355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Полет на месте. Книга 1 » Текст книги (страница 9)
Полет на месте. Книга 1
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:10

Текст книги "Полет на месте. Книга 1"


Автор книги: Яан Кросс


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

"Как же, как же. Здесь живет моя дочь. Марет. Но отправимся в мои владения..."

Владениями оказалась комнатушка в десять квадратных метров, которая была от пола до потолка заполнена кипами бумаг, включая и продавленную тахту. Книг довольно мало, с десяток. А бумажных кип – сотни.

"Работаете – и над чем, позвольте полюбопытствовать?.."

"Ну так. Немного... – Вопроса он, казалось, не заметил и продолжал: – Ах, господин министр не забыл. Все-таки я в его батарее состоял, в Освободительную войну".

Тут в дверях показалась... его дочь Марет. Примерно моих лет девушка, с роскошными каштановыми локонами, с веселым лицом в форме сердечка и внимательными серыми глазами, которые как-то не совсем подходили к ее лицу. Лишь на следующий день я догадался почему. Потому что были полны глубокой затаенной печали.

Отец Велгре сказал: "Ну вот видишь, господин премьер-министр не забыл. А ты сомневалась..."

"Как так? – тихим голосом возразила Марет. – Я совсем не сомневалась. Ты сам беспокоился, что он, должно быть, забыл..."

Я встал, чтобы попрощаться. Пожал старому господину руку. Марет вышла меня проводить. В прихожей я спросил:

"Над чем работает ваш отец?"

Девушка покачала головой: "Он лишь воображает, что работает, – пишет эссе или что-то в этом духе "Основные черты идеального эстонского подростка". Но после инсульта три года назад – внешне это не очень заметно – его работа стала всего лишь игрой..."

"А вы сами, барышня?.."

"Я изучала года два в Тарту литературу. А когда отец вынужден был уйти на пенсию, бросила университет".

"А теперь?.."

"Теперь – работаю временно кем-то вроде лектора..."

"Где?"

"В "Христианском обществе молодых женщин" на курсах воспитательниц детского сада..."

Я спросил, стоя уже на пороге, и боюсь, что с каким-то непонятным мне легким искушением:

"Вы верующая?"

И эта с печальными глазами девушка ответила, спокойно глядя мне в глаза:

"Это ведь к делу не относится. Я читаю им лекции на тему воспитания в мировой литературе..."

"Но это же очень интересно, – произнес я с жаром, в тот момент вполне искренним, хотя через мгновенье тут же остывшим. – Так интересно, что я бы хотел узнать об этом побольше. Где находятся эти курсы?"

"На улице Пикк..."

"В здании "Христианского общества молодых женщин"?.. Там можно вас найти?"

"Можно. Иногда..."

"До свидания..."

Но я так и не пошел туда ее искать. Во-первых, потому, что все это происходило во времена Руты. И во-вторых, возможно, потому, что еще одно обстоятельство вдруг обрело в моей жизни угрожающие размеры, бурно заявило о себе.

Правила в приемной премьер-министра были, кстати, весьма строгие. Министры и иностранные послы приходили к премьер-министру во фраках. Генералы редко являлись в цивильной одежде. В отношении некоторых посетителей мне даже давали кой-какие инструкции. Например, накануне очередного визита госпожи Таммсааре Террас велел ее ни к кому не допускать".

Улло улыбнулся сочувственно и лукаво, я спросил: "Ну и как же ты выкручивался?"

Он с усмешкой махнул рукой: "Выкручивался. С помощью у-у-у и в-в-в".

"Это как?"

"Уговаривал-успокаивал-убеждал. И весьма-вежливо-выпроваживал".

"Она что, действительно была столь несносной?.." И Улло подтвердил: "В невероятной степени. Но то, о чем я хочу рассказать, касается визита другого гостя. И он состоялся до госпожи Таммсааре. Она объявилась на Вышгороде после смерти мужа. А тот, о котором пойдет речь, побывал там в конце лета 39-го: monsignore Антонио Арата. Нунций Его Святейшества Пия XII, недавно взошедшего на престол папы. Он должен был прийти в понедельник в десять часов. Ээнпалу уже в пятницу меня предупредил, чтобы я проводил его к нему сразу, как только тот появится. При этом посмотрел на меня лукаво и в то же время с долей усталости в глазах, так что я должен был понять: кто здесь только не бывает! Почему бы не быть и нунцию? Мы примем его. Мы выслушаем его. По традиции даже с большим почтением, чем обычно. Ибо он представляет такую странную власть, которая и не власть вовсе, но, поди знай, может, она выше даже самой высокой власти...

Так что господин премьер-министр в связи с этим визитом, как бы это назвать, ходил на задних лапках. Но затем в понедельник утром, в девять часов, на моем столе зазвонил телефон, на проводе был сам премьер-министр:

"Паэранд... – Кстати, он был не на шутку растерян, потому что обычно никогда не забывал, обращаясь к своим чиновникам, даже когда им приказывал, слово "господин". Как говорили его противники, только растерянность проявляет в нем жандарма. – Паэранд! Я звоню из Арукюлы. – Арукюла, бывшая мыза Барановых, в 26 километрах к востоку от Таллинна, с двадцатого года принадлежала Ээнпалу и была, очевидно, получена им в награду за заслуги в Освободительной войне и вообще за основание Эстонского государства. – Я звоню из Арукюлы. Мы тут застряли с майором Тилгре. Мой шофер не может завести наш "Бьюик". А в десять ко мне должен прийти нунций. Так что примите его. Передайте ему мои извинения. И не дайте уйти. Это может вызвать скандал. Побеседуйте с ним. Развлеките его. Пока я не прибуду. Это очень важно. Понимаете?".

Ну, я ответил, что так точно, вполне понимаю. Хотя и не мог взять в толк, почему нунций после переданных ему извинений премьер-министра не мог бы просто прийти на следующий день. Я понятия не имел – и не знаю до сих пор, какие дела у него были с премьер-министром. Тем не менее я тщательно обдумывал, как его задержать на полчаса или даже на час, – вряд ли опоздание будет более долгим. Но ничего особенного я придумать не смог и решил положиться на импровизацию. Вскоре он прибыл. Невысокий, живой, подвижный человек с острым носом, в черной сутане, придававшей ему значительность, особенно благодаря лиловому воротнику. Между прочим, этот католический элемент ныне присущ одеянию священников и в протестантских странах. Не помнишь ли ты: наш архиепископ Рахамяги, когда у нас в гимназии время от времени служил утренний молебен, не носил ли он уже тогда нечто подобное?..

Итак, я встретил его у порога, умеренно поклонился и произнес по-немецки: "Monsignore, господин премьер-министр просил меня передать вам свои искренние извинения по поводу того, что, к сожалению, он опаздывает. И также, – тут я улыбнулся так подкупающе, как только мог, – он попросил меня задержать вас беседой до его появления. Если мне не удастся справиться с этим заданием, я получу от господина премьер-министра нагоняй".

Нунций, как я и ожидал, ответил на правильном немецком языке, только с небольшим мягким, я бы сказал, общекатолическим акцентом, национальная принадлежность которого неопределенна и который звучит, по крайней мере в наших краях, чуть-чуть по-русски, хотя и по-итальянски. Он сказал:

"От нагоняя премьер-министра я с удовольствием бы вас избавил..."

В первый момент было очевидно, что он обижен отсутствием Ээнпалу. Однако затем спросил уже гораздо мягче:

"На сколько премьер-министр может опоздать?"

Я объяснил: "Он позвонил час назад. С мызы Арукюлы. До нее двадцать шесть километров. Его машина не заводилась. Ну а сейчас он наверняка давно в пути..."

Надежда, что премьер-министр вот-вот войдет, удержала его на месте.

"Знаете, раз уж премьер-министр свел нас в дуэт-беседе, позвольте мне выбрать тему. – Он закинул ногу на ногу в лиловом носке и черном ботинке и стал покачивать ею. – Видите ли, я пришел к выводу, что у меня при моей должности должно быть более ясное представление, чем я сейчас имею, о проблеме "итальянцы и Эстония". Я знаю кое-что о роли Гульельмо ди Модена в эстонской истории. А также чуть-чуть – о роли господина Индро Монтанелли в вашей журналистике. Он, кажется, стал сотрудником вашего журнала – как же он назывался?.."

Я сказал: "Журнал называется "Лооминг"..."

"Именно. Этого Гульельмо выбрал папа. А Индро выбрали вы. Что касается первого, это был хороший выбор. Так-так. Но ведь между этими двумя прошло семьсот лет. За это время здесь наверняка действовали и другие итальянцы. Не могли бы вы кого-нибудь назвать?"

Я подумал: маловато здесь ваших авантюристов погуляло, но я должен тебя задержать, насколько хватит твоего терпения, пока Каарел не домчится до места. Я ответил:

"Первый, кто хронологически мне вспоминается после Гульельмо, это инженер артиллерийских войск Рудольфо Феоравента, который вместе с войсками московского великого князя Ивана III осаждал Вильянди в 1481 году и нашел там свою смерть. Балтийский историк культуры Амелунг упоминает его".

"К сожалению, не слишком радостное соприкосновение..." – отреагировал нунций.

Я продолжал:

"И затем около 1520 года был у нас в Таллинне врач, иные говорят – городской врач, Джованни Балливи..." – я не уточнил, что его у нас считали французом, ибо чуяло мое сердце, скоро окажусь с итальянцами на мели.

Я добавил:

"Этот доктор прославился тем, что его надгробный камень вытесал известнейший в свое время художник Михель Зиттов. Вам не доводилось видеть это надгробие, у северной стены Нигулисте? С изображением смерти?"

"Увы, не доводилось, – признался нунций. – Однако выходит, что и этот пример несколько печального свойства".

Я сказал:

"Надеюсь, следующий, пришедший мне на память, будет веселее. Году в 1549-м Таллинн посетили итальянские канатоходцы. Они выступали с невероятно эффектным номером. Закрепили свой канат на башне церкви Олевисте. Не на самой вершине, но, во всяком случае, на металлической обшивке шпиля. Причем тогдашний шпиль был на добрых двадцать метров выше нынешнего. Другой конец каната протянули на луг в четырехстах метрах от церкви. Там вбили в землю соответствующей высоты столб на достаточную глубину и закрепили канат на его верхушке. И ходили или, как свидетельствует летописец, летали по этому канату..."

"Incredibile!56 – воскликнул нунций. – Послушайте, а нельзя ли увидеть отсюда, из окон дворца, где это происходило?"

Я знал, что на верхнем этаже северного крыла имелись окна, откуда открывался искомый вид:

"Если monsignore будет угодно... Однако нам придется преодолеть сотню метров и две лестницы..."

"Но ведь мы обернемся за пять-десять минут!"

"Несомненно".

Я заглянул в бухгалтерию. Стриженная под ежик голова главного бухгалтера Халльясте повернулась к двери. Я сказал:

"Оставьте, пожалуйста, дверь открытой. А когда придет премьер-министр, доложите ему, что нунций monsignore Арата, сопровождаемый мной, отправился взглянуть из северных окон дворца на панораму города и что мы вернемся не позднее, чем через десять минут".

Панорама, открывшаяся сверху, из коридора Государственной библиотеки, по мнению нунция, была неповторимой. И я объяснил: видите, канат тянулся оттуда, от правого шпиля, в синее небо, такое же, мне кажется, как сегодня. Угол наклона каната предположительно двадцать градусов. Исчезал он примерно там – если смотреть отсюда, за шпилем Домского собора. Оттуда чуть ниже – если взглянуть из этого окна – снова возникал в поле зрения и тянулся вон туда, левее Балтийского вокзала. На нынешнюю улицу Копли, а в то время – на луг. Можно себе представить, какая прорва народу стеклась туда, к этому столбу, и каждый хотел потрогать акробатов рукой... Акробаты в позолоченной одежде передвигались взад-вперед по канату, местами на высоте доброй сотни метров над крышами, стенами и башнями..."

Нунций от восторга захлопал в ладоши и воскликнул:

"Ф а н т а с т и к а! А теперь отправимся назад. Вдруг премьер-министр уже вернулся. А вы рассказывайте дальше..."

И я рассказывал. Почему бы нет? Я был в ударе. Продолжал рассуждать на обратном пути:

"Monsignore, я не знаю, позволяет ли ваша должность посещать кафе, однако вы наверняка наслаждаетесь кофе, его вкусом, его ароматом. Этот вкус и этот аромат Таллинн унаследовал от итальянца. В Берлине, например, первое кафе открыли лишь в 1723 году. А в Таллинне уже в 1702-м. И человек, который его открыл, может быть, вообще первое кафе в Северной Европе, был signore Альфонсо Карваллидо".

"Это все же испанское имя..." – заметил нунций.

На что я поспешил добавить: "Совершенно верно. Но, по нашим источникам, прибыл он к нам из Неаполя и вот уже двести лет записан у нас как итальянец".

Мы вернулись обратно в мою комнату. Премьер-министра все еще не было, и чтобы нунций не успел выразить недовольство, я без остановки продолжал свой рассказ: "Вы, monsignore, живете сейчас в Италии..."

Он прервал меня: "Нет-нет, я живу в Кадриорге..."

И я объяснил: "Кадриорг – это и есть наша местная Италия. Вы из своего кабинета на улице Поска видите в окно водное зеркало пруда, сооруженного по чертежу Никколо Микетти, и в этом зеркале отражаются деревья, посаженные по его же проекту, а вдали парк, и в парке дворец, построенный Микетти... Так что, когда вы отправитесь на прием к президенту, вы будете двигаться в итальянском интерьере..."

(Но Ээнпалу все еще, черт бы его подрал, не было.)

"А если вы откроете "Историю таллиннской театральной жизни" баронессы Розен (имя, черт, никак не приходит в голову...), то найдете там, уверен, сведения о нескольких итальянских театральных труппах, которые в течение восемнадцатого века приезжали к нам сеять семена высокого искусства Талии. Если я правильно помню, там сказано, что они ставили здесь даже Альфиери. (Дьявольщина, Каарела все еще нет на месте.) Если я правильно помню, они играли здесь, например, его "Тимолеона", а может, это вовсе был "Савл" – ибо еще вопрос, можно ли было во времена правления императора Павла в Российской империи играть направленные против тирании пьесы. Не правда ли... (Но бес его возьми, я уже полностью выдохся...) Разумеется, что касается графа Альфиери, – мне рассказывали – сам я этого не читал, ни в его дневнике, ни в биографии, – у него должны быть путевые очерки об Эстонии. В годы своих странствий он вроде бы побывал и здесь. Но его замечания носят весьма желчный характер. Так ведь он и был, по крайней мере в преклонном возрасте, изрядный мизантроп, если не ошибаюсь. Желчные замечания позволяли себе и другие именитые, в своих дневниках – или произносили вслух, чтобы другие их запечатлели, как, например, сделал это Бальзак. Он якобы в Тарту на ямской станции сказал про трактир, что там ему споили самое отвратительное в мире вино, хотя еда была вполне сносная..."

И тут, слава тебе Господи, в сопровождении Тилгре вошел Ээнпалу. Он, разумеется, сразу стал извиняться перед нунцием (на весьма приемлемом немецком языке), однако тот остановился у порога его кабинета и произнес, указав на меня:

"Господин премьер-министр, этот молодой человек, которого вы попросили занять меня до вашего прихода, сделал это самым похвальным образом. Самым поучительным и самым интересным образом..."

Я закрыл дверь в бухгалтерию и вытер носовым платком лицо. Ибо за спиной у меня остался очень напряженный час. Через сорок пять минут нунций вышел от премьер-министра, прошел мимо меня, улыбнулся и подошел к моему столу. Я встал. Он произнес: "Не будете ли вы любезны дать мне свою визитную карточку?.."

Я ответил: "Monsignore, визитной карточки у меня, к сожалению, нет. Но, если вы не возражаете, я напишу свои данные на листке блокнота..."

Взял блокнот, склонился над столом – и так, не разгибаясь, вступил в беспощадную борьбу между своим тщеславием и деловитостью и дал победить тщеславию (чего я обычно, кажется, не допускаю), – наскреб начатки знаний по итальянскому языку и написал:

Ullo Paerand

l'Ordonanzo del Primo Ministro d'Estonia

Palazzo di Toompea, Tallinn

Нунций схватил листок, бросил взгляд на него и обрушил на меня пулеметную очередь итальянских слов. Я сказал:

"Нет-нет, monsignore! Я не говорю по-итальянски. Я лишь немного п о н и м а ю – как любой более или менее образованный европеец..."

Он поднял большой палец правой руки и воскликнул: "Furfante! Furfante!57" – и пожал мне на прощание руку. Чего отнюдь не сделал по прибытии сюда.

Но на том эта история не закончилась. Через неделю сюда же, в Palazzo di Toompea, пришло письмо на немецком языке. Но не от него, а от эстонского апостольского администратора. По сути, от католического архиепископа в Эстонии. Им оказался немец Эдуард Профиттлих. Письмо было подписано им и содержало приглашение прийти к нему на собеседование. Ну что ж, я пошел. Почему было не пойти? Я связал его приглашение с нунцием, с тем впечатлением, которое я на него произвел, и подумал, что под этим камнем может притаиться рак. Должен сказать, этот Профиттлих был заметно более холодным господином, нежели Арата. Он, конечно, тоже был дружелюбен, по крайней мере вначале, но все же по-немецки более холодным. И, кстати, то, каким человек остался в твоей памяти и сколь детально ты потом его помнишь, отлично иллюстрирует твое отношение к нему. С Аратой я встретился всего один раз, а помню эту встречу до мельчайших подробностей. К господину администратору я ходил все-таки два раза, а запомнил об этих встречах всего ничего. Его сероватое лицо и старческую фигуру. В черном, похожем на редингот пиджаке, в таком же неудобном кресле, как и мое, на улице Мунга, в тесной приемной за толстыми стенами администратуры, на фоне синих обоев. Напротив узеньких окон задняя стена церкви, на фасаде которой значилось: Hic vere est domus Dei et porta coeli58. Какой-то похожий на хориста мальчик принес к нашим креслам чашки с чаем и печенье. Господин администратор беседовал со мной не меньше часа. Очевидно, все-таки больше для порядка. Ибо его решение, казалось, было уже готово на основании полученной от Араты информации.

Итак, он предложил мне отправиться учиться за их счет в Ватикан. Объяснил, что у меня есть возможность получить лучшее в мире образование – на выбор – по общей филологии, текстологии, истории, философии, может быть, также теологии. Сначала в Ватикане, потом где-нибудь еще в Италии. Позднее, до получения докторской степени, в каком-то международном католическом университете по обоюдному выбору. "Так что можете взять время на размышление и взвесить наше предложение".

Я спросил: "А какие обязательства должен взять на себя я?"

Он ответил очень просто: "Никаких. Кроме одного. Есть одно sine qua non conditio59. Вы должны принять католическую веру".

Майор Тилгре – он вообще был немного по-военному недоверчивый тип – в последующие дни спрашивал у меня несколько раз, не выспался я, что ли. Я, конечно, не дремал за работой, но явно был рассеяннее, чем обычно. Ибо разговор с Профиттлихом неожиданно поставил меня перед множеством проблем, мною же себе созданных. Чтобы ответить на его предложение, я внезапно должен был выяснить для себя, ч е г о именно я жду от своей жизни. Выходило, что я вообще не думал на эту тему..."

Улло вскочил со своего стула в моем кабинете там, наверху, ткнул в меня пальцем и пояснил:

"Ты сам мне рассказывал, – помнишь? – как вы в то же самое время, когда я в связи с Профиттлихом вопрошал себя о своем будущем – ранней осенью 39-го – где-то там в Тарту, в саду твоего "Амикуса" или в подвале – как вы, студенты, обсуждали впятером-вшестером, видимо слегка разгоряченные от выпитого пива, кем или чем вы хотите стать... Помнишь?! Полушутя, конечно, но это ведь не означает ничего другого, что наполовину все же всерьез. И как ты сказал, что у тебя с этим давно все ясно: ты будешь эстонским послом в Париже. Потому что это не потребует от тебя какой-либо серьезной работы и в то же время введет в круг интересных людей и интересных книг, и где у тебя будет достаточно времени, чтобы писать, как ты сказал, "стихи проблематичной ценности". Так что у тебя, во всяком случае, было хоть какое-то представление о будущем. А у меня – нет. Не могла же им быть прачечная "Аура". И то, что я сказал однажды в шутку господину Хальясте – о двух продвижениях в год и о карьере премьер-министра через тридцать лет, – это ведь тоже, Бог мой, несерьезно. Может быть, когда-то я мечтал создать журнал по культуре – почему бы нет, стать журналистом, живущим в Таллинне, но много путешествующим и которому разные "Фигаро", "Таймс" и "Нойе цюрихер цайтунг" заказывают обзоры, рецензии и комментарии к книгам, появляющимся во всем мире, и который за щедрые фунты и франки знай себе строчит и публикует разнообразные тексты... А каким образом этого добиваются, об этом я еще не думал. И тут вдруг господин Профиттлих предлагает мне лучшее в мире филологическое и философское образование – по своему выбору и за их счет? Разве не открывалась дорога передо мной как раз в том направлении?.. Плюс необъятное очарование приключений, даруемое этими возможностями?..

Но у меня не было рядом людей, с которыми я мог бы посоветоваться. Мама – после недельной головной боли все равно бы предоставила решать это мне самому".

Тут он посмотрел на меня, усмехнулся и продолжил:

"Ты ведь – прошу прощения – не был тогда достаточным для меня авторитетом. Может, я даже и поговорил бы с тобой, но ты был в Тарту, и я не считал твое мнение столь уж важным, чтобы ехать к тебе для того, чтобы его услышать. Промелькнул и старый Веселер, но его я отклонил: на тридцать процентов лютеранин и на семьдесят – атеист, что он мог посоветовать? А вопрос веры и был гвоздем этой проблемы. И я вдруг понял, что здесь у меня нет твердой позиции. Я бился над этой проблемой целую неделю, затем пошел и объявил:

"Я не могу".

"Почему?"

"Потому что я слишком неверующий".

"Если вам хватает вашего неверия, чтобы быть лютеранином, почему же его не должно хватать, чтобы стать католиком? Да еще при условии, что вы с нашей помощью будете сознательно пестовать в себе эту веру?"

Я отговорился: "Потому что лютеранином я стал благодаря случаю. А католиком должен стать по своему выбору. Что же касается моей веры в будущем – тут я не могу взять на себя ответственность". На самом-то деле я подумал: оказался бы навеки у вас на крючке, и чуяло мое сердце – из этого не получилось бы ничего доброго...

Он взглянул на меня грустными глазами и едва заметно улыбнулся:

"Жаль. Ваш отказ должен быть достоин вашего согласия. Помимо того, что это, вероятно, избавило бы вас от очень многого..."

Я до сих пор не уверен, что имелось в виду. Не исключено, что он – во второй половине августа 39-го – имел в виду то, что благодаря своей должности, возможно, уже и знал: ближайшее будущее этой страны. Которое коснулось бы меня совсем иначе, если я через два-три месяца отряхнул бы пыль Эстонии со своих ног и летом уже сидел на каких-нибудь палеографических курсах или в архивах, содержащих материалы Маарьямаа, в надежде найти те источники, вроде отчетов Модены Гульельмо и Генриха Латвийского, которые отец и сын Арбузовы не обнаружили в Ватикане...

Кстати, его самого, Профиттлиха, это знание, если оно и было, не спасло. Я, разумеется, не могу сказать, остался он в ждановской Эстонии по распоряжению церкви или по какому-то недоразумению при отъезде, хотя бы при воссоединении с немецкими переселенцами. Или это было решение пастыря остаться со своей паствой. И он остался, был арестован в конце июня и умер, да-да, и он тоже, по всем правилам, в Кировской тюрьме зимой 1942-го, говорят, что уже приговоренный к смерти, но еще до казни".

20

Здесь, в своих заметках 86-го года, по особой просьбе Улло, я записал некоторые имена его сослуживцев, работавших тогда в Государственной канцелярии. И тут же приписал пожелание Улло:

"Если ты когда-нибудь займешься моей историей – напиши и про них".

Я спросил в свою очередь: "Каким образом? Я ведь знаю о них только с твоих слов".

Улло ответил: "Хотя бы упомяни. Потому что никто другой этого не сделает..."

И тут я – хорошо помню – набросился на него: "Какого черта ты не делаешь этого с а м?! И вообще: когда я еще займусь своими заметками – почему бы тебе не сделать это сразу и самому?! Знаю, знаю. Сейчас выдашь свою идиотскую улыбку и скажешь: разделение труда. Скажешь: "Ты – писатель. Я – изготовитель чемоданов". Все это имело бы хоть какой-то смысл, если бы ты н е у м е л. Но ты ведь у м е е ш ь. По крайней мере, не хуже меня. И если ты готов доверить это мне, то уж себе ты мог бы вменить в обязанность. Почему ты этого не делаешь? Думаю, одно из двух. Просто лень, беспечность хиппи, или, что еще хуже, расчет – дескать, пусть напишет кто-нибудь другой, в данном случае я, и тем самым сделает себя посмешищем или подозрительным субъектом. Посмешищем, если я начну писать свои тексты без намерения их при жизни опубликовать, редактируя или зашифровывая их под страхом обыска, но имея в виду отдаленную перспективу издания, лет эдак через сто пятьдесят. Ибо раньше, как свидетельствует опыт распада империй (по прогнозу профессора Таагепера на радио "Свободная Европа"), развала Советского Союза не предвидится. А подозрительным субъектом, если отшлифую свои тексты (на материале твоей жизни) до такой степени, что смогу незаметно протащить их под носом у государственных цензоров. Ты же тем временем в своей ангельской невинности будешь изготовлять эти чертовы чемоданы, а в свободное время изучать – я, правда, не знаю, чем ты сейчас занят, – Ницше, Виттгенштейна, Брауделя, насколько тебя к ним допустят и насколько позволяет тебе твоя мизерная зарплата заниматься тем, что тебя увлекает, – своим коллекционированием: филателией, филокартией, филуменией и всякими другими филиями. Плюс собирательство разных моделей пушек из дерева, картона, свинца, железа, бронзы. Самые большие – три четверти метра в длину, и скоро эти пушки выживут тебя из твоей трехкомнатной квартирки. Потому что две комнаты уже заполнены ими до отказа..."

И тут мне становится стыдно. Ибо, поди знай, – а вдруг – может быть – вероятно – видимо – безусловно, – с моей стороны просто свинство объяснять его стремление к чистоте лишь слепым эгоизмом... Я спрашиваю немного виновато:

"Итак, теперь тебе хочется с м о е й п о м о щ ь ю протянуть руку своим давнишним маленьким бедным коллегам, чтобы вытащить их из забвения?!"

"А тебе жалко?!"

"Бог мой, конечно нет!"

Потому что жалко мне должно быть как раз Улло. Если он отказывается с а м фиксировать письменно свой жизненный опыт, от чувства беспомощности и неуверенности, которое, трудно, но все же можно предположить, таится за его гордым птичьим лбом. И это более вероятно, в силу хотя бы того, что у него нет никакого мало-мальского подтверждения его литературных способностей – кроме разве что возгласов восторга, но и возмущения Барбаруса...

"Так что ладно, называй свои имена. Что ты хочешь про них сказать?"

И вот эти имена.

Аули Убин. Двадцатилетняя девушка с гладкими, подстриженными под горшок волосами и с веселым румяным лицом. Уборщица. В обязанности которой входит содержать в безупречном порядке кабинет премьер-министра и прилегающие к нему четыре помещения. И у которой есть два более или менее известных секрета. Первый заключается в том, что левая нога у нее на два сантиметра короче правой. Так что она слегка прихрамывает. Второй секрет Аули чуточку секретнее. Но сотрудники канцелярии премьер-министра – кроме майора Тилгре – знают о нем все до единого. А посторонних это не касается. Вот этот секрет.

Аули каждое утро появляется на работе ровно в шесть. И приводит в порядок апартаменты премьер-министра за два с половиной часа. Что там особенного? Опорожнить пепельницы. Пропылесосить ковры. В крайнем случае, стереть круглый след на каком-нибудь полированном столе от какой-нибудь винной бутылки. Без пяти минут девять она куда-то исчезает – вероятно, убирать помещения на втором этаже. Около часа возвращается, перелетает из комнаты в комнату, бесшумно опустошает мусорные корзины, сметает влажной тряпкой пыль с подоконников, в кабинеты, где находятся чиновники или посетители, разумеется, не вторгается – и улетучивается до следующего раннего утра. Но каждые понедельник и пятницу между без пятнадцати девять и без двух минут девять она откалывала номер. И ни разу при этом не попадалась. Хотя портье премьер-министра господин Тохвер и оба служителя, старый петербуржец Вильбикс и венгр Яко, да еще водитель и курьеры в придачу к ним нервничали и по очереди выглядывали из коридора: попалась или нет?

Потому что по понедельникам и пятницам в восемь сорок пять Аули заходила в ванную, расположенную в задней комнате при кабинете премьер-министра. Чтобы прибрать и это помещение. Делать ей там особенно было нечего. Потому что комнатой никто не пользовался. Улло рассказывал, что за все время, пока он там работал, ванная понадобилась всего один раз: когда премьер-министр после пятидесятилетнего юбилея в конце мая 38-го устроил в своих апартаментах вечеринку для персонала и ближайших помощников. Тогда еще советник правительства Клесмент и комендант дворца Канеп заходили в ванную, чтобы сунуть под кран голову, отрезвиться (бесполезное занятие). Так что убирать там Аули было нечего. Сложить поровнее мыло в стенном шкафчике, пройтись тряпкой по стеклянной полке, и все. Однако она этим не ограничивалась. Каждое утро в понедельник и пятницу запиралась в ванной комнате, пускала горячую воду, раздевалась, вытаскивала из сумочки резиновую шапочку, надевала ее, опрыскивалась принесенным с собою же жидким мылом, пахнущим сиренью, покрывалась розовой пеной и смывала ее под горячим душем. За минуту до прихода премьер-министра она всегда была одета, ванна и кафельный пол насухо вытерты, окно открыто, чтобы выветрился запах сирени.

И вот она уже сидит в комнате персонала в облачке жаркого сиреневого духа и утешает волнующихся за нее коллег: "А если он меня и застукает – что я такого делаю? Я даже мылом правительственным не пользуюсь. Так что на первый раз прощается..."

Вопрос, простил бы премьер-министр Аули за самовольное плескание в ванной комнате, которая, может, и в самом деле была задумана для личного пользования главы правительства, так и остался неразрешенным. Потому что Аули, пользуясь ванной, ни разу не попалась на глаза премьер-министру. Ни Ээнпалу, ни – после 12 октября – Улуотсу. И лишь 22 или 23 июня 40-го, когда в апартаменты премьер-министра явились неизвестные контролеры, чтобы осмотреть их для Барбаруса, и стали выяснять, кому, когда и в какие помещения выписаны пропуска, ситуация изменилась. "И в первую же пятницу, утром, когда настали барбарусовские времена, – объяснил Улло, – я уж не помню, какого это было числа, один из неведомых контролеров, вертелось их там с каждым разом все больше, с удостоверениями за подписью нового министра внутренних дел в кармане, – один такой услышал, значит, без пяти минут девять, что за кабинетом Барбаруса шумит вода. Тогда нам было невдомек – теперь-то мы, конечно, знаем, что, по их мнению, этот звук мог означать попытку утопить премьер-министра народного правительства, и когда эти немногословные, невнятно бормочущие люди, неважно – по-эстонски или по-русски, после нескольких попыток открыть дверь, так и не смогли этого сделать, один из них стал злобно орать: "Открой! Открой!" – пока Аули с розовой улыбкой на устах не открыла им дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю