355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Полет на месте. Книга 1 » Текст книги (страница 1)
Полет на месте. Книга 1
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:10

Текст книги "Полет на месте. Книга 1"


Автор книги: Яан Кросс


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Яан Кросс

Полет на месте

Роман

С эстонского. Перевод Эльвиры Михайловой

Книга 1

1

Итак, это рассказы о моем старом друге, о его треволнениях, сомнениях, о том, что его удивляло, то есть об Улло Паэранде.

Я о нем уже мельком писал. Но он стоит большего. Заслуживает описания, где доминирует он. Прежде всего он сам, сам по себе. А также из-за его роли в ранней стадии формирования своего биографа. И наконец, роли – не определяющей, но той, какая досталась ему в том историческом времени, на фоне которого он фигурировал.

Познакомился я с ним в нашей знаменитой гимназии Викмана. А то, что он выпал из круга викмановских мальчиков, которым посвящен мой роман с соответствующим названием, объясняется тем, что автор принципиально ограничился кругом одноклассников, а Улло был старше нас на четыре или даже пять лет. И, кроме того, я предчувствовал, что изобразить Улло в групповом портрете недостаточно, им нужно заниматься индивидуальнее и шире.

Я обратил на него внимание в гимназии, на ступеньках желтого зала, кажется, в 1933 или 1934-м, мне тогда было двенадцать или тринадцать лет, а ему семнадцать или восемнадцать, – я учился в последнем классе начальной школы, а он был ученик десятого класса гимназии. Или даже абитуриент. Худой, с узким, часто словно бы мерзнущим лицом, несколько длинноватым носом с большими чуткими ноздрями.

Знал ли я в то время, сколько весит мозг Тургенева или Франса (если не ошибаюсь, у первого 2018 и у второго 1343 грамма), но, видимо, все-таки знал, потому что я не помню, чтобы хоть когда-либо спрашивал себя, может ли этот маленький, как птичья головка, череп Улло вместить незаурядный интеллект. Потому как весьма рано заметил, что у него там кое-что водилось. А еще раньше обнаружил, что одевался он бедно. У Викмана это встречалось редко. Рукава короткие, локти потертые, пиджак обвисший. И в то же время он никогда не был обтрепанным. Обшлага рукавов и петли тщательно обметаны, сзади на брюках поставлена аккуратная заплата, причем из весьма подходящей ткани. Но особенно бросалось в глаза, что он даже в сильный мороз носил маленькую темно-красную викмановскую фуражку с черным околышем. Носил ее и тогда, когда другие ребята приходили в школу в меховых ушанках, которые на маленьких мамы надевали дома, а большим велели сделать это самим, и многие делали это по доброй воле, хотя им бы и хотелось побравировать на морозе в фуражках. В другое время, не в сильный мороз, фуражку носить не желали. Ибо в другое время это в известной мере было признаком маменькиного сынка. А в мороз фуражка свидетельствовала о закаленности и независимости. На меня-то мама натянула зимнюю шапку без всяких разговоров. Я пытался эту докучную заботу объяснить недавним воспалением среднего уха, но менее докучливой она от этого не стала. И тем более Улло вызывал мое восхищение. Пока не выяснилось (уж не знаю, как я об этом прознал), что у него попросту не было зимней шапки.

Парни из десятого и тем более из одиннадцатого с теми, кто поменьше, не якшались. За редким разве что исключением, если, скажем, младший братец где-нибудь в шестом классе учился. И если матушка поручала старшему заботиться о младшем, чтобы тот в двадцатиградусный мороз не бегал без пальто из школы в спортзал. До спортзала было около километра, и двенадцатилетние мальчуганы могли отважиться на такое. Так что, если старшему брату давался дома наказ присмотреть за младшим, могло случиться, что кандидат в абитуриенты снисходил до того, что спускался к дверям гардероба, дабы прикрикнуть на младшего:

"Эй, ты, мелюзга! М н е, что ли, пальто на тебя натягивать?! Ну-ка надевай, да поживее!"

Других контактов у старших с младшими обычно не было. Но кое-какие все же возникали. Однажды на большой перемене мне вспомнилось: наш чудаковатый немец господин Шварц захочет у нас сегодня спросить – хотя на самом деле это не входило в программу и предстояло изучать лишь в девятом классе, – кто был и что написал этот тип с французским именем Адальберт Шамиссо. Я даже кое-что про него читал, но, когда мы войдем в класс, господин Шварц немедленно вытащит меня к доске и, как пить дать, захочет узнать, как назывался этот чертов остров в Тихом океане, где некий Шамиссо настрочил целую поэму. Название этого острова выскочило у меня из головы, и мне не отойти от доски, чтобы заглянуть в тетрадку. Озабоченный этой перспективой, я подошел на перемене наверху в зале к Улло.

В то время как триста мальчиков, от седьмого до десятого класса, медленно вышагивали вкруговую по залу, разумеется, не совсем выверенно и машинально, Улло стоял спиной к залу, руки за спину, у гипсового бюста Тыниссона1 между желтыми шторами и смотрел в окно. Я подошел к нему, рассчитывая, что он мне может помочь, и спросил (сейчас мне кажется, что именно в тот раз я заметил: его левый глаз временами косил к носу):

"Улло, скажи, как называется остров, на котором Шамиссо поэму написал?"

Он взглянул на меня с доброжелательно высокомерным удивлением:

"Господин Шварц пожелал узнать это у вас? Чудеса! Скоро он начнет спрашивать об этом у желторотых второклассников. Ну, остров называется Сала-и-Гомес. По имени открывателя. Кажется, испанца. А каков этот остров по величине, в квадратных километрах то есть, у меня не спрашивай. Я видел в трех энциклопедиях три цифры: 0,12; 4 и 38,5. Весьма поучительно запомнить. Насколько энциклопедиям можно доверять. Шамиссо побывал там в 1816-м. Он был в кругосветке ботаником у некоего Коцебу. Этот Коцебу, между прочим, в Таллинне родился".

Я сказал:

"У нас и улица его имени имеется. Я ее каждый день прохожу".

"Ах так, – произнес Улло. – А где ты живешь?"

Я назвал свой адрес, и, по крайней мере теперь, шестьдесят лет спустя, помнится мне, что он в тот же вечер впервые пришел к нам.

Мы сидели в моей комнате и чувствовали себя немного неловко, я-то наверняка, но и он, мне кажется, тоже. Он разглядывал мои пробирки и спиртовки, кусочки пирита, принесенные с Меривяльяского побережья, и все, что у меня там в "лаборатории" скопилось, и прогудел:

"Хочешь философский камень изобрести?!"

Я пожал левым плечом и перевел разговор на другое:

"Расскажи мне немного об этом Коцебу, о его кругосветном путешествии на паруснике".

Складным рассказчиком, по крайней мере в устной форме, Улло не был. Он как бы извергал слова, немного staccato2, затем бросал рассказ на полуслове, забыв даже закрыть рот (однако на это я внимание обратил, пожалуй, позднее), и через миг произносил:

"А может, все было так?.." – Или соответственно содержанию: "А может, сделаем совсем наоборот?.." – и добавлял нечто почти абсурдное.

"Ах Коцебу? Удивительное семейство. Пятеро братьев. Всех пятерых найдешь в любой мало-мальски солидной энциклопедии. Первый – мореплаватель, о котором мы уже говорили. Открыл 399 островов. Второй – писатель, офицер, землепроходец. Третий – генерал, и не какой-нибудь так себе генералишка, а полный генерал пехотных войск и польский генерал-губернатор, которого возвели в графы. Четвертый – дипломат, писатель. Русский посол в Швейцарии. Пятый – живописец. Батальный. И опять-таки не какой-нибудь там, а по распоряжению царя расписавший Зимний дворец. Но самая поразительная личность папаша этих пятерых. Сочинитель драм. Сосланный русским царем в Сибирь. Зарезанный немецким студентом. Много лет живший в Эстонии и написавший двести шестнадцать пьес. По мнению многих, интриган, негодяй и шпион. А может, и нет – ежели у него были такие сыновья".

Играли в шахматы. Он выигрывал, разумеется. Даже тогда, когда – по своему почину – отдавал мне ладью. И помнится, что своими совершенно неожиданными ходами в самом начале фантастически запутывал ситуацию. И лишь потом, когда я слегка привык к его манере (или когда он вместо ладьи отдавал мне ферзя), случалось, что я у него выигрывал. Но это много позднее.

В тот первый раз, как и во все последующие, мама пригласила Улло с нами поужинать, и за столом ему пришлось отвечать на вопросы отца:

"Чем занимается ваш отец?"

"Коммерцией. Насколько я знаю".

Отец приподнял брови:

"Как прикажете вас понимать – насколько вы знаете?"

"Это значит, что в Эстонии он занимался строительным делом. А теперь уже много лет за границей, и я точно не знаю, что именно он там делает. В смысле работы. И в другом смысле тоже..."

"То есть?.."

"Некоторые говорят, что он скрывается в Люксембурге или где-то там еще от здешних заимодавцев..."

"Тогда можно предположить, что у него на это есть свои резоны..." – протянул отец.

"Может быть, и нет, – сказал Улло. – Может быть, дело в том, что у него там французская мадам – и он не хочет этим огорчать маму..."

"Ах так, – отметил отец. – Ну тогда все гораздо проще. Или, наоборот, сложнее..."

После ужина мы с Улло вернулись в мою комнату. В половине одиннадцатого ко мне зашла мама сказать, что пора умываться перед сном. Улло встал, поблагодарил маму за ужин и ушел. И мама сделала следующее заключение:

"Вполне воспитанный мальчик. Но от его одежды – вы не почуяли? – пахнет подвалом. Это полуподвальная квартира где-то в Нымме, где они вынуждены жить. И уходить он совсем не умеет".

А когда отец (который никого ни в чем не подозревал, но над многими посмеивался) ничего на это не ответил, мама (которая ни над кем не посмеивалась, но подозревала почти всех) добавила:

"К тому же Яак еще ребенок. А этот Улло почти взрослый юноша. И я спрашиваю: что нужно ему от Яака?"

Отец сказал, и мне понравилось это страшно:

"Ну, стало быть, Яак не такой уж, по его мнению, ребенок.

2

Как и каким образом накопились сведения и сложилось мое представление о детстве Улло, сейчас мне трудно объяснить. Кое-что и довольно рано я должен был услышать от него самого. Кое-что, видимо, от моей мамы. Вряд ли я сильно преувеличу, если скажу, что в таком маленьком городе, как Таллинн, каждый знал каждого или, по крайней мере, кое-что слышал о каждом. И вот что всплыло: наши матери, то есть ныне госпожи Паэранд и Сиркель, были в первые школьные годы одноклассницами. А за тем, как складывается судьба бывшей одноклассницы, каждая девочка, в дальнейшем замужняя женщина, следит внимательнее, чем за судьбой любого постороннего человека. Между прочим, когда я однажды сообщил отцу, что Паэранд – это эстонизированная фамилия и что вначале фамилия Улло и его родителей была Берендс, отец протянул: "А-аа..." И добавил, что в таком случае и он слышал кое-что, как они жили раньше. Это кое-что, по всей вероятности, я и услышал от отца.

И наконец, лет пять-шесть назад, в 1986 году или около того, мне пришло на ум расспросить у самого Улло про его жизнь. С мыслью, что, может, использую когда-нибудь его рассказы, занесенные в записную книжку, в своих литературных работах. Рассказчика из Улло так и не получилось. И посему я сказал: "Мне теперь ясно, что сам ты свой жизненный материал литературно не обработаешь. И почему бы этого не сделать мне?" К некоторому моему удивлению – он не возразил. Мы тогда не Бог весть как преуспели в этом. Но четыре-пять раз вместе все же посидели.

Одним словом, его отец, которого я никогда не видел и с которым Улло после 1930 года встретился, кажется, один-единственный раз, был сыном деревенского портного из Харьюмаа. Представителям этой профессии, как известно, свойствен ген фантазии и непоседливости. И он легко проникает в их детей и даже далее. Вспомним хотя бы сына портного из Гудбрансдалена Педерсена3, который сумел снискать глубочайшее уважение своего народа – и четверть века спустя глубочайшее осуждение. Разумеется, ни Улло, ни его отец не снискали ни того, ни другого. Отец и не думал об уважении народа. Сын, может, и думал, но с иронией пополам, а в итоге просто не стал себя утруждать этими заботами. Что касается всеобщего осуждения, то они и этой участи благополучно избежали. Уже хотя бы потому, что их поступки были либо слишком личного свойства, либо на фоне круговерти того времени несущественны.

По тем временам человека, закончившего пять или шесть классов городской школы, – как это было в случае с отцом Улло – в Таллинне считали не то чтобы просвещенным, но все же вполне образованным. Особенно если налицо, как у отца Улло, приличное знание эстонского, русского, немецкого и французского, и не только разговорного, но и письменного, что подтверждают письма господина Берендса, виденные мной у Улло. Где он приобрел эти познания, неясно. Если не поискать объяснения в истории, поведанной мне Улло: на экзамене по немецкому языку в девятом классе директор Викман обвинил его в том, что он якобы соответствующие страницы "Dichtung und Wahrheit"4 выучил наизусть, вместо того чтобы пересказать своими словами. И господин Викман с трудом принял объяснение Улло, что эти страницы Гете просто сразу запомнились ему...

Когда я спросил: "Улло, не писал ли твой отец в молодости стихи?" – Улло решительно замотал головой: "Ни строчки!"

Однако сын деревенского портного пришел в город и выучил все необходимые ему языки. Он был рассыльным в банке, и вскоре его продвинули на должность счетовода. Вот тогда-то, будучи банковским служащим с твердым воротничком, молодой господин Берендс и взял себе жену. Дочь железнодорожного десятника Тримбека, крещенную Александрой, но именуемую Сандрой. Смуглую, почти черноволосую, чужеземной красоты девушку, ту самую, которая, будучи десятилетней, ходила в один класс с моей мамой. Много позднее, в безутешные дни, мать Улло рассказывала ему: Эдуард, то есть отец Улло, в начале семейной жизни был "как мне показалось, поразительным человеком. Потом-то выяснилось, что пустым и легкомысленным...". В соседнем доме жил некий парень из Мыйгу, друг детства Эдуарда, он держал суконную лавку. "Ну, шелков у этого прохвоста не было, зато блестящего сатинчика хоть отбавляй". Эдуард особенно любил красные и розовые тона. И половину субботней ночи и полвоскресного дня занимался тем, что драпировал в них при помощи булавок свою молодую жену...

А потом пошли последние перед Первой мировой войной годочки и молодой господин Берендс успел завести различные знакомства. Преимущественно среди местных чиновников русского и немецкого происхождения. И особенно среди таких, которые были немного или значительно важнее его самого. От них он получал за рюмкой водки (а может, и нет, потому что вообще-то не пил) необходимую информацию. И однажды вдруг уволился из банка и раздобыл – разумеется, не из немецкого банка, где сам работал, а в одном русском банке – несколько тысяч в долг и купил где-то в Вяэнаских краях, километрах в пятнадцати от Таллинна, двести десятин земли, состоящей из голого плитняка.

И через год продал государству в десять раз дороже. Ибо спустя год вокруг Таллинна начали строить – с имперским размахом, как это тогда водилось, – оборонительную линию имени Петра Великого для защиты столицы, то есть Петербурга...

Господин Берендс уплатил долги и проценты, в те времена не тридцать, как это принято у теперешних патриотов-банкиров, но богобоязненно и старомодно – двенадцать, корректно их уплатил и неожиданно обрел доверие в деловых кругах и приличную сумму денег. А самое главное – и фатальное – увяз в сих делах, как говорят, даже не по самую шейку, а с головой.

Возможности становились все шире. Коммерческих гениев, маленьких местных Вотренов, в большинстве своем процветающих весьма недолго, развелось как грибов после дождя. При этом поначалу они казались не принадлежащими к представителям той морали, которую провозгласил настоящий Вотрен у себя на родине сто лет назад и которая преследовала одну цель: пожирать друг друга, как пауки в банке. О нет! Молодой господин Берендс окунулся в этот поток, можно сказать, с азартом и наивностью, в которой все еще чувствовалась общинная мартинлютеровская трудовая мораль отцов. Которая на глазах у всех, разумеется, стала рядиться в модные спортивные костюмы.

Господин Берендс спекулировал – все успешнее и успешнее – землей, лесом, плитняком, арматурой, цементом (говорили, будто в 1913 году он скупил половину всей продукции цементной фабрики Кунда).

Затем наступило время всяческих войн и оккупаций, длившееся пять лет. Вследствие чего богатство господина Берендса неуклонно росло. Не знаю – ибо Улло тоже не знал, – как отцу это удалось, но он спас свое состояние или, по крайней мере, существенную его часть, пережив падение царской России, пережив год правления Керенского, пережив эпизодическое присутствие большевиков и немецкую оккупацию. Когда русские вывезли царское золото из эстонских банков и катеринками начали оклеивать нужники, а великий дворник История смел керенки и оберосты5 в мусорные ящики, выяснилось, что деньги господина Берендса уже давно переведены в фунты стерлингов и лежат в лондонском банке. Во время Освободительной войны6 он был одним если не из самых главных, то, во всяком случае, из самых заметных финансистов молодой республики. Скажем, не на уровне братьев Пухков, но, например, на уровне Яакоба Пяртселя и ему подобных. Тот же самый Яакоб Пяртсель сказал о господине Берендсе, правда, уже в середине двадцатых годов: Берендс хочет слишком корректно вести дела и при этом слишком много зарабатывать.

На первых порах Берендсу это, очевидно, удавалось. Несмотря на то что масштабы коммерции ограничивались теперь преимущественно границами "картофельной республики". Хотя в обществе, в котором вращались Берендсы, существенную роль, а в начале двадцатых даже главенствующую, играли русские эмигранты, распространенное среди них мнение об Эстонии как о картофельной республике, с точки зрения Берендса и тем более Сандры, было просто оскорбительным. Даже пятилетний Улло заметил нечто подобное. Особенно после того, что случилось с Ролли.

Это был на редкость красивый черный доберман, которого господин Берендс купил по случаю весной 1921-го. Купил у студента-эмигранта с маленькими черными усиками, молодого господина Бурова, вечно пребывающего в денежном затруднении, и заплатил за трехлетнего пса три тысячи марок. Такая высокая цена была обусловлена любовью господина Берендса к широкому жесту, а также выдающимися способностями собаки. Молодой господин Буров сделал Ролли отличную рекламу, и, кроме того, господин Берендс знал, зачем господину Бурову, каждодневному его гостю, нужны деньги: для щедрых расходов на одну из семи дочерей генерала Третьякова (тогда уже, конечно, генерала Третьякофф, в то время тоже частого гостя Берендсов), за которой он ухаживал. А про собаку господин Буров говорил: "О, знаете, господин Берендс, Ролли это такое животное, будто фамилия его хозяина не Буров, а Дуров! Я здорово с ним помучился – но результат того стоит! Господин Берендс, встаньте, пожалуйста, и скажите ему "Здравствуйте!" и поглядите, что он сделает!"

Господин Берендс с улыбкой вставал и говорил псу: "Здравствуйте". На что пес подымался, подходил к нему, вставал на задние лапы, клал левую лапу ему на правое плечо и протягивал правую – Гав! – для того, чтоб ее пожали и потрясли. Господин Берендс с восторгом выложил молодому господину Бурову три тысячи, а для Ролли немедленно возвели в палисаднике на улице Рауа перед квартирой Берендсов собачью конуру, и господин Буров самолично положил в конуру зеленую подушку, указав собаке ее новое место и новый дом. Улло две или три недели не мог оторваться от Ролли, и барышня фон Розен, которая жила у них в доме и обучала мальчика французскому языку, за руку оттаскивала его от собачьей конуры, сначала в ванную, а потом в спальню. Так продолжалось, пока Надя, одна из семи дочерей Третьякофф, и по иронии судьбы именно та, за которой ухаживал молодой Буров (безуспешно), смеясь, спросила у господина Берендса и госпожи Сандры:

"Да-да, на "Здравствуйте!" эта псина реагирует так, а вы не пробовали узнать, как она поступит, если с ней поздороваются по-эстонски "Теrе!"?"

Этого они не пробовали, и господин Берендс тут же осуществил сие. Ролли повернулся задом к хозяину дома, поднял заднюю лапу и пустил на штанину его светло-серых брюк звонкую струю.

Такого безобразия мать Улло, несмотря на свое почти пролетарское происхождение, стерпеть не могла. Мне кажется, что в течение супружеской жизни ее голос звучал в доме весьма тихо, но именно из-за этого тихого голоса некоторые ее решения были для Эдуарда беспрекословными. Во всяком случае до тех пор, пока он с ней считался. А в то время он считался с ней очень и очень. Так вот, мать Улло сказала:

"Эдуард! Избавь нас от этой собаки. Представь себе – неужели моя мама, когда она придет навестить Улло, – должна будет из-за собаки всем говорить "Здравствуйте"? Потому что "tere!" она ведь нам не может сказать – если она не хочет, чтобы..."

Итак, господин Берендс продал Ролли, кажется, в тот же самый день каким-то русским эмигрантам – говорить "tere" они бы все равно не стали – и по крайней мере половину из трех тысяч марок себе вернул. Что касается бабушки, то теперь она по воскресеньям могла свободно приходить к Улло. Между прочим, бабушка, то есть мамаша Тримбек, была весьма важной персоной для него.

Она была скорее суровая, чем добрая женщина, хотя бы по отношению ко многим другим здесь, в доме. У бабушки, при всей ее смуглости и грузности, был на редкость быстрый голубой взгляд. Улло она внушала глубокое чувство защищенности! В этом неуютном доме, вечно переполненном чужими людьми. Но дело было даже не в том чувстве защищенности, которое возникало у мальчика благодаря строптивой бабушке и ее хриплому смеху (она избирала объектом смеха всегда других, Улло никогда им не становился), то есть дело было даже не столько в этом чувстве, связанном с ее личностью, сколько в ее рассказах, вызывавших огромный интерес. Потому что бабушка рассказывала восьмилетнему Улло, который немедленно самым живым образом все это себе представлял, ну например, о том, как она семнадцатилетней девушкой участвовала в харьюмааском деревенском хоре на первом всеэстонском певческом празднике в Тарту. Даже побывала со своим руководителем хора на улице Тийги в доме Яннсенов. Своими собственными глазами видела папашу Яннсена – "Очень приветливый и доброжелательный старый господин". А еще важнее (смешно даже подумать, что бабушка это поняла), еще важнее, чем увидеть Яннсена, было увидеть самолично Лидию Койдулу7. Бабушка точно помнила, как Койдула крикнула им из дверей отцовского кабинета, когда они постучали и на женский голос "Войдите" решили, что действительно можно войти:

"Ach, ihr lieben Leute8, вытирайте как следует ноги! К нам ходит столько народу, а улицы такие грязные..."

Они так долго вытирали ноги на джутовой циновке, что барышня-поэтесса весело, а может, и нервно воскликнула: "Ну хватит, хватит, хватит! Заходите же наконец!" – и собственноручно передала им ноты.

Бабушка пояснила: "Не знаю, как остальные, но я на следующий день пела со своих нот гораздо старательнее, чем раньше. Потому что их нам вручила сама эстонская Соловушка. Несмотря на сделанное ею внушение, чтобы мы вытирали ноги..."

И еще бабушка говорила о вещах, которые, это Улло понял лишь со временем, госпожа Тримбек не могла видеть своими глазами, потому что они более давние, чем бабушкина молодость: об Иване Страшном, как сего царя, великого князя Московского, сначала звали в наших краях еще до того, как стали прозывать Жестоким, что было попыткой приспособить к эстонскому языку слово "Грозный", которое по сравнению с эстонским "Страшным" звучит почти мазохистски, почти маняще: Иван, который нагоняет страх, или что-то в этом роде.

Рассказывала про песьеголовых, что были первыми помощниками Ивана Страшного. И описывала их так подробно, будто каким-то непонятным образом она все же должна была их видеть, хотя они исчезли с этой земли вместе со своим Иваном и здесь их больше никто не видел со времен старой доброй Швеции. Бабушка знала: в большинстве своем они были невысокие, во всяком случае все ниже четырех футов, мужчины. Женщин среди песьеголовых не было. Только мужчины. И все с песьими, а скорее, с лисьими мордами. С волчьими мордами, вернее. И длинными зубами. И гоняли они по лесам и селам, все чего-то вынюхивали и, когда нападали на след человеческий, начинали, пригнув морды к земле, поскуливать да слюну ронять. А что они делали с теми, на кого нападали, кого хватали, это бабушка как-то обходила стороной: "Ах, что они могли сделать – небось терзали их как могли". И хотя Улло просил, чтобы ему объяснили поточнее, он все же требовал этого не слишком настойчиво. Ибо боялся, что ночью не избежать ему борьбы с песьими мордами, придется обжечься их вонючим дыханием и такая перспектива лишала его сна. Так что песьеголовые остались за пределами его сна и были изгнаны из сознания защитными флюидами бабушки. Но свои кошмарные сны все ж у него были. Особенно один, повторяющийся в течение нескольких месяцев.

Он тот, кто есть: восьми– или девятилетний Улло Берендс. И он спит в своей комнате в роскошной квартире на улице Рауа и вдруг пробуждается, но не от сна, а во сне. И видит: почему-то он спит не в своей постели, а на полу. И если вначале, проснувшись первый раз, еще не знал, что происходит, то каждый новый раз он знает, знает, и страх его растет и растет. Потому что рядом с ним на полу лежат большие, серые, пахнущие землей мешки, наполненные чем-то живым и страшным. Они начинают шевелиться, разрастаться, ползти, и приближаться, и грозить, что они вот-вот раздавят его. Он пытается их оттолкнуть. Он сражается, кричит, просыпается по-настоящему и боится заснуть. Потому что страшный сон повторяется. Сначала он его видит две-три ночи подряд. Потом два-три раза за ночь и через каждую вторую-третью ночь. Поначалу рыжая барышня Розен, сама внушающая какое-то опасение, будет брать к себе в постель просыпающегося в крике и хнычущего мальчика, чтобы спасти от мучителя. А когда это спасет лишь ненадолго, мать переведет его на диван в родительскую спальню. А сон все будет повторяться и, более того, прогрессировать таким сатанинским образом, будто мальчик с каждым сном становится все меньше, а мешки со своим неведомым и страшным содержимым, приближаясь и угрожая, все больше, тяжелее, ужаснее. Наконец мальчик стал уменьшаться до булавочной головки и превратился-таки в булавочную головку. Под удушающим натиском приближающихся, бросающихся серых мешков булавочная головка горит от страха. От страха, что вот-вот-вот прожжет она или проткнет своим острием навалившиеся на нее мешки – и Страшная Вещь вырвется из мешков и уничтожит своего освободителя...

Этот кошмарный сон отступил лишь через несколько месяцев. При этом мать, и отец, и барышня Розен, и кто-то там еще, включая семейного врача доктора Дункеля, уговаривали его по ночам, когда он плакал и когда просыпался, и на следующее утро, и при белом свете дня: расскажи, что такого страшного ты видишь во сне. Он не рассказывал. Кстати, сейчас читаю об этом в своих заметках, которые были сделаны во время беседы с ним в 1986 году (ему было тогда семьдесят лет):

"Они уговаривали меня на все лады. Ручались, что кошмары больше не повторятся. Отец обещал взять следующим летом в заграничную поездку: только расскажи. Но я ни в какую. Не могу объяснить почему. И вообще я рассказываю этот сон в первый раз".

По правде говоря, это признание заставляет меня сейчас, восемь лет спустя после нашей беседы и шесть лет после смерти Улло, прямо-таки вздрогнуть. Разве не указывает это на то, как серьезно он относился к своим признаниям, и значит, к тому, что я с ними могу сделать? Если, конечно, это не было с его стороны игрой. Потому что на грани между игрой и правдой я никогда не видел его насквозь.

3

Вряд ли это был плод особой ответственности папы Берендса, тем паче что Улло не давал повода отцу сдержать слово, но в заграничную поездку его, так или иначе, все-таки взяли. Весной 1923-го: отец, мать, Улло и портниха Шарлотта, сорокалетняя петербургская немка, которая жила в доме Берендсов и делила свое внимание между семейным гардеробом, детской и при надобности кухней, где она была то поваром, то руководила вечно сменяющимися кухарками, то помогала им.

Целью вояжа Берендсов была Германия. Улло, видимо, уже тогда догадался, хотя о Франции и Голландии тоже шла речь, что чаша весов перевесит в пользу Германии, ибо инфляция, достигшая пика, сделала тамошние деньги по сравнению с эстонскими фантастически дешевыми, и это означало, что путешествовать по Германии было чрезвычайно выгодно.

Вернувшись из Германии, Берендсы снова зажили в их семи– или восьмикомнатной квартире на улице Рауа, и все пошло своим чередом. Не так бурно, как три-четыре года назад, но тем не менее "динамично". Тогда, в начале 1920-х, с гостями случалось такое, чего в середине десятилетия, пожалуй, больше не бывало. Один грузинский капитан из белогвардейцев с патронташем крест-накрест на груди станцевал на праздничном столе Берендсов лезгинку – и при этом не разбил ни одной тарелки и не опрокинул ни одной бутылки. Или приключение с американцем – ведь произошло это как раз в то время, когда Ролли был собакой Берендсов. Тогда в их дом пришли американцы – дипломаты, коммерсанты и Бог знает кто еще. Журналисты, кажется. У мистера Брауна полный портфель виски, у мистера Кларка крошечные бумажные настольные флажки Соединенных Штатов на деревянных флагштоках, которые разместились на всех столах и каминах Берендсов. Однажды утром Улло, выбежав в палисадник к Ролли, обнаружил там американского дядю, туфли-шимми аккуратно поставлены возле конуры, клетчатые брюки и полосатые носки торчат оттуда, перед конурой сам Ролли, улегшийся поперек дяди.

Улло вернулся в дом и стал лихорадочно соображать, что делать. Пока не решил, что выйти из положения с подобающей деликатностью сможет только мама. И мама действительно с этим справилась. Она заманила костью собаку в дом и разбудила дядю, пребывающего в похмелье, мягко, но категорично предложив:

"Мистер Браун, разбудитесь! – мама говорила с мистером Брауном по-русски, потому что по-английски не умела. – Разбудитесь! И ступайте в дом, пока вас не разглядели с улицы или жильцы из окон не увидели!"

Мистер Браун разбудился, встрепенулся, разобрался в обстановке и бросился за мамой в дом, где скрылся в ванной комнате, отдав брюки кухарке погладить, и был при этом необычайно вежлив. В тот же день принес маме в благодарность литровую бутылку "Грэбтри", то есть нью-йоркскую туалетную воду "Дикая яблоня". Этот терпкий и в то же время неназойливый запах не покидал маму в течение многих лет.

Да, темпераментные капитаны из Тифлиса, патентованные генералы из Петро-града и подвыпившие господа из Нью-Йорка в середине двадцатых годов у Берендсов больше не показывались. Однако каждодневные гости бывали. Раймунд Кулль, дирижер военно-морского оркестра в роскошном черном офицерском мундире со сверкающими галунами на рукавах, втыкал на радость Улло горящие спички себе в нос. И доктор Дункель все курил свои черные катламаские сигары и закапывал лекарство Улло в уши, когда они у него болели. И маленький Эдуард Хубель в пенсне alias9 Майт Метсанурк10 то обсуждал с мамой, какое будет иметь продолжение роман, над которым он как раз работал (по мнению Улло, это могла быть "Безвестная могила"), то ублажал общество, играя на скрипке "Гапсальский сувенир" Чайковского.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю