355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Полет на месте. Книга 1 » Текст книги (страница 4)
Полет на месте. Книга 1
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:10

Текст книги "Полет на месте. Книга 1"


Автор книги: Яан Кросс


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Господин Кыйв получал у Викмана весьма неплохую зарплату. Добрых 120 или 150 крон в месяц. Так что неудивительно, что он жил в приличной двухкомнатной холостяцкой квартире. Стулья, столы, письменный стол, два кресла – солидная, средней руки мебель фабрики Лютера. Две-три картины Кримса и Оле, выполненные маслом. И если их было бы у него больше, все равно некуда было бы повесить. Книги занимали почти все стены. Из чего Улло сделал заключение: господин Кыйв собрал их главным образом в студенческие годы. Сколько там книг он мог получить для самостоятельной жизни от своего отца, торговца тканями. Во всяком случае, на полках стояли ежегодные издания "Эстонской литературы" с 1908-го и "Эстонского языка" с 1922 года, в кожаном переплете и с золотым тиснением, и "Лооминги" с 1923-го и "Олионы" с 1930 года. И еще много всякого другого. Метрами иностранные авторы, половину которых Улло знал лишь понаслышке, а половину имен (с радостной надеждой когда-нибудь их прочитать) видел в первый раз.

Комната, в которой господин Кыйв принял Улло, объединенные гостиная и кабинет, была в безупречном порядке: книги – стройными рядами, бумаги – в аккуратных стопках. Низкий столик, стоявший рядом с письменным, заполняли в два этажа коробки с картотекой.

Улло, конечно, мог предположить, что у господина Кыйва хлеб будет не слишком легкий. Потому что и учиться у него было не очень-то легко. Зато его репутация компетентного человека была непререкаема. Не было оснований сомневаться и в его сухой корректности. И вскоре выяснилось: господин Кыйв здесь, у себя дома, был раскованнее, чем в школе. Ибо мог чувствовать себя хозяином. В то время как в классе из-за своей молодости, хрупкости и голоса, то и дело переходящего в фальцет, должен все время быть начеку, чтобы сбить на полпути возможные стрелы, а порой и более тупые снаряды, свистящие в воздухе, дабы ударить по его учительскому достоинству. Здесь он вел себя солидно, но по-домашнему, с расстегнутым воротом рубашки и в тапочках с помпонами. Предложил Улло сесть за угловой столик и вручил ему с десяток написанных от руки страниц:

"Надесь, вы бстро нучитсь чтать мой почрк". Но он не дал ему для этого и трех минут. Ибо переключил внимание Улло на другое, начав ему объяснять, что тема его магистерской работы – изучение ситуации по обновлению эстонского языка в современной системе по теории языкознания, под названием "Структурно-лингвистический фактор в обновлении языка Йоханнеса Аавика". Для этого ему нужно докопаться до корней современной структурной лингвистики. Что это такое, Улло, ознакомившись с источниками, скоро разберется. Когда Улло на этом месте поинтересовался, не является ли одним из этих источников Якобсон – то есть "Prinzipien der historischen Phonologie"29 Романа Якобсона, господин Кыйв приподнял брови, бросил на Улло беглый взгляд, усмехнулся и произнес: да-да, но с этим он справится сам. Знания немецкого языка у него для этого хватает. Улло покраснел и стал оправдываться, что он понятия не имеет, о чем эта книга, – слышал где-то фамилию автора. И господин Кыйв снова ему объяснил, что с Якобсоном и компанией, а также с английскими авторами он сладит сам. Но за ними стоит "Cours de linguistique generale"30 франкоязычного швейцарца Соссюра, вышедший в Женеве в 1916 году. И для штудирования этой книги его, то бишь господина Кыйва, знаний французского языка недостаточно. Это и будет первым заданием Улло: прочитать книгу и составить реферат на эстонском языке. С особенным тщанием реферировать те cтраницы, которые приближаются к кругу тем работы господина Кыйва.

"Кыкв дмте, спрвитсь?"

Здесь Улло, конечно, совершил прыжок в воду в совершенно незнакомом месте, но отказать и отказаться, не сделав даже попытки, было как-то нелепо. И он произнес более или менее бодрым голосом:

"Пока, думаю, да..."

Господин Кыйв взял с полки том Соссюра и вручил его Улло: "Чтайте. Прводите. Кнспектирте. Есл есть впрсы, спршивте".

Он сел за письменный стол и углубился в свои бумаги. Мне кажется, и Улло это подтвердил, что их первый рабочий сеанс длился четыре часа подряд. Четыре безмолвных часа. В течение которых Улло с паническим ужасом осознал, какой чертовски тяжелый груз он взвалил себе на плечи.

Ибо на самом деле понятность этих страниц умеренного формата была совершенно иллюзорна. И если Улло правильно понял, то это звучало примерно так:

Другие науки оперируют заданными объектами, которые можно рассматривать с разных точек зрения. В нашей области (то есть лингвистической) – нет ничего подобного. Вопреки утверждению, что объект предшествует точке зрения, можно сказать, что точка зрения создает объект. При этом ничто нам не говорит, какой из этих способов рассмотрения заданных объектов был бы ниже или выше другого...

То есть мнимая прозрачность и ясность текста становится неопределенной, потому что сам текст с каждым разом все больше подчеркивает свою непроницаемость. И еще, как Улло неожиданно понял, у него был на редкость обширный навык на уровне повседневного французского языка и художественной литературы и решительно никакого опыта работы с научными текстами. Здесь текст, который, на первый взгляд, казался ясным, при ближайшем рассмотрении, особенно при попытке перевести, становился расплывчатым и неуловимым. И тем не менее – или именно потому – в этом тексте (и в самой ситуации, которая служила фоном) заключался для Улло оглушающий вызов.

Он листал страницы, читал, затем попросил маленький, единственный, который имелся в наличии, французско-эстонский словарь, а затем – большой французско-немецкий словарь. Господин Кыйв сам снимал эти словари с полки. И он читал и записывал, комбинировал и отмечал различные варианты переводов. Он вгрызался в данную ему задачу, можно сказать, с жадностью и наслаждением, прорастающим из чувства долга. Примерно в половине первого господин Кыйв вскочил:

"Брендс! Вт вым две крны. Прнсите из сосдней пкарни чтыре слоенхмаслных блчки. На остльное кпите сахр. Я тут пка сврю кофе".

Улло сходил в пекарню. Кофейник уже дымился. Господин Кыйв принес две синие тарелочки и на каждую положил по две булочки. Разлил кофе в две красивые мейсенские чашки, почти такие же были у Берендсов в употреблении до их последней квартиры на Вышгороде. Высыпал с перестуком голубоватые кусочки сахара в синюю сахарницу.

"Ну, идте, пдкрепимся нмного".

У Улло подводило живот. Но воспитание не позволяло ему наброситься на соленые, с поджаристой корочкой масленые булочки, он ел сдержанно и аккуратно. Зато господин Кыйв, который, конечно же, тоже получил домашнее воспитание, так аппетитно впился в свою булочку, что крошки поджаристой корочки застревали у него в щетине, которую он утром забыл побрить. Улло деликатно смотрел в сторону, с трудом подавляя желание усмехнуться.

Но еще более, чем эта маленькая слабость, настроило Улло терпимее относиться к своему хрупкому и строгому учителю другое – то, как господин Кыйв отреагировал на его ответ, последовавший за вопросом, зафиксировал ли он рассуждения Соссюра, которые каким-то образом пересекаются или хотя бы приближаются к нашей теме обновления языка?

Улло ответил, дожевывая последний кусок последней булочки:

"Н-да. Косвенно они к ней приближаются. Несколько отдаленно, и все-таки. На странице 31-й читаем следующее – я цитирую:

"Язык – это хорошо определенный объект в пестрой совокупности речевых фактов. Его можно поместить в очерченную область предметов, где аудитивная картина начинает ассоциироваться с понятием. Он является социальной областью речи, внешней по отношению к индивиду, который не может его в одиночку ни создать, ни видоизменить; ибо он (язык) существует благодаря некоему договору между членами сообщества"".

"И что из этго слдует?.." – спросил господин Кыйв настороженно.

Улло рассуждал: "Индивиды не могут создать язык? Я спрашиваю: почему не могут? Если есть явные доказательства того, что вполне могут?! Какие? А господин Заменгоф31 и эсперанто!"

"Брендс! Вы млодец! И Соссюр тже бльшой млодец. Но всех прктических случаев его трктат не охватвает. Это мы и првдем в свей рботе! Я блгдарю вас, прдлжайте!"

И Улло продолжал. Сначала, по крайней мере, до конца рождественских каникул. Потом после возобновления школьных занятий. Конечно, не все дни напролет. Приходил из школы прямо к господину Кыйву, в такие дни он брал с собой приготовленный мамой двойной бутерброд, потому что не будет же господин Кыйв заботиться о его обеде. Улло приходил к господину Кыйву и засиживался там до семи-восьми вечера. А бывало и так, что брал Соссюра (а впоследствии и других авторов) с собой на дом и приносил переведенные или отреферированные страницы на другой или на третий день к Кыйву домой или в школу. Причем что переводить со скрупулезной точностью, а что лишь реферировать – в значительной степени приходилось решать самому Улло.

Как-то вечером в середине января, когда Улло собрался уходить, господин Кыйв сказал: "Брендс. Динмомнт".

Однако давайте для удобопонимания распишем его слова на нормальном языке.

"Один момент. Вы уже шестнадцать дней состоите у меня на службе. Я считаю, что настала пора выплатить вам первую половину первой месячной зарплаты. Не то ваша мама сочтет, что господин Кыйв ездит верхом на ее сыне". И господин Кыйв смущенно улыбнулся сквозь толстые линзы очков и сунул Улло в руку две синие десятикроновые и одну розовую пятикроновую. Надо сказать, Улло этого уже ждал.

Вот так-то. А затем (сейчас, полсотни с лишним лет спустя, кажется, что буквально на следующий день) Плакс или кто-то другой подошел к нему в школе:

"Слушай, братец. Кыцу позавчера задал нам домашнее сочинение – какая там была тема?"

Улло ответил: "Собор Парижской Богоматери, или Романтизм как гипербола..."

"Во-во, – продолжал Плакс. – До сдачи еще целый месяц. Но ты смотри, не забудь, что я первый заказчик. А то потом скажешь, не хватило идей на две дюжины работ. Для первого заказчика – и за целых пять крон – идей у тебя должно хватить!"

"Ладно, договорились", – сказал Улло. И точно так же его угораздило ответить на второе и третье предложение. И он тут же подумал: завтра закажу две сажени полуметровых березовых дров в дровяном сарае на улице Раудтеэ, так что топливом до весны мы обеспечены будем и маме не нужно беспокоиться.

Затем воскресным утром мама очистила от нападавшего ночью снега положенный участок тротуара, и проснувшийся поздно Улло поругал ее за это и приласкал (при этом с испугом отметил, как много за последнее время в черных волосах мамы седины). Потом мама куда-то ушла, и Улло поднялся с кровати и наелся еще не совсем остывшей овсяной каши, сел за стол и выглянул в окно. Страницы для Кыйва были приготовлены со вчерашнего вечера. Школьное задание на понедельник – выполнено. Или выполнимо за десять минут под прикрытием крышки парты на первом уроке богословия. На заказанные сочинения времени три недели. Ни тени паники. И мир во дворе – такой тихий, такой чистый, такой белый, что идеи и картины сами должны прийти в движение... И кажется, они действительно пришли в движение: сам Виктор Гюго, как о нем пишут и как о нем говорил господин Кыйв, – по сути, Бог знает откуда взявшаяся картина – маленький, громкоголосый, театральный и именно романтик, что в данном случае и означало чрезмерность. И знаком романтизма или гиперболы было непропорциональное распределение Добра и Зла между героями, между Квазимодо, Эсмеральдой и Фроллоном. Конечно, свои лучшие идеи Улло не мог потратить на Плакса. И не потому, что ему было жалко, а потому, что это было бы чревато опасными последствиями: господин Кыйв сразу распознал бы – да-да, как мы теперь сказали бы, самозванство – и немедленно дисквалифицировал такую работу. Так что для Плакса Улло мог свои незаурядные идеи предъявить только в упрощенном, более примитивном виде. Но даже в таком виде, даже в идеально благоприятные мгновенья эти идеи сопротивлялись свободному излиянию...

Улло рассказывал:

"И знаешь, черт..." Слово "черт", кстати, было самым крепким в его лексике. В контексте звучало всегда чуть-чуть тише, настолько чуть-чуть, что эту разницу я почувствовал только с годами. Возможности распознать ее он предоставлял тоже редко: "И знаешь – черт – я попал в крайне неловкое положение. Господин Кыйв подкупил меня – я бы не сказал, что своими крошками от булочки, которые оставались вокруг рта, даже когда был идеально выбрит, – он подкупил меня, скорее всего, своей естественной простотой. Я не мог его подвести или надуть. В среднем я потерял столько же, сколько он мне платил за помощь в подготовке его магистерской работы. Плюс чехарда с мальчишками из-за того, что отказался писать им сочинения. Поначалу встретил полное непонимание. Потом, правда, некоторые с издевкой пополам начали меня понимать. Я пытался уладить это дело мягкой посадкой. То есть писал им в течение некоторого времени вместо сочинений план содержания, развития темы, тезисы, так сказать. Такая мера показалась мне по отношению к господину Кыйву менее мошеннической, нежели изготовление сочинений за других. Особенно, когда я отказался брать деньги за эти тезисы, разумеется, и за устные советы..."

10

"Что касается девочек, – отвечал на мой вопрос Улло, – то они появились в виде проблемы довольно поздно. Помню, в седьмом или восьмом классе было время, когда девочки начали меня усиленно интересовать, но при этом я их избегал. Мне казалось, ну хотя бы в электричке Нымме-Таллинн, что они смеются надо мной. Избегал садиться рядом с ними. С хорошенькой девчонкой оказаться рядом, но не вплотную, все-таки хотел. По возможности даже стремился к этому. И в то же время случайное прикосновение почти обжигало.

Небось в твое время было то же самое: интересы викмановских мальчишек разделялись, что касается девчонок, между Коммерческой гимназией и Бюргерской. Я принадлежал к первому лагерю. Потому что положил глаз на красивую сестру моего одноклассника Армина Борма Лию. С тициановскими волосами и зелеными глазами. А она была из Коммерческой. Когда в нашем классе стали голосовать, устроить танцевальный курс с классом из Коммерческой или с "бюргерскими" (настолько господин Викман все же дозволял нам играть в демократию), я, конечно, проголосовал за танцы с "коммерческими". Но большинство предпочло "бюргерских" и танцевальный курс организовали с ними. Я туда не пошел.

Тогда я посоветовался с Армином, в классе он был одним из моих друзей, – сможет ли Лия пойти со мной на школьный вечер. Армин почесал в затылке и решил, что я должен нанести визит их матери. Таковы, так сказать, светские традиции. И если я произведу на мать благоприятное впечатление, она, может, и разрешит Лии пойти.

История семьи Бормов вкратце такова: отец в глазах высшего общества был полуодиозной фигурой, в бытность министром его отдали под суд, потом, однако же, оправдали, но в должности не восстановили. И к тому же, он ушел из семьи. Я уже подумал, что налет скандальности, связанный с его именем, наводит на параллель с Берендсом (весьма относительная параллель, но все-таки), что, по моему мнению, добавляло Лии притягательности. Относительная параллель, потому что отец Лии и Армина был все-таки известный адвокат и не прерывал связи со своей бывшей семьей. И, кроме того, чего мы тогда не могли знать, в их судьбе не было ничего общего – я имею в виду судьбы моего отца и господина Борма. Мой отец уехал за границу. Господин Борм остался здесь. Мой отец каким-то образом пережил все потрясения, хотя я и не знаю подробностей. Господина Борма вызвали осенью 1940-го в НКВД. И он, будучи реалистом, накануне вечером пустил себе пулю в лоб.

Госпожа Борм, Лидия Ивановна, была весьма подвижная стодвадцатикилограммовая женщина. Русская. Выпускница Смольного института. И, во всяком случае, дама. Которая умела обходиться с любым юнцом.

Как ты можешь себе представить, я постарался привести себя в порядок. Сходил в парикмахерскую и наваксил ботинки. Так подгадал свой визит, чтобы он пришелся на следующий день после очередного гонорара, выданного господином Кыйвом. Помимо пунцовых ушей у меня был с собою букет пунцовых роз.

Бормы жили в центре Старого Нымме, не очень от нас далеко. Довольно старый с верандами деревянный дом посреди заснеженного сада, в свое время, видимо, весьма приметный, к настоящему времени был основательно разрушен, как и общественное положение Бормов.

Лидия Ивановна выплыла с улыбкой мне навстречу, и с ней большой рыжий брыластый бульдог.

"А-а. Да-да. Как же, как же. Но Лия сама должна решить".

Половину роз я вручил хозяйке, с другой половиной стал дожидаться хозяйской дочери. Мать пошла за ней, а я стоял посреди комнаты и рассматривал свое отражение в застекленных дверцах большого книжного шкафа. Рассматривал, кстати, беспощадно: эдакая жердина с торчащим кадыком, с испариной на лбу, из вежливости застывшая на месте, хотя так и тянет от волнения переминаться с ноги на ногу. Тут ко мне подошел бульдог и, подозрительно на меня глядя, начал с рычанием – не знаю, что это за игра такая, – грызть задник моего левого ботинка. Я старался отодвинуть не очень резко свою ступню вправо или влево, чтобы освободиться от челюстей собаки, но добился этим более угрожающего – или Бог его знает – игривого урчания. Тут появилась Лия, такая же пунцовая, как и я, только, пожалуй, еще более немногословная: да, пробормотала она, уткнувшись в розы, которые я ей вручил, она должна подумать – я должен ее понять...

Тут снова появилась мама, отправила ее в заднюю комнату, а мне предложила сесть. Чтобы немного со мной поговорить, как она сказала. Слава Богу, не считала, что я явился объявить ей о своих чувствах к ее дочери или о чем-то подобном. Взяла управление разговором в свои руки и посоветовала мне прежде всего пригласить дочь на прогулку. Позвать в театр. Дать ей возможность решить, хочет ли она пойти со мной на вечер.

Против этого у меня, упаси Господь, не было возражений. Но когда я в следующее воскресенье в десять утра пришел на свидание (выждав семь минут за углом, чтобы не слишком точно быть на месте), на прогулку со мной явились две девушки. Это ужасно действовало мне на нервы. Мы исходили все три тогдашних ныммеских парка по пестрому снегу, неровному от замерзших собачьих следов, я старался быть с Лией настолько остроумным и вежливым, насколько мог, и по отношению к той, другой, к Ванде, или как там ее звали, – настолько не невежливым, насколько мог, но в то же время со всей ясностью дал ей понять, что она лишняя. Но она не понимала, и, что самое ужасное, Лия не понимала. На прощанье сказала, что и в театр на "Демона" Рубинштейна в пятницу вечером мы тоже пойдем втроем. Для протеста они не оставили мне возможности, скрылись за дверью дома.

Кстати (этот вопрос Улло адресовал мне): ты с годами разобрался, почему девчонки так поступают? Я должен признаться, не понимаю этого до сих пор. Могу лишь предполагать, а подумав, прихожу к выводу, что любой ответ глуп. Если это со стороны девушки игра, которая должна означать, что попытки юноши к сближению ее не интересуют, тогда зачем тратит свое и своей подружки время?! Не говоря уже о моем! А если это страх перед возможной попыткой к сближению и желание его отодвинуть, стремление избежать, почему эта девочка соглашается на такие отношения, если ей становится страшно?"

Здесь я заметил: "Улло, так уж повелось, что присутствует и одно и другое, игра, страх, в меняющихся пропорциях..."

На что он мне девять лет назад ответил:

"Хорошо, я понимаю, что как игра, так и страх. Но ведь что-то из них должно превалировать. Допустим, игра. Но с легким оттенком страха. Или доминирует страх с оттенком игры – так что ты не можешь толком понять, не является ли игра главным? Но так, как Лия, – плоско, серо, фифти-фифти – скучно.

Однако Лия все же не была столь неисправима. Как мне показалось. Ибо когда я в пятницу зашел к ней домой и с глазу на глаз объяснил, что у меня всего два билета (желая отделаться от Ванды, я даже решился сказать, что у меня не хватило на третий билет денег, что, кстати, было недалеко от истины), она объявила мне с улыбкой Моны Лизы, что согласна пойти вдвоем. И когда я снова появился через полтора часа, сообщила, что приходила Ванда и она ее спровадила. Сама же была нарядна как никогда и ослепительно прекрасна.

Но если ты спросишь, кто тем вечером в "Демоне" пел, то должен признаться: я не помню. И, кстати, не помню и того, кто играл в спектакле "Салон и тюрьма" Раудсепа, на который мы ходили. Не помню, кто играл вечером накануне бала в "Тристане и Изольде". Каждый раз вдвоем, и она каждый раз благосклонно мила. Особенно благосклонна она стала после того, как в первом антракте "Демона" – мы продвигались с пятого ряда к первому – в проходе перед сценой Раймунд Кулль через парапет оркестровой ямы протянул мне руку для приветствия, – как он сказал, потную от махания палочкой – "Эй! Улло! Ну, что нового? Как поживает госпожа Берендс?" Я представил их: "Главный дирижер Раймунд Кулль – и барышня Лия Борм". Главный дирижер воскликнул: "Это Фердинанда Борма дочка? Да! Смотри, какая красавица!" И поцеловал ей, школьнице, ручку с тоненьким золотым колечком.

Но вот настал школьный вечер. Я не буду об этом долго рассказывать. Ибо вся эта история с Лией и так слишком затянулась. Однако школьный вечер был абсолютно comme il faut. Лия, на мой взгляд, превзошла всех остальных девочек: мерцающие, рыжевато-каштановые волосы и светлое оливково-зеленое платье, длинное, конечно. И фигура – так что не только Амбель, но и старина Викман танцевали с нею.

И после этого – если быть кратким – я стал бывать у Бормов. Быть может, слишком часто. И произносить, быть может, слишком умные речи. А в один прекрасный день у меня появился соперник: щекастый, коренастый аспирант. И тут пошло. Когда я к ним приходил, Лия в это время каталась с аспирантом на лыжах. Может, я был недостаточно решительным, чтобы встать и уйти. Не знаю, потому ли, что заметила это, или все происходило само собой, но госпожа Борм не раз предлагала мне в таких случаях свое общество. Приглашала высказаться по поводу русской литературы, которую я знал весьма поверхностно. Говорила о моем духовном родстве с Печориным – и случалось, что, когда госпожа беседовала со мной и я в меру сил старался быть остроумным, в том же зале в нескольких метрах от нас сидели Лия со своим аспирантом и вели беседу. На мой взгляд, такое поведение было вызывающим, но я не торопился потребовать от нее сделать выбор: Аугуст или я. И в известной степени мать Лии была мне поддержкой. Мне казалось, что в мягкой и доверительной форме она старалась сохранить меня в орбите семьи. Хотя бы так – когда Лия снова и снова уходила куда-то с Аугустом – в зале, возле камина играла со мной в карты, обычно в пятьсот, где я, разумеется, как правило, выигрывал.

Конечно, мне удавалось оставаться и наедине с Лией. Особенно после того, как она навязала мне некоторые ограничения. Например, что я могу целовать только ее руку и только до ложбинки на локте.

Я пытался избегать мысли о том, что она позволяет Аугусту. Ходил к Бормам до весны 1934-го, пребывая в сомнамбулическом состоянии, и когда господин Кыйв стал нагружать меня своими заданиями все интенсивнее и в Викмановской гимназии начались выпускные экзамены, даже испытал некоторое облегчение.

На экзамены было принято одеваться праздничнее, чем обычно, и я помню, как разглядывал утром перед экзаменом по математике в солнечный майский день свой единственный, слишком темный для такого дня костюм, лоснящиеся на заду брюки, но старался делать это незаметно для матери, ибо она ничем помочь не могла. И когда я попытался надеть единственную белую рубашку, оказалось, что она мне узка в плечах, рукава коротки и ворот едва сходится. Пришлось облачиться в рубашку-поло. Помнишь, носили такие, выпустив воротник апаш на ворот пиджака? Итак, воротник апельсинового цвета поверх пиджачного – и на экзамен по математике. Немного огорченный таким пролетарским видом, несмотря на свое превосходство над мамоной. После экзамена, на котором я за формулы комбинаторики без всяких осложнений получил круглую пятерку, я зашагал по улице Хоммику на вокзал и поехал к Бормам. Зная, конечно, что моя экзаменационная отметка никого не потрясет. Но там потрясение ожидало самого меня. Потому что вместо Армина, или госпожи Борм, или Лии дверь мне открыла совершенно незнакомая девушка. Или, скажем, не совсем незнакомая. Потому что где-то ее лицо я видел. Но не знал ее имени и никогда с ней не разговаривал.

Рута Борм. Близкая родственница этой семьи – Лиина двоюродная сестра. Ученица какой-то театральной студии. В последнее время играла небольшие роли на сцене Рабочего театра. Девушка из того же, так сказать, генетического блока, но совсем другая. Прежде всего не такая яркая, как Лия. И, конечно, не такая красивая. Так мне показалось. Но, во всяком случае, миловидная. Как я весьма скоро заметил. С гибкими, пластичными движениями. Маленькая, но не какая-нибудь коротышка, а изящная, женственно пропорциональная. И, благодаря неторопливым движениям, просто преисполненная достоинства. Краски, к сожалению, неброские: волосы белокурые, с рыжиной. Глаза – светлый янтарь. Но большие, выразительные. Рот – маленький, красивый. Речь лаконичная – изу-ми-тель-ная, ненавязчивая. Ровная. Дружелюбная. Точная.

В тот самый первый вечер нашего знакомства за столом в ходе разговора Лия упомянула спектакль, поставленный в "Эстонии", "кажется, какого-то польского автора под названием "Пан Йоль"". Я тут же почти полушепотом из чистого сочувствия поправил ("Эта пьеса называется "Продавцы славы". И автор этой пьесы француз Паньоль. Марсель Паньоль...") На что Лия ответила: "Ах, возможно..." и заговорила о другом. А Рута сказала тихо, еле слышно и так, что это запомнилось навсегда:

"Улло, на Лию твои излияния не влияют. На Лию влияет другое. Например, парфюмерия".

И я тут же подумал: эта чертовка сознательно позволила себе почти до фривольности доходящий каламбур? Если это так, мне грозит опасность в нее влюбиться. И что касается парфюма: ее легкий запах сирени намного умереннее, чем всегдашний "Soir de Paris" у Лии.

Рута стала более частой гостьей у Бормов. И в нашу следующую встречу, дождливым июньским вечером, она встала из-за стола, Лия, Аугуст и Армин остались на месте, а Рута вдруг захотела пойти домой. Она спросила:

"Армин, не найдется ли в доме мужского зонта? Лия, ты позволишь Улло проводить меня домой?"

Лия, она сидела с Армином на плетеном диване, сказала – ну, возможно, не очень уж тактично:

"Господи, он же свободный человек. Хоть домой, хоть из дома".

Они провозились немного в поисках зонтика, потому что у Армина, Боже упаси, не было подобных стариковских вещей. Наконец нашли у папы, экс-министра Борма, старый зонт, и я проводил под его защитой Руту в эту дождливую июньскую ночь домой. Мамаша Борм накинула ей на плечи какую-то кофточку от ночной прохлады, а я позаботился, чтобы она не соскользнула с плеч. Узнал, где Рута живет. В доме со своими родителями, примерно в километре от Бормов. У двери я ее не поцеловал и в гости проситься не стал. Потому что предчувствовал, знал уже: это будет, будет, будет. Все будет.

Через полгода, ранней зимой 35-го, когда действительно все произошло, Рута напомнила:

"Помнишь тот вечер, когда ты меня провожал домой под зонтом господина Борма?"

"Разумеется! А что?"

"В тот вечер, когда мы у Бормов искали зонт, я и Лия, я сказала ей: если ты с этим парнем обращаешься так, как ты обращалась сегодня, я его у тебя отобью"".

11

Рута была одна из тех девочек Улло, рассказывая о которой, мне не нужно опираться на его воспоминания, и в общении с которой у меня свой личный опыт.

Весной 1935-го Улло с матерью жили все еще в Нымме в садоводстве на улице Яама. Я с родителями – все там же, на Каламая, в служебном доме Веэльмановской фабрики. Улло, кажется, уже год как работал в редакции "Спортивного лексикона", а я закончил несколько недель назад восьмой класс Викмановской гимназии. И жил теперь преимущественно с мамой на летней квартире за городом, потому что с отцом удавалось бывать ровно столько, сколько ему позволяла его работа. А не в Нымме, на нашей улице Пурде, где я провел десять или двенадцать своих самых впечатляющих лет. Дом на улице Пурде был продан.

Мама упрекала иногда отца в неоправданном оптимизме. И возможно, она в чем-то была права. Потому что я тоже помню, как папа рассуждал: "Представляю, что я на фронте (но он не был там никогда, и когда на старости лет в некотором смысле туда попал, то, во всяком случае, все было не так, как он рисовал себе это в воображении). Итак: я на фронте, и в меня стреляют. Почему же пуля должна непременно в меня попасть, если у нее т а к много места, чтобы пролететь мимо?"

Так что на свой лад он был оптимистом по отношению к судьбе. А что касается материальной обеспеченности себя, своей жены и своего сына, – тяжеловесный реалист. "Фабрика Веэльмана – частное предприятие, – объяснял отец, – и у меня нет никаких гарантий, что хозяин или его наследники позаботятся о моей жене и сыне и в случае надобности обо мне. Этим делом нужно заниматься самому. Пока я в состоянии".

В начале тридцатых отец начал строить в Таллинне доходный дом покрупнее, прибыль от которого дала бы ему уверенность, что он справился со своей задачей. А при нашем экономическом положении это было тяжелое предприятие. Чтобы высвободить деньги для этой цели, отец продал наш дом на улице Пурде, и мы превратились в летних бродяг, которые жили одно лето тут, другое – там, но по возможности все же вблизи от Таллинна. Чтобы папа после работы мог приезжать к нам отдыхать.

В 1935-м мы сняли летнюю квартиру в Раннамыйзе. Эти места связаны для папы и мамы с какими-то летними воспоминаниями в годы Первой мировой войны, но дом, в котором мы жили теперь, был и для них новый.

Четырехкомнатный деревянный дом с верандой и кухней, покрашенный в зеленый цвет и окруженный низкой плитняковой стеной, стоял посреди кустарника в лесу, в нескольких шагах слева от Табасалуской дороги и на расстоянии двухсот шагов от ступеней, ведущих с обрывистого берега на пляж.

Однако искать этот дом по моему описанию не следует. Его снесли несколько десятков лет назад, когда совхоз Ранна в советские времена стал расширяться на этих землях.

Мы жили там вчетвером: отец, по крайней мере в конце недели, приезжал к нам на автобусе или на старом зеленом "форде", мать, которая целую неделю, дымя сигаретами, боролась с комарами (при этом она вообще не курила никогда) и листала романы, объявляя, что "Ревность" Семпера намного сильнее "Милашки" Колетт, а гетевский "Вильгельм Мейстер" несравненно сильнее обоих. Кстати, что я там в наше первое раннамыйзаское лето делал, какими важными или неважными делами занимался, не помню. В том доме мы отдыхали и второй раз, то есть в 1937 году, и это мне запомнилось, я написал первый в своей жизни и, кажется, последний политический фельетон. Его не напечатали ни тогда, ни позднее, и направлен он был против того самого премьер-министра Ээнпалу, в числе чиновников-распорядителей которого Улло к этому времени оказался. И еще в этом доме жила, с моей тогдашней точки зрения, почти что тетя, девица около тридцати лет по имени Элла, наша прислуга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю