355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Полет на месте. Книга 1 » Текст книги (страница 8)
Полет на месте. Книга 1
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:10

Текст книги "Полет на месте. Книга 1"


Автор книги: Яан Кросс


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Мне даже пришла в голову мысль, не сразу, конечно, не тогда, когда он за кофе перед тем, как нам отправиться на последний таллиннский поезд, стал рассказывать о своей греко-югославской поездке, а годы спустя.

Итак, доктор Варес ездил весной в Грецию и Югославию. Было бы чертовски занятно, если бы примерно в то же время отправились на отдых и двое других – я имею в виду этого коровьего доктора Кирхенштейна и преподавателя – так уж и быть, писателя – Палецкиса. Первый – например, в Сопот, а второй, допустим, – в Карловы Вары... И тогда с ними в этих местах был осуществлен первый со стороны Москвы контакт. Потому что где-то с каждым из них он был ведь осуществлен! Это лучше было сделать за границей, чем у них дома, где на каждом шагу возникала опасность, что сии контакты может кто-нибудь обнаружить. Как бы ни пытались их замаскировать. Я помню в тот последний приход, когда мы оставили тему Бухарина и других и речь зашла о весенне-летнем вояже в Югославию, – они с госпожой Сиутс в один голос рассказывали, до чего неповторимо прекрасны пейзажи там, у Адриатического моря. Барбарус особенно восторгался заливом Котора. Это должно быть красивейшее место в Европе, если смотреть на него с гор. Как я себе представляю, где-то там это и должно было произойти. Где-то в лоджии... Госпожа ушла спать, приняв таблетки от головной боли и снотворное, а доктор и два новых знакомца по гостинице, в которой они жили вот уже две недели, остались сидеть за бутылкой сливовицы в шезлонгах вокруг столика. Эти господа – обаятельные люди – один из Советского телеграфного агентства, другой из Министерства иностранных дел. Так что можно в свое удовольствие поговорить на русском, не забытом еще языке. И один из них, тот, что из телеграфного агентства, – выпускник Киевского университета! Им есть о чем вспомнить, о кануне мировой войны, о самой войне. И неожиданно: "А мы, конечно, наблюдаем все время за достижениями наших маленьких доблестных соседей – особенно в области культуры – и, господин Варес, мы знаем о вашей личной – да-да – почти героической роли в борьбе за культуру вашей родины. Пярну, разумеется, всего лишь провинция, но..." И так далее. Никто в Эстонии о провинциальности Пярну, по крайней мере во всеуслышание, не заявлял, – а теперь, когда этот самоуверенный москвич возвещает сие, не отрывая глаз от докторского лица, освещенного молочно-белой лампочкой торшера и отражениями звезд в темном морском заливе у подножия гор, лицо самого москвича в облачке дыма греческих сигарет "Папастратос", провозглашение Пярну провинцией кажется обидным, почти непозволительным. Но ему недосуг обращать на это внимание, ибо слова новоиспеченного знакомца о его, доктора Вареса, почти героической роли, на которую там обратили внимание, бесследно смывают чувство обиды.

И затем, после второй рюмки из следующей бутылки: "Видите ли, господин доктор, мы осведомлены о ваших литературных и общегуманистических интересах. Однако в дипломатической практике у вас не может быть очень уж большого опыта. То есть такого, чтобы маленькое, совершенно независимое государство спросило у правительства своего большого соседа, кого последнее охотнее всего видело бы в кресле премьер-министра соседнего независимого государства. Этого никогда не произойдет в дипломатической практике. Официально – никогда. В том виде, что, скажем, ваш президент отправит господина Варма52 с Собиновского переулка в Кремль и поручит ему узнать мнение Молотова. Никогда. А неофициально, просто в порядке получения информации – это другое дело. Представим себе, второй секретарь господина Варма и – я. В вашем маленьком уютном посольстве на Собиновском, где-нибудь в укромном уголке, на каком-нибудь приеме в пятиминутной беседе с бокалом шампанского в руках – и второй секретарь задает этот вопрос – мне. Я хотел бы – особенно после случайного, само собой, личного знакомства во время нашего путешествия – сказать: знаете, мы считаем, что для развития отношений между Москвой и Таллинном в нынешний сложный исторический момент очень подходит доктор Варес. Но я не могу этого сказать. До тех пор, пока я не знаю, готовы ли вы. Ибо, вполне возможно, ваш личный писательский покой для вас важнее, чем принять на себя ответственность провести свое отечество, можно сказать, между Сциллой и Харибдой – pour faire usage de la formule classique"53 (свидетельство того, что Иван Иванович, вероятно, относится к дипломатической школе царских времен)".

Лоб Улло покрылся легкой испариной, и прядь седых волос свесилась на правое ухо. Он смотрел мимо меня, погрузившись в свое собственное историческое видение, и продолжал:

"Ну и тут включился в игру, из более далекой и глубокой тени, деятель телеграфного агентства:

"Господин доктор, дорогой мой, вам совсем не нужно сразу отвечать. Поймите – это все сплошная импровизация покамест. Так что подумайте. В ближайшее время я приеду в Эстонию, в Таллинн. А также в Пярну. Чтобы получить от вас и ваших коллег план антологии эстонской поэзии. Для издания в Москве. Вы составите этот план. На наш сегодняшний вопрос устно не отвечайте. Момент может оказаться неподходящим. Поместите ответ в этот план. Условимся: это будет список авторов. После каждого имени предлагаемые стихи. Если вы поставите свое имя на первое место, то тем самым ответите на наш сегодняшний вопрос – нет. Если поставите свое имя в алфавитном порядке – нет. Если на последнее место – нет. Но если вы поместите свое имя, скажем, из скромности на последнее место, а потом припишете забытое поначалу другое имя, так что окажетесь на предпоследнем месте, – это будет означать: да. Договоримся: двадцать имен. Ваш ответ во всех случаях будет нет – за исключением того, что вы включите себя в список под номером 19...""

Улло заправил прядь волос за ухо, глянул на меня и смущенно засмеялся:

"Ну что-то вроде этого!"

Я дополнил: "Причем этот список никто на свете не увидел?"

"Что значит "никто на свете"?! Кому надо, тот увидел".

18

К своей государственной карьере Улло относился с большей, чем я мог ожидать, серьезностью или, точнее сказать, с приглушенным высокомерием. Иронично, само собой. Однако с какой-то, как мне кажется, все-таки ностальгией. Я не пытался определять меру этой поверхностности или глубины, и посему его отношение к государственной службе – не то ироническая поверхностная рябь, не то серьезное трогательное ретро – так и осталось невыясненным.

О том, как он стал государственным чиновником, Улло, по моим заметкам, в общих чертах рассказал следующее.

Итак, примерно в апреле 37-го он в связи с обстоятельствами, описанными выше, а скорее всего, с бухты-барахты ушел из редакции "Спортивного лексикона" и посвятил себя усовершенствованию прачечной "Аура". Однако в начале января 38-го прочитал в газете "Пяэвалехт" такое объявление: главный избирательный комитет принимает на временную работу молодых людей для подготовки и проведения выборов в парламент страны, которые состоятся 24-25 февраля 1938 года, подготовительная работа начинается 1 февраля сего года.

И хотя в лучшем случае это была занятость на один-единственный месяц, Улло решил, что прачечная оставляет ему достаточно времени и энергии, да и лишние шестьдесят крон не помешают, потому что они еле сводили концы с концами. И отправился на Вышгород, заполнил анкету. Улло объяснил:

"Возможно, я тешил себя надеждой, что в результате может получиться нечто более постоянное. Хотя всерьез я даже на эту временную работу не рассчитывал. Заявлений поступило более двухсот, а на работу принимали двадцать человек. Учитывая несерьезность происходящего, я написал в анкете в графе об образовании: окончил таллиннскую гимназию Викмана в 1934-м, эксматрикулирован с юридического факультета Тартуского университета в 1936-м и – на длительное время до преобразования университета. В графе о семейном положении написал: de jure – холост, de facto – не совсем. Ибо происходило это во времена Руты.

На основании анкет пятьдесят человек пригласили на собеседование, после чего отобрали двадцать. И неожиданным и в то же время самым ожиданным образом я оказался среди них.

Пристроил Томпа, который снова сидел без работы, вместо себя помощником матери в прачечную. При этом договорился, что в случае необходимости он соврет маме, будто я плачу ему тридцать крон в месяц. На самом деле он соглашался работать в прачечной не меньше, чем за пятьдесят. И мне, стало быть, оставалось всего десять крон. Тем не менее для разнообразия и в качестве приключения такая смена работы была просто замечательной...

Первого февраля пошло-поехало. Двадцать молодых людей, все в возрасте от 20 до 25, пятнадцать девушек и пять парней, собрались на Вышгороде в большом с четырьмя окнами помещении на верхнем этаже дворца, за окнами – красные крыши в пятнах снега, над крышами – солнце. В первые дни, помню, было солнце.

Вдоль стен стояли полки, пока что пустые, на которые будут складываться материалы по выборам, поступающие из типографии. Посреди комнаты три необъятно больших канцелярских стола Лютеровской фабрики для того, чтобы разбирать эти материалы. Управлять нашей деятельностью были призваны три начальника, один из них – секретарь главного избирательного комитета Йыги, вальяжный господин, стриженный под ежик, – спустя некоторое время заинтересовался мной. Вероятно, у него возникла достойная некоторого сожаления мысль воспитать из меня образцового чиновника. Другой начальник, которого мы видели реже, был главный секретарь комитета – Мяги, господин с металлически-серым взглядом, хотя и казавшийся каким-то бесцветным, из-за своих пепельных волос, но зато самая светлая голова из всех начальников, которым выпало позже мной руководить. И третий был председателем нашего комитета, притом меньше всего вмешивавшийся в нашу работу, – эдакий сморчок в очках с толстыми стеклами по имени господин Маддиссоо, то и дело испускавший пары недовольства, но в целом безобидный дядя".

Улло объяснил:

"Как я понял, их задача заключалось в том, чтобы поступившие из государственной типографии инструкции по выборам распределить между избирательными комиссиями городов и уездов и отправить им по почте извещения. Все избирательные участки должны были получить извлечения из конституции и законов по парламентским выборам, необходимые указания и бюллетени вплоть до избирательных, а также книги протоколов".

Где-то здесь я подчеркнул два слова и поставил два вопросительных знака: рационализация Улло?? Потому что он рассказывал, будто, проделывая с этими бумагами всяческие манипуляции, что-то предложил упростить и это было принято на вооружение. Произошло же следующее: когда папаша Йыги объяснил, какие материалы им принесут через два-три дня, Улло – "Ну понимаешь, из щенячьего тщеславия..." – спросил: "Господин Йыги, я, конечно, допускаю, что избирательные бюллетени должны быть одного формата, но остальные-то, сколько их там – девять разновидностей – не должны же быть напечатаны одинаково? Может, целесообразнее нарезать их так, чтобы длина и ширина была трех размеров? Получилось бы девять разных форматов. Легче было бы делить на стопки?.."

После чего господин Йыги затащил Улло в свой кабинет и попросил повторить свое предложение. Затем поволок его на улицу Нийне в государственную типографию, и они изложили суть дела мастеру. С опозданием, правда на один день, материалы были напечатаны в разном формате. И папаша Маддиссоо крякнул: "Неплохая была идейка..."

Они корпели над бумагами три недели подряд, и 26 февраля к вечеру материалы выборов снова были сосредоточены на верхнем этаже Вышгородского дворца. Упаковки бюллетеней по сто штук в каждой плюс протоколы в восьмидесяти ящиках, обитых жестью. Весь вечер, ночь и следующее утро все три начальника главного комитета плюс Улло считали бюллетени и проверяли данные книг протоколов. Разночтения, кстати, были мини-минимальные.

На другой день восемнадцать помощников были уволены. Улло предложили работу – чиновником канцелярии парламента.

Улло комментировал: "Ничего потрясающего за несколько месяцев моей работы в канцелярии парламента не произошло. Время от времени папаша Йыги посылал меня с документами в другие места, в том числе и на заседания парламента, депутатам передать документы или доставить их оттуда в канцелярию. Выяснить отношения с машинописным бюро. Пока господин Йыги не вызвал меня в свой кабинет – но это было уже в августе 38-го – и не спросил, не хочу ли я перейти работать в Государственную канцелярию? Это было повышение, не правда ли? Небольшое, но все же повышение. Старшим чиновником канцелярии. С месячной зарплатой семьдесят крон. Ну, я поиронизировал, что получается два повышения с прибавкой десять крон в год. Можно подсчитать по таблице зарплаты государственных служащих, что через двадцать лет я стану министром и через тридцать – премьер-министром. Согласен. Почему бы и нет? Итак, быть посему".

Улло рассказывал:

"Ты спрашиваешь, какая была общая атмосфера на этих трех первых должностях? Охарактеризовать это довольно просто. Самая непринужденная, самая радостная была в тот первый месяц в главном избирательном комитете в компании девчонок и парней. Детсадовский жизнерадостный гомон. Но эта атмосфера внушала также – как бы невероятно это ни казалось – толику веры в свою значимость. И затем, понемногу, из одного ведомства в другое, радостный гомон умолкает, детсадовское состояние сохраняется и чувство собственной значимости растет.

Я невольно обратил на это внимание. Ибо все эти господа вокруг парламента (возможно, внутри него некоторые держались и по-другому) – я говорю о чиновничестве вокруг парламента – считали участие в его работе историческим делом. И я в том числе. Вопреки пониманию того, что Конституция, созданная Пятсом или, скажем, Клесментом, – президентская, а местами просто корпоративная. Все же должен признать, что после четырех или пяти лет конституционных судорог она стала представлять собой нечто более стабильное. И я подумал с усмешкой, что это и есть что-то такое, ради чего я, после того как дюйм за дюймом делаю карьеру, начинаю склоняться в пользу демократии.

Не помню, в преддверии Рождества 38-го или между Рождеством и Новым годом, меня разыскал какой-то господин из Государственной канцелярии.

"Господин Паэранд, господин премьер-министр желает с вами побеседовать..."

Премьер-министром в то время седьмой месяц был Каарел Ээнпалу. Недавний госстароста, многократный министр внутренних дел и прочая. Которого в свое время социалисты и, конечно же, коммунисты, как бы мало их у нас ни было, и многие критики из его собственного "Амикуса", называли самым полицейским министром полиции в самом полицейском государстве. Или что-то вроде этого".

Улло выдвинул вперед нижнюю челюсть и прикусил нижними зубами верхнюю губу. Так что утром тщательно выбритые, а к вечеру снова пробившиеся усы скрипнули под зубами.

"Ну, ты ведь и сам знаешь – вот уже лет сорок не было никакой возможности сказать что-либо в защиту Ээнпалу. Да я и не рвусь к нему в адвокаты. Он умер в январе 42-го от холода и голода где-то в лагерях Вятки. Прежде чем успели оформить и привести в исполнение смертный приговор. Там тысячами умирали люди, которые еще меньше заслужили это, чем он. Кстати, – и тут Улло совершил любопытный прыжок в историю сравнительной политики Европы, – где же еще, как не здесь, следует занести это на бумагу? За свое короткое пребывание на Вышгороде я повидал многих министров. Мельком, правда, и тем не менее. Несколько раз даже видел президента. И благодаря своему отцу – он ведь умер только в позапрошлом году в Голландии, где и жил последние десятилетия, – именно благодаря ему я испытывал кое-какой интерес к Голландии – ну, во время последней войны и после. Этот интерес под давлением обстоятельств был довольно платоническим: личные контакты – ноль, переписка минимальная, печатные источники – очень редко, так или иначе прошедшие цензуру. Но кое-что, во всяком случае, просачивалось. Я сравнил судьбы эстонских членов правительства и главы государства в первые годы советской власти с судьбами соответствующих деятелей в Голландии во время трехлетней немецкой оккупации. В Эстонии из восьмидесяти бывших министров русские арестовали семьдесят шесть или семьдесят семь. Из них двадцать были расстреляны. Остальным назначили разные сроки, как правило, десять лет лагерей. Там умерло от холода, мора и голода тридцать шесть. Кто выжил в исправительных лагерях, не получили разрешения вернуться на родину, а были рассеяны в местах ссылки по всему Советскому Союзу. Годы спустя домой вернулись три инвалида. В Голландии мне известно имя о д н о г о бывшего министра, которого гитлеровцы репрессировали, отправив в немецкий концентрационный лагерь, и через два года отпустили домой. Знаешь, я до сих пор не понимаю, почему люди в так называемых свободных странах молчат об этом – вместо того, чтобы кричать... А что касается Ээнпалу – я хочу сказать только одно, что он был не ангелом, но и не преступником. Он был не гений. Но и не дурак. Итак, я отправился к нему в кабинет, в то самое помещение, где позже сидели все наши так называемые премьер-министры – от Барбаруса и Лауристина до Клаусона и Тооме...

По слухам, Ээнпалу был господином, способным на резкие и неожиданные поступки. Несмотря на доброжелательную внешность. Высокий. Для своих пятидесяти лет весьма подтянутый.

"Господин премьер-министр меня вызывал?.."

"Да. Садитесь, пожалуйста".

Мне показалось, что он не знал, кто я и зачем вызван. Сидел за своим просторным скучным столом, а я устроился напротив него в большом кожаном кресле, на которое он мне указал. Ээнпалу провел ладонью по редким, гладким, бесцветным волосам, пытаясь вспомнить, кто к нему явился и по какому поводу, но не смог – в то время как я сидел почтительно на краешке кресла и ничего не делал, чтобы помочь ему выпутаться из затруднительного положения. Наконец он спросил:

"Вы, стало быть, ээ?.."

И только тут я сказал: "Я Улло Паэранд – по вашему вызову".

Обрадовавшись, что дело наконец прояснилось, он сказал: "Да-да-да. Итак. Я буду краток. Мне здесь нужен чиновник-распорядитель. Для небольших текущих поручений. Которые в известном смысле иногда бывают весьма важны. Меня заверили, что вы якобы подходящий человек. Что вы сами об этом думаете?"

Ну, что я должен был ему ответить? Не мог же я воскликнуть, дескать, о да, конечно, я самый что ни на есть подходящий. Быстро, но сдержанно я ответил:

"Думаю, для испытания на подходящесть я самый подходящий".

Он уловил известную долю юмора в моем ответе, и это его позабавило. Сказал с усмешкой:

"Ну что ж, начнем испытание. Ступайте в распоряжение майора Тилгре, он там, в соседней комнате. Господин Тилгре – мой секретарь, и он разъяснит вам ваши обязанности. Завтра в девять утра приступайте". Он даже поднялся со стула и протянул мне свою нервную, как мне показалось, руку.

Так я неожиданно оказался в столь вожделенной для многих должности. Вожделенной, разумеется, не из-за прибавки к зарплате десяти крон, но из-за формальной приближенности к премьер-министру – олицетворению власти. И вообще – из-за приближенности, ну, к великим делам".

19

"А что касается приближенности к великим делам, то есть к секретам, интригам, аферам, то думать о сем там, в приемной Ээнпалу, было совершенно наивно. По крайней мере такому человеку, как я, который был хоть и не совсем слеп и глух касательно всего, что происходит вокруг, однако по молодости невнимателен. И кроме того, занят – как считало мое высокое начальство – мелкими текущими поручениями, настолько, что, даже будь я зрелым наблюдателем, вряд ли мог бы охватить более общие задачи.

Моим непосредственным начальником был, как уже говорилось, секретарь премьер-министра майор Тилгре. Корректнейший человек circa54 сорока пяти лет. На самом-то деле Тилгре занимался мной меньше, чем мой более высокий начальник – госсекретарь Террас. Этот невысокого роста, чрезвычайно деликатный человек родом из Вирумаа, выпускник Петербургского университета, обладал уникальным для высокого чиновника свойством – не бросался в глаза. Но всегда оказывался на месте, когда в нем нуждались. Незаметным и одновременно незаменимым в такой степени, что сумел пережить все сменившиеся на протяжении двадцати пяти лет правительства Эстонии. И кстати, продолжал работать первые недели своего двадцать шестого, то есть года правления Барбаруса. Пока кто-то не обнаружил неуместность его пребывания на этом месте. Госсекретаря арестовали и предоставили ему возможность умереть через год в Соликамском лагере естественной смертью – от голода или дизентерии. Или замерзнуть. Что было обычной судьбой для господина его калибра".

И я, то есть Яак Сиркель, перелистывая давние заметки "Уллоиды", должен был подумать: я знаю все это, как говорится, из первых рук. В то время как он, Улло, осведомлен лишь по слухам. А мне один лысый болван с майорскими погонами (и притом в атмосфере, обладающей наибольшей силой внушения) прочитал на эту тему прямо-таки академическую лекцию.

Произошло это в последние недели моего пребывания в должности сушильщика валенок, то есть в 1949 году. Об особенностях такой должности, о том, как я туда попал, и о связанных с ней перипетиях я уже писал. Но лишь сейчас промелькнула мысль, что удаление меня с этих лагерных работ, весьма приятных в некотором смысле, могло быть результатом той поучительной беседы.

Дело началось с того, что там, в моей сушилке, в ящике стола лежала тетрадка, куда я время от времени кое-что записывал. Со строгим отбором, разумеется. В то время преимущественно стихи. Свои переводы. Из последних помню "Девушка пела в церковном хоре" Блока и "Жди меня" Симонова. Во всяком случае, такие, которые умещались в нейтральных пределах м е ж д у излияниями советского патриотизма и критикой режима. Так что они не могли быть опасными для меня, если бы кто-нибудь их проверил за моей спиной. А в том, что кто-то тайком проверял мои записи (как и все наши жизнепроявления), я был совершенно уверен.

Если бы у меня сейчас спросили, для чего я з а в е л эту тетрадку, я не смог бы дать исчерпывающего ответа. В известной степени она возникла для того, для чего могла возникнуть и в нормальных условиях: чтобы зафиксировать самого себя, сохранить связь времен. А в известной мере и для того, чтобы бросить вызов себе и миру. Стукач, который читал в мое отсутствие тетрадку (а может, и при мне), конечно же, должен был быть эстонцем и, очевидно, реферировать прочитанное начальству в мало-мальски благоприятном для меня свете. Ибо в течение многих месяцев в связи с тетрадкой не возникало никаких осложнений. Пока вдруг осенью 49-го поздним вечером меня не вызвали к "крестному отцу".

"Имя? Отчество? Год рождения? Статья? Срок?"

Я ответил ему скороговоркой и подумал: удивительно, но сей майор не производил впечатления эдакой тупой безобразной груды ржавого железа, как большинство его сослуживцев, по крайней мере насколько я их успел повидать. Этот жилистый, рано облысевший человек лет сорока, казалось, лишь разыгрывал сонного и скучающего солдафона... И он тут же выложил первое свидетельство своей игры: вместо того чтобы подъезжать к делу бог знает из какого далека, как у них обычно водилось, майор сразу ринулся in medias res55:

"Что за записи вы там ведете в тетради у себя в сушилке?"

Я объяснил. В качестве ответного хода продолжая игру, прибегая к подробностям. О своих поэтических пробах, попытках перевода etc. Так что, пожалуй, какой-нибудь нынешний исследователь задался бы вопросом, не состоялась ли между мной и майором сделка о сотрудничестве?

Майор спросил: "Так вы, стало быть, поэт? А в деле значится – юрист".

Я ответил: "Так-то оно так. Но после того, как я отсюда выйду, ваше ведомство не разрешит же мне работать по специальности".

Майор сложил губы трубочкой, вытянул под столом ноги в сапогах и глянул на меня из-под тяжелых век: "А может, все-таки юрисконсультом где-нибудь в системе сельских кооперативов?"

Я сказал: "Это меня вряд ли устроит".

"Вы думаете, вам разрешат заниматься литературой?"

"Говорят, есть прецеденты".

"Например?"

"Семушкин. "Алитет уходит в горы"".

Майор выдвинул подбородок вперед: "Не верьте всякой ерунде. Кстати, за что вы на самом деле сидите?"

Я подумал: это тебе ведь точно известно – и сказал: "Все значится в моем деле. За то, что у меня якобы были связи – как там написано – с буржуазными националистами на временно оккупированной территории Эстонской ССР".

"А у вас были эти связи?"

Я так часто во время следствия отвечал на этот вопрос отрицательно, что и тут сказал автоматически:

"Разумеется, нет".

"Ясно, что у вас не было этих связей. Если бы они у вас были, вам дали бы десять лет. А так вы получили всего пять".

На том анекдотическая часть разговора о прошлом закончилась. Но за ней последовала вторая половина нашей беседы, о сути которой нужно упомянуть. Ибо сам ход его мысли подразумевал наше – и не только наше, но почти трети всей восточной Европы – стремление вернуться в Европу. Утверждение майора было столь провокационным, что я спросил:

"Но, гражданин майор, объясните, почему эти связи, по мнению советской власти, так предосудительны, что за них наказывали даже тех, у кого их не было, как вы только что произнесли по моему поводу?"

Майор проворчал: "Какой же вы юрист, если не понимаете этого? Разве буржуазные националисты не пытались восстановить вашу так называемую Эстонскую Республику? Разве не пытались?"

"Не знаю, может быть".

"И это восстановление республики с самого начала, с 1918 года было не что иное, как вооруженный бунт против Советской власти. Ваша так называемая Освободительная война была антисоветским бунтом. Результат которого – временный результат бунта. Руководители такого бунта подлежат расстрелу. Их классовая база подлежит уничтожению. И действующие под их влиянием элементы подлежат рассеянию по окраинам. По тайге, тундре, степи, пустыне. Кто куда".

Я спросил: "Значит, люди, которые в Эстонии все эти двадцать лет были просто лояльны, – политические преступники?"

"Разумеется. Все как один. Каждый в меру своей индивидуальности".

Я продолжал: "И это несмотря на то, что советское правительство заключило с Эстонией Тартуский мирный договор на все времена?.."

"Помилуй Бог, один однодневный договор может скреплять что угодно! Если в данный момент он служит интересам неизменной политики советской власти. Это означает – служит мировой революции!"

Добавим: сейчас единомышленники майора понятие "мировая революция" заменили, конечно же, словом "Россия".

Однако вернемся к Улло.

"Работа в канцелярии премьер-министра начиналась в девять утра. В 9.30 курьер выкладывал на мой стол почту, адресованную премьер-министру или его канцелярии. В мои обязанности входило регистрировать почту и разносить ее по своему усмотрению. Значительную долю я вручал Террасу. Через полчаса он возвращал мне большую часть и в нескольких словах инструктировал, как отвечать. Я составлял ответы и препровождал их на подпись. Время от времени получал задания и от Тилгре. Например, после пятидесятилетнего юбилея премьер-министра Тилгре выложил мне на стол 267 поздравительных телеграмм. Господин майор приказал: "Ответьте. Но так, чтобы каждый ответ был на свой лад, соответственно адресату".

К счастью, я уже почти полгода проработал здесь и немного ориентировался. Все же ответы потребовали два дня напряженной работы. При этом вместо подписи я ставил лиловую печать с фамилией Ээнпалу. Кстати, печать у меня в конце рабочего дня не изымали. Ребячество, которое в наши дни мы даже представить себе не можем.

Вторым и главным в моей работе были посетители. Те, кому премьер-министр назначал время приема, и те, чьи прошения о приеме я должен был предварительно просматривать и по возможности направлять другим чиновникам. Кстати, среднего калибра посетители были самые редкие. В основном приходили министры, генералы, директора, как правило, уже с разрешением на аудиенцию в кармане. В таких случаях я должен был подождать, пока не уйдет предыдущий посетитель, и затем пойти доложить: господин (или в редких случаях госпожа) такой-то. После высоких гостей приемную Ээнпалу наполняли всякого рода горе-посетители: два раза в месяц проникали сюда несколько выпивох, распространявших вокруг определенного рода запахи; получив однажды из кассы премьер-министра пяти– или десятикроновое пособие, эти посетители были уверены, по крайней мере в дни возлияний, что премьер-министр назначил им еженедельное пособие – жалкая, конечно, сумма – и что церберы мешают им произвести кассацию.

Не все, конечно, просители малых пособий были алкоголиками. Мне особенно запомнился один из них. Господин Велгре, очень тихий, очень вежливый, с серебристо-седыми волосами и худым розовым лицом. Неподобострастный, но крайне дисциплинированный и из-за своего положения просителя, конечно же, растерянный. Бедно одетый, но образцово побритый и аккуратный. Почти всю свою жизнь он проработал учителем, а напоследок даже получил должность директора гимназии в Лообре, поселке, претендующем на звание города.

Раз в месяц я давал ему в долг пять крон. И через каждые два месяца докладывал о нем премьер-министру. Всякий раз со вздохом он протягивал для него десятикроновую, не знаю уж, какой при этом выполнял обет или ритуал.

Посещение папашей Велгре Вышгорода в начале июня было третьим визитом за мое там пребывание, когда он должен был получить десятку от премьер-министра. Держался, как всегда, корректно, с розовой улыбкой. Я пригласил его сесть на черный лакированный диван напротив моего письменного стола и пошел докладывать Ээнпалу о его приходе. Премьер-министр был один в своем кабинете. Он бросил на меня смущенный, заговорщический взгляд и вытащил из маленького сейфа десятикроновую, но потом вернул меня и задержал у своего стола текущими делами минут на десять. Когда я вернулся к себе, черный диван был пуст. Господин Велгре, будучи человеком п у г л и в ы м, не дождался меня, ибо, по всей вероятности, воспринял мое длительное отсутствие как знак отказа и, дабы избежать неприятного сообщения, удалился.

Мне не оставалось ничего другого, как перелистать старые регистрационные книги, отыскать адрес старика и вечером отнести десятку ему домой.

Жил он где-то на улице Эрбе, ныне давно исчезнувшей, в старом деревянном одноэтажном доме. Старик сам открыл дверь, сначала меня не узнал, но, когда я представился, стал чрезмерно предупредительным. Провел в первую простенькую, но вполне аккуратную комнатку в двухкомнатной квартире...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю