Для Ивана вся исповедь Мити – дуализм, превращающий поневоле мир в «бесовский хаос», нестерпимый для разума, потому что Ивану, абсолютисту, нужна не вечная битва, как Мите, а победа и при этом победа окончательная.

Иван, юный мыслитель, видел единственный путь к победе в гордом мужестве абсолютного атеиста, грядущего человеко-бога, вооруженного наукой перед лицом страшного вакуума природы, причем он совершенно опустил другое, столь же могучее оружие человека, известное автору, – искусство: ибо где человек погибает в истине, там он спасается красотой.

Но автор с помощью Канта или символического критика чёрта, т. е. с помощью окарикатуренной критической философии, которая водит Ивана попеременно от неверия к вере и обратно, – закрыл этот путь Ивану, как смысл и цель жизни: он заставил его бесцельно качаться на коромысле антиномий между религией и наукой.

В тайне сердца Иван, по словам чёрта, подобно иным отцам пустынникам, хотел бы созерцать в один и тот же момент бездны веры и неверия, хотел бы, как Митя, принять сердцем противоречие бытия, без понимания этого бытия – хотел бы, но не смог: он мыслитель-теоретик.

В этом «не смог», в этом бессилии Ивана скрыт, по существу, сарказм Достоевского над скептической философией, над «Критикой чистого разума», над Кантом, который явно прозвучал в утверждении чёрта, что без критики не будет сомнения, а без сомнения не будет и «происшествий». Сбитый с толку Кантом, «критик» Иван Карамазов потерял все начала и концы; и вот, проходя через горнило сомнений, он в итоге объявляет «нелепости» основой мира и делается жертвой «белой горячки».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю