Текст книги "Полет на месте. Книга 1"
Автор книги: Яан Кросс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
"Почему?"
"Ммм, нет прецедента".
"Вы могли бы его создать".
Управляющий канцелярией деканата, как я позднее узнал, сын священника и цензора царских времен, сокрушенно покачал головой:
"Невозможно".
Улло сказал: "Тогда препроводите меня к декану".
Мне Улло растолковал, как я помню:
"В то время деканом был Майм. Государственное право и так далее. Ты ведь знаешь его лучше меня. Комод на ножках нотного пюпитра. На самом деле вовсе не плохой человек. Он сидел за просторным пустым черным столом и я, стоя, поведал ему свою историю.
Он отреагировал, произнося в нос: "Господин Тийзик поступил совершенно правильно. Нельзя допустить вас к экзамену".
Я нажимал с прежним упорством: "Но почему?"
И профессор объяснил: "Неужели не понимаете? Курс общих основ юриспруденции длится два семестра. Вы же не могли его прослушать – если всего три дня как имматрикулированы".
Я возразил: "Насколько я знаю, профессор Улуотс – общие основы были предметом Улуотса – никогда не выясняет, приобретены ли знания из лекций или из других источников?"
"Не выясняет. Верно. Но он п р е д п о л а г а е т, что студент прослушал курс лекций. В отношении вас он не может этого предположить".
Я сказал: "Пусть предположит, что я использовал другие источники. Это ведь не запрещено".
Майм отрезал, теперь уже повысив голос: "Профессор Улуотс не станет предполагать в отношении вас ничего. Он должен был уехать в Женеву и просил меня принимать экзамены вместо него".
"Тем лучше, господин профессор".
"В каком смысле?"
Я продолжал гнуть свое: "В таком случае я не должен дважды объяснять".
Он посмотрел на меня своими маленькими глазками сквозь пенсне, долгим взглядом.
"Садитесь, – и когда я сел, – кто вы такой?"
Я рассказал. Из Викмановской гимназии, помогал в работе магистру Кыйву – он три недели назад защитил магистерскую диссертацию. Упомянул редакцию "Спортивного лексикона" и пионерский батальон, объяснил, что полностью подготовился, чтобы сдать экзамен по общим основам.
"Ну, – протянул Майм, – сейчас проверим. Расскажите мне..." – и он спросил что-то, дай Бог памяти, ну конечно, из старого Еллинека39. Я ответил. Он кивнул: "Ладно. Поставлю вам sufficit40". Я сказал, что мне этого недостаточно. Он спрашивал меня еще три минуты.
"Ладно. Я поставлю вам bene41".
Я повторил, что мне и этого недостаточно. Тогда он беседовал со мной еще полчаса и поставил maxime sufficit42. У меня ведь была свеженькая зачетная книжка. Когда я вышел от него в коридор, то узнал у кого-то, где здесь в главном здании лекторий, пошел туда и поинтересовался, нет ли там случайно профессора Леэсмента. Я его тоже раньше не видел. Он там оказался. С ранней лысиной худощавый человек, немного заика, который впивался своими цепкими карими глазами во все, на что бы ни смотрел.
Я ему изложил свою историю. Объяснил, что только что сдал экзамен профессору Майму и был бы рад, если бы профессор Леэсмент пошел бы мне навстречу и принял экзамен по истории римского права. И этот славный человек, он тогда еще был очень молодым, только что приехал из Сорбонны, сказал почти торжественно:
"Н-ну знаете, к-коли вас п-профессор Майм счел возможным п-проэкзамено-вать – то и я с-смогу. И х-хоть с-сейчас".
Посадил меня тут же в задней комнате лектория за стол и прежде всего полюбопытствовал, не из тех ли я Берендсов, что в Колгаской волости. На мой утвердительный ответ уточнил, из Берендсов по деревенской линии или по городской. Под конец спросил, какие иностранные произведения я прочитал вдобавок к его лекциям по истории римского права.
Я ответил, что прежде всего Бювиля "Histoire du droit romain"43.
Он спросил, на каком языке я ее прочитал, и когда я ответил, что на французском, сразу же перешел на французский. Через пятнадцать минут – пять минут на Бювиля и десять обо всем на свете – он пожал мне руку в связи с очень хорошей отметкой. Вот и все..."
Блистательно сданные первые экзамены остались позади. Но они последними – на долгое время – и остались. Естественно, я спросил Улло: "Бога ради, объясни, почему?" И получил ответ, который напомнил мне вот о чем.
Я когда-то написал историко-биографический очерк о Кристьяне Яаке Петерсоне. В нем ему пришлось ответить на вопрос, который мы до сих пор в недоумении задаем: скажи нам, чертов парень, почему ты прервал свои занятия в университете, куда попал благодаря невероятной удаче и помощи добрых людей?
Я не знаю, никто не знает, что Кристьян Яак на самом деле ответил. В моем очерке он отвечает так: "С какой стати я должен был тратить там время? Если я мог прочесть все эти книги, по которым наши профессора читали лекции?! Или даже более новые книги, чем те? И гораздо быстрее, чем наши профессора их нам излагали?"
Слово в слово так ответил на мой вопрос и двадцатилетний Улло, и семидесятилетний. Я вложил его мысли и слова в уста Кристьяна Яака. Да простят они оба меня за это.
14
После того как Улло покинул Викмана, наши и так нечастые встречи стали еще реже. А после того как я закончил гимназию, они сделались и совсем редкими. В своих записках за 1986 год я не нахожу практически ничего о годах 36 и 37-м. Кроме того, что Улло, приехав из Тарту, снова вернулся в редакцию "Спортивного лексикона" и показал зачетную книжку, удостоверяющую его студенческий статус, и свои два maxime. После чего ему стали платить вместо пятидесяти пятьдесят пять крон в месяц.
Все-таки на 36-й год выпали два важных события, можно даже сказать, два периода, всколыхнувших жизнь Улло и его матери. Первое из них, особенно для матери Улло, глубоко негативное. Второе имело для Улло, хотя, конечно, и для всего эстонского народа, насквозь позитивное и в своем истинном размахе лишь гораздо позднее проявленное значение.
В феврале Улло и его мать, прежде всего мать, узнали, что отец где-то там в Германии, Голландии, Бельгии или Люксембурге расторгнул бывший до сих пор в силе брак. Добивался ли он развода, чтобы официально вступить в брак с госпожой Фредриксен, или уже вступил в него, это из поступившего сообщения было неясно – да, по сути, уже не имело значения. Известие, что она разведена со своим мужем, несколько лет назад скрывшимся за границу с другой женщиной, подействовало на мать крайне удручающе. Для Улло это значило не более чем последний штрих в многолетней цепи отдаления отца, а для матери это был сокрушительный удар. Она словно оледенела, и понадобилось время, чтобы растопить этот лед. Возможно, так и не оттаяла до конца. Улло должен был понять, что он больше не в состоянии утешить ее. И это делало его нетерпимым. Когда мать с красными глазами и рассеянным взглядом трепала его по щеке загрубевшей от лопаты рукой: "Ладно, ладно, мой мальчик. Я глупая, но прости меня, я ничего не могу с собой поделать..." – Улло чувствовал, что ненавидит это ее страдание, и беспомощность перед этим страданием скорее отталкивала его от матери, чем сближала с ней. И в то же время страдание, отгораживая его от матери, не отодвигало образ отца. Он присутствовал в его сознании незыблемо.
Однажды вечером, когда Улло пришел с работы домой, расчистил снег лопатой и метлой на отведенном им участке улицы, мама положила на стол полбуханки хлеба, вынула из духовки чугунок с тушеной картошкой, и когда они помыли руки и сели за стол, сказала:
"В нынешние времена очень стало модно эстонизировать имена, и государство поощряет это. Мне такие кампании не по душе. Особенно когда в результате столько безвкусицы. Вроде этих слащавых имен. Хелилы да Илусалы. Но я подумала: теперь, когда отец окончательно отвернулся от нас – при том, что брошенную жену это затрагивает как-то иначе, чем брошенного сына, – все же должна признаться: я была бы рада, если бы мы с тобой как-то ответили на его шаг. Таким ответом могло бы стать изменение фамилии. Чтобы он видел – хотя на самом деле все равно, узнает он об этом или нет, заботит его это или нет, – что мы с тобой не какие-нибудь забытые им пустые чемоданы с кучкой оставленного барахла, но с его именем на наклейках. Что мы сами решаем, как нам жить..."
Думаю, что Улло мог ей ответить: "В таком случае ты можешь вернуть себе свою девичью фамилию..."
На что мать, по всей вероятности, возразила: "Да, но ведь ты не будешь иметь к моей девичьей фамилии никакого отношения. И пойми: если ты вдруг не станешь носить ту же фамилию, что и я, для меня это означало бы, что я осталась без тебя. Впрочем, если ты хочешь по-прежнему оставаться Берендсом, я верну себе девичью фамилию".
И тогда Улло согласился с маминым предложением поменять вместе с ней фамилию, изменить ее на эстонский манер. Хотя в какой-то степени, возможно, и считал этот шаг бессмысленным. Однако дистанцирование от отца, разочарование в отце, неприятие его за семь лет произошло. Известие о разводе увенчало этот процесс. Тем более, что Улло не мог считать себя ни виновником его ухода, ни совиновным, как считала себя мама на несколько апокрифический лад. Мать сказала: "Так что – ты у нас мастер слова, ты и найди нам новую, эстонскую фамилию..." И серое вещество Улло заработало в этом направлении.
Он решил, что, если уж на то пошло, нужно поменять и имя, вернее, официально оформить бывшее в употреблении. Заменить Ульрих, о чем многие и не знали, на Улло, которым он, по мнению всех, и был. Точно так же имя Александра официально заменить на Сандра. Лояльный к царскому режиму папаша Тримбек назвал так свою дочь в честь императора Александра, очевидно, не задаваясь вопросом, что это был за человек, царивший во время рождения его дочери.
При выборе фамилии Улло исходил из двух представлений, о которых не торопился сообщить маме: новая фамилия не обязательно должна, по его мнению, в корне отличаться от старой. Должна состоять из двух слогов. Чуждое Б может быть заменено эстонским П. Однако желание поместить двойную гласную – е после п и перед согласным – р создало проблему. Я помню, как Улло объяснял:
"Аналогии с "Перу" я хотел все-таки избежать, и это навело меня на сочетание паэ. И тут до сочетания ранд было рукой подать. Кстати, когда я полтора года спустя поступил на работу в Рийгикогу – тамошние чиновники старались быть передовыми в эстонизировании имен, – некоторые начальники стремились выставить меня эдаким молодым патриотом, поменявшим фамилию. Я категорически возражал. Я объяснял, что исходил из чисто семейных соображений. Но этого объяснения никто, как мне показалось, не принял всерьез".
Вторым крупным событием 36-го года была олимпиада в Берлине. И Улло, хотя активно спортом не занимался, переживал это событие сильнее, чем такие же, как он, далекие от спорта юноши.
Между прочим, в редакции "Спортивного лексикона" на улице Дункри, в крошечной комнатке средневекового дома с толстыми метровыми стенами на втором или третьем этаже, ничего не изменилось в связи с подготовкой к этим играм. Только журналисты, жадные до сенсаций во все времена и при любой власти, писали – потому что это было по нраву спортивным генералам, – что с олимпийскими играми перед нашей маленькой отчизной открываются блестящие возможности удивить своими достижениями мир. А в редакции в эти месяцы по-прежнему в основном корпели над обычными делами.
"Все началось с того, что в один прекрасный день в редакцию влетел редактор Кару и сообщил нам с испариной на лбу и сияющими глазами: послезавтра он едет в Берлин – включен в олимпийскую делегацию как представитель прессы. Помощник редактора несколько минут тряс ему руку, всячески поздравлял и выражал удовлетворение по поводу объективности информации, которая будет поступать из Берлина. Я тоже пожал руку господину редактору и подумал: ну теперь оттуда в газеты потекут бойкие репортажи. Не мог же огорчаться всерьез – дескать, почему это вместо него не послали меня или, по крайней мере, меня вместе с ним. Даже несмотря на то, что я знал спортивную статистику по Эстонии и всему миру лучше него и немецкий тоже значительно лучше. И поэтому мне захотелось немного уязвить этого эгоцентричного карьериста. Когда он, размахивая портфелем из свиной кожи, объявил: "Я уже не говорю о тяжелой атлетике – там мы наверняка совершим великие дела, но и в легкой атлетике привезем, по крайней мере, одну медаль!" – я решил возразить:
"В легкой атлетике – сомневаюсь. Вийдинг и Суле дома могли бы показать высокие результаты. А в крупных соревнованиях у них нет большого опыта. И кроме того, они слишком нервные ребята".
Господин редактор взъерепенился: "По меньшей мере одна медаль! По меньшей мере одна бронза! Я готов с любым поспорить на шесть бутылок мартеля!"
Я сказал:
"Бутылка мартеля стоит пятнадцать крон. Если Эстония получит в легкой атлетике хоть одну бронзу, я покупаю вам шесть бутылок мартеля. Если не получит, вы дадите мне девяносто крон"".
Улло продолжал:
"Наши великие дела в тяжелой атлетике у нас у всех на памяти. В итоге шесть медалей, не так ли? Я, по правде, ожидал только одну. Я считал, что Лухаээр получит бронзовую медаль, что он и сделал. Но еще был Палусалу, а две золотые медали Троссмана во всей эстонской спортивной истории – самый приятный сюрприз, а там еще Нео, Степулов и Вяли, то есть серебро, серебро, бронза. Итого – в тяжелой атлетике – пятое место. А в легкой атлетике мы остались без медали. Вийдинг 15.23 и восьмое, Суле 63.26 и одиннадцатое место. Я выиграл в споре. Но девяносто крон мне не заплатили. Господин редактор купил на эту сумму шесть бутылок мартеля, и сотрудники три вечера подряд ходили на службу их пить. Объявили великодушно, что это мой мартель, и я приглашаюсь пить вместе с ними. Я им высказал, что по этому поводу думаю, и не пошел. Хотя наше издание в пылу олимпийских побед решили расширить в два раза, я стал искать новую работу".
15
В моем вопроснике обозначено, что я спросил Улло, как развивались его отношения с Рутой, ведь их посещение Раннамыйзы запомнилось всем нам, а особенно мне.
По запискам вижу, что Улло в своих ответах либо рассказывал о всяких житейских мелочах, либо о существенном, но обходил мои вопросы.
Осенью 1936 года они переехали из Нымме обратно в Таллинн. Что также означало уход матери из садоводства господина Кнопфа. Почему его мать ушла, мои заметки умалчивают. Впрочем, не совсем. Там, среди слов-сокращений, можно найти имя господина Кнопфа и далее символ: маленький кружок, из которого выходит стрела в северо-восточном направлении. Этот символ указывает на господина Кнопфа как на особь мужского пола. И мне вспоминается, что Улло дал понять: господин Кнопф предпринимал попытки сблизиться с его матерью.
В те годы я несколько раз заходил в садоводство к Улло и помню, что его маме было, наверное, тогда под пятьдесят лет. С грустным лицом, но статная, с моложавым habitus, кстати, весьма похожая на римлянку с одноименного портрета Арнольда Калмуса, учителя рисования в гимназии Викмана. Когда-то на вопрос Улло мама ответила:
"Новый муж? Теоретически это вполне возможно. Я не принимала решения ради твоего отца обречь себя на одиночество, но практически я этого нового мужа, очевидно, не встречу. Потому что он должен быть почти идеальным".
Господин Кнопф, во всяком случае, таковым не являлся. Этот низкорослый, с размеренными движениями, с глазами-кнопками, глубоко спрятанными под бровями, и плешивой головой мужчина наверняка был порядочным человеком. Но в рыцари, которым хоть в какой-то мере соответствовать должны мужья даже не очень молодых женщин, и тем больше соответствовать, чем меньше жизнь успела снизить их требовательность, господин Кнопф, по всей вероятности, не годился. Хотя уход из садоводства означал для мамы очередной прыжок в воду в незнакомом месте, она все же сорвалась оттуда. Почему вдруг Паэранды перебрались из дешевого Нымме в дорогой Таллинн, этого Улло мне не смог объяснить. Однако они туда переехали. Я когда-то писал, что если разделять города по принципу трава-кусты-деревья (причем непременным признаком последних должны быть стволы), то Таллинн принадлежит к городам-деревьям. Старый город плюс Вышгород – его окаменевший и очень выразительный ствол. А если по тому же принципу делить городских жителей на птиц, живущих в травяных кочках, кустах, в кронах деревьев и в стволах, то Паэранды, мать и сын, относятся к птицам, гнездящимся в дуплах стволов.
Они переехали сначала на Вышгород, в сад Датского короля, в какой именно дом, к сожалению, я в свое время не выяснил. Во всяком случае, жили на втором этаже и – nota bene – в доме с привидениями. Желающий напасть на их след может поискать его в списках домов с привидениями. Вспоминая это, Улло посмеивался: "Кажется, говорили, что привидением нашего дома должна была быть молодая замужняя женщина в пурпурном платье с лицом камеи. Я ее, во всяком случае, не встречал. Но и жили мы там короткое время".
По неизвестным, но угадываемым причинам они сменили, прежде чем осесть на одном месте, три квартиры. Должно быть, в поисках более дешевой. Ибо его мать оставалась пока без работы и единственным доходом была зарплата Улло в редакции "Спортивного лексикона". А повышения зарплаты в размере пятидесяти пяти крон после достопамятного спора не предвиделось. Его терпели, потому что господам Кару и Лаудсеппу он был полезен. Но Улло затылком ощущал: как только они найдут замену, тут же погонят его в три шеи.
Из дома с привидениями в саду Датского короля они, как это свойственно дупляным птицам, переехали на несколько месяцев в еще более странное место: в Девичью башню, которая была приспособлена под жилье еще в прошлом веке. У них там была комната с плитняковым полом, с окнами в стенах полутораметровой толщины и, конечно же, люфт-клозетом из плитняка с очковым стульчаком. Улло объяснил:
"С эдаким средневековым стульчаком, на котором строго научный микроанализ, наверное, обнаружил бы следы задницы начальника башни Хинрика Паренбека 1373 года, – Зобель упоминает этого господина в своей последней книге".
Нужно было таскать наверх дрова из подвала и носить воду из колодца по узеньким высоченным ступеням каменной лестницы – для мамы это оказалось непомерно трудным, она решила съехать оттуда, как только отыщется мало-мальски подходящее место. Несмотря на то что Улло, разумеется, приносил наверх дрова и воду перед уходом на работу.
Улло рассказал: "И тут маме однажды повстречался – уж не знаю, к счастью или к несчастью – наш прежний квартирохозяин, мой бывший преподаватель немецкого языка в Викмановской гимназии, старый господин Веселер. Он спросил у мамы, где живем да как поживаем. Мама ответила, что так, дескать, и так. Я не думаю, чтобы особенно жаловалась, этого она себе не позволяла даже с более близкими людьми. Хотя время у нас было и впрямь не из легких. На все про все те же мои пятьдесят пять крон. Плюс десять-пятнадцать крон, которые я получал, натаскивая какого-нибудь викмановского отстающего. И Веселер, видимо, понял, что мы снова на мели. Узнав со слов матери, где мы живем и что квартира нам не подходит, дорогая к тому же – мы платили за нее двадцать крон в месяц, господин Веселер предложил маме квартиру в своем втором доме на улице Айда. Туда мы, значит, и переехали. Квартира рядом с прачечной и катальной клетью, в полуподвале дома четырнадцатого века, где мама попробовала открыть прачечную, ну да ты ведь заходил к нам несколько раз".
Я вспомнил: "Как же, заходил. Когда учился в последнем классе у Викмана. Но послушай, я у тебя про Руту спросил. Как развивалась ваша идиллия, я этого толком не знаю?"
"Ах да", – буркнул Улло. Кстати, я не верю, что он забыл мой вопрос и теперь снова припомнил. Скорее, сделал попытку уклониться от темы. Но когда убедился, что я к ней так или иначе вернусь, отказался от этой попытки.
"Руте я многим обязан. Я рассказывал тебе о временах, когда считал, что девчонки насмехаются надо мной. Например, в ныммеском поезде. Или когда меня обжигали случайные прикосновения. Близкие отношения с Рутой избавили меня от таких напастей полностью и мгновенно. Хотя эти отношения не возникли сразу. Пожалуй, полгода я с ней встречался просто так. Причем сказать "просто так" было бы неточно. Я навещал ее дома раза два в неделю. Ее родители и брат отнюдь не всегда бывали дома, чтобы наблюдать за нашим поведением. Отец, собиратель марок, между прочим, с которым у меня ergo никогда не было недостатка в темах для разговора. Мать, смуглая говорунья, несколько нервная, но тоже ничего. И брат лет тринадцати не был источником особой угрозы. Так – почти полгода. При этом Рута не раз сидела голая у меня на коленях до того, как мы с ней вступили в связь".
Я поинтересовался: "А твои отношения с Лией?"
Улло задумался на мгновение: "Ну, от нее Рута не избавила меня нисколько. Вообще я должен сказать, что моя связь с ней, мне кажется, не повлияла на мое отношение к Лии ни в какой степени. Теперь я бы сказал (1986-й, не правда ли), что был по-прежнему влюблен в Лию самым глупым образом. Тогда я внушил себе – и сам в это поверил, – что то была просто занятная игра. Навещать обеих. Ходить с Лией в театр и с Рутой – в кино.
Целовать Лии пальчики и забираться к Руте в постель. Первая – дух, вторая – плоть. Но не стопроцентно, между прочим. Потому что стихи я посвящал обеим. Лии их не показывал. Кажется, только одно-единственное. Руте – да. Лии – нет. Знал, что Лия, в сущности, ими не интересуется. Не понимает. При том, что Рута тоже их не вполне понимала, но улавливала – из воздуха – лучше, чем Лия. Да-да, я помню, как каждая из них читала. Рута, например, на пляже в Пирита, лежа на солнышке после купания, с волос на листки с моими стихами летели брызги. Я придерживал за уголок, чтобы ветер не разметал по прибрежному песку. И Лия – то одно-единственное, которое я ей дал почитать: на веранде у себя дома, в зеленом послеобеденном платье. Взяла стихотворение, улыбнулась, села в плетеное кресло, начала было читать, потом пересела на плетеный диван, долгое время устраивалась, встала, принесла низкую скамеечку, положила ноги на скамейку – удивительно красивые ноги в эффектных лиловых сандалиях – и устраивалась так долго, пока Армин не позвал ее помогать маме накрывать стол для чая, стихи так и остались лежать непрочитанными...
Но я не переставал виться вокруг нее. Тем более что мои шансы, по крайней мере на первый взгляд, увеличивались. Аугуста направили в офицерскую школу, и Лия стала уделять мне чуть больше внимания. Она даже призналась, что испытывает рядом со мной душевное умиротворение. Да-да, употребила такое возвышенное выражение. Ох черт, мы были оба как-то скованны и несчастны – она от невозможности позволить мне приблизиться к себе – не знаю, что за страх у нее такой был (что бы там старик Фрейд сказал по этому поводу?), и я с опасением, что все испорчу, если предприму нечто большее. При этом мы воображали, что считаем такую игру интересной... Кстати, у меня было ощущение, что Лия догадывалась о нашей связи с Рутой с самого начала. Хотя не спросила об этом, а я не стал исповедоваться.
Рута была несравненно более раскованна и общительна. И во всяком случае, смелая. Осенью 1936-го я прочитал в газете объявление: скульптор Санглепп ищет модель для ваяния надгробного монумента юной девушки. Санглеппа знали все, по крайней мере те, кто интересовался искусством. И ты наверняка. Хотя бы представляешь себе, как он выглядел. Лет сорока. Кислый. Несколько нервный господин. Но талантливый скульптор. Ну я и сказал Руте: "Иди, предложи ему свои услуги. Он не какой-нибудь искатель приключений. И если тебе немного повезет, подзаработаешь, много ли там в театре получаешь? Вдобавок увековечишь себя в искусстве, что из того, что под чужим именем".
И Рута пошла. На эту работу претендовали добрых две дюжины девушек. Но Санглепп выбрал Руту. Речь шла о дочери некоего металлурга по имени Саккеус. Девушка, которая, несмотря на полугодовое лечение во всех Давосах и Лозаннах, умерла от чахотки, была мистически похожа на Руту, и фигурой, и пропорциями, и лицом, судя по фотографиям, которые скульптор получил от господина Саккеуса. Только прическа у нее была другая, старомодная, похожая на прически древних римлянок или женщин времен Давида. И Санглепп потребовал от Руты позировать в парике. Его она купила в театре "Эстония", в коллекции париков. Если я правильно помню, последний раз его надевала Ливия в "Антонии и Клеопатре" Шекспира. И Рута надевала его во время сеансов, и никакого непристойного позирования в голом виде тоже не было. Рута позировала в воздушном, до пола ниспадающем одеянии. Я приходил за ней после сеансов. И видел, как супруга скульптора весело щебетала с Рутой. Но я должен тебе сказать..."
Наступило длительное молчание, и мне показалось, что, если я его потороплю, он уклонится в сторону от рассказа. Решил пребывать в ожидании, пока сама тишина не заставила его продолжить, правда, спустя семь-восемь секунд.
"Очевидно, такое течение дел уготовило мне – м-да – в известном смысле разочарование. А что ты так на меня смотришь?.. Видимо, я пристроил Руту в ателье Санглеппа, ну, если не с надеждой, то все-таки в какой-то мере представляя себе, что она угодит в постель к Санглеппу. По известному литературному шаблону. Если ты спросишь, зачем мне это было нужно, я не смогу тебе толком объяснить. Не потому, что с тех пор прошло пятьдесят лет, а вопреки этим прошедшим пятидесяти годам. Вопреки этому долгому времени, отпущенному мне на размышление.
Однако какое-то объяснение все же нужно найти. Очевидно, мне понадобилось, чтобы Рута нарушила верность мне, дабы легче смириться со своей готовностью нарушить верность Руте. С Лией, разумеется. Понимаешь?"
Не помню, что я ответил Улло. Скорее всего, вытянул трубочкой губы и произнес осторожно: "М-да. В известной мере..." – разве можно в таких случаях сказать что-либо иное. Если не хотим воскликнуть: "Знаешь, братец, ни черта я не понимаю!" Положа руку на сердце, я не мог так ответить. Ибо я в какой-то степени представлял, что имел в виду Улло.
"И ежели ты хочешь знать, – продолжал Улло, – что с нами дальше произошло: мы встречались с ней еще около двух лет. У Рутиной бабушки возле Мустамяэского бассейна был свой огород и в огороде сарайчик с плитой и диваном, вытащенным откуда-то из подвала. Рута с весны ездила туда помогать бабушке. А я помогать Руте. Она знала, когда бабушка на месте, а когда нет, иногда мы приезжали туда вместе с бабушкой, но преимущественно одни. У Руты были свои ключи.
Порой мы гуляли вдоль Мустамяэ до Рахумяэского кладбища и сидели на каменной скамейке у могилы семьи Саккеусов. Чтобы посмотреть на монумент Руты. Кстати, если такие фотографически точные скульптуры считать искусством, то это была мастерская работа. И старики Саккеусы остались ею очень довольны. Статуя должна была напоминать их дочь в полной мере. А мне всегда странно было на нее смотреть, потому что сходство с Рутой поразительное. Во всяком случае, в те относительно редкие моменты, когда она была как-то погружена в себя и немного грустна.
Однажды мы сидели там в августе или сентябре 1938 года. Помнится, я вытащил газету "Пяэвалехт" из кармана пиджака и развернул ее. Пробежал глазами новости, передовицы, подвалы и объявления. Будто я просматривал эту газету впервые. Но это был спектакль. Я притворялся, понимаешь? Уже утром прочитал объявление, которое теперь подсовывал Руте. У меня созрел подлый план. Хотя – что значит подлый? И все-таки. Я сказал, будто читал в первый раз:
"Смотри, какое объявление..."
"Какое?.."
И я прочел вслух все, как было там написано:
"Живущая в Стокгольме пожилая немецкая дама ищет компаньонку из балтийских немцев или образованных эстонцев. Обязанностей не очень много, плата приличная, непременное условие – хорошее знание немецкого языка".
"Ну и что?" – удивилась Рута.
Я ответил ей совершенно нейтральным голосом:
"Это может представлять для тебя интерес..."
"С какой стати?"
"Ну, мы примерно знаем, что означает там хорошая плата. Это в четыре или в пять раз больше, чем у нас. Соотношение шведской и эстонской кроны один к одному. Сколько у нас платят за такую работу?"
Рута сказала: "Ну если такая работа у нас вообще водится – компаньонка при старой даме, – тогда в зависимости от условий, еда, квартира, я думаю, двадцать, тридцать крон в месяц".
"Ну вот. Стало быть, там платят от восьмидесяти до ста пятидесяти крон в месяц".
"Откуда ты знаешь?"
"Потому что там такая же работа в четыре или в пять раз дороже"". Улло объяснил мне: "Тут я воспользовался услышанной от тебя историей. Ты мне тем летом рассказывал, что весной ездил с классом на экскурсию в Стокгольм. И вы вместе со своим инспектором посетили какого-то учителя гимназии, бывшего на пенсии. Учителя физики, как мне помнится. И его ежемесячная пенсия составляла восемьсот крон. В то время как наш господин Хеллманн, работая у господина Викмана, получал двести крон в месяц, и это считалось чрезвычайно высокой зарплатой! Разъяснил Руте, что пенсия никогда не бывает стопроцентно равна зарплате, но, как правило, скажем, в лучшем случае на двадцать процентов ниже. Так что если пенсия этого человека восемьсот крон, то зарплата по меньшей мере тысяча. Разница в пять раз.
Рута не согласилась: "Но и жизнь там вдвое дороже..."
Я усмехнулся: "Конечно. Так что разница получается в два с половиной раза. И вообще: я тебя не уговариваю. Просто обращаю твое внимание на предложение, которое стоит того, чтобы о нем подумать..."
"А тебя в этом объявлении ничто не коробит?"
Я, конечно же, догадался, что она имеет в виду. Но раз уж начал притворяться...
"Нет, а что такое?"
"Годными признаются только образованные эстонцы, а балтийские немцы подходят и без оного".
Я отмахнулся беспечно: "Послушай, здесь речь идет только о знании немецкого языка. Балтийские немцы говорят по-немецки. А эстонцы главным образом тогда, когда у них есть образование. Что тут обидного?"
Когда мы на следующий день встретились на огороде у бабушки, Рута сказала с места в карьер:
"Я плохо говорю по-немецки".
Я возразил: "У кого котелок варит, тот быстро выучит язык..."
"Но чтобы конкурировать, нужно написать ответ. Я не сумею".
Ответ сочинил я. Рута его только переписала. После первого письма завязалась интенсивная переписка. Туда-обратно, по крайней мере, три-четыре письма. Вначале оттуда писали родственники старой дамы, потом старая дама сама. С педантичностью своего поколения. Я старался учесть все. В конце концов выбрали Руту из семи или восьми кандидаток. В канун Рождества 1938 года она уехала. Это была наша последняя встреча. В начале февраля я отутюжил брюки, сходил в парикмахерскую, купил семь роз и отправился просить руки Лии.