Текст книги "Звезда Полынь"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
И потому, пока длится праздник, на ней должны сиять разноцветные лампочки.
А на самом верху должен торчать завораживающе красивый шпиль. Венец.
Мы попытались жить для величия державы – и обломались. Потом попытались жить для светлого коммунистического завтра – и обломались еще больней. Полтораста лет бьемся лбом в эту стенку и никак не можем двинуться дальше. Хотя оба эти ответа вроде бы в православной традиции…
А вот сама елка их не питает.
Даже амебы стараются добиться личного успеха. Не говоря уж о теплокровных. Этот вскормленный-вспоенный католической рациональностью и кальвинизмом смысл – личный успех – подкреплен одним из самых мощных инстинктов и вырастает из него.
Всякая мало-мальски не одноклеточная тварь заботится о потомстве. Множество таких тварей сбиваются в стаи. Конфуцианский смысл подкреплен еще одним мощнейшим инстинктом и вырастает из него.
И мусульманский смысл, вроде бы не имеющий опоры в физиологии, наверное, можно возвести к одному из самых мощных психологических механизмов человека – стремлению иметь оправдание любому своему поступку, любой претензии и обиде… Раз я все делаю для Бога – значит, я неотступно прав. Всегда чистая совесть – это ж мечта!
А наши светские смыслы оказались слишком придуманными. Не подкрепленными потребностями самой елки. И потому, как бы поэтично и прельстительно их ни обосновывали, раньше или позже они начинали требовать насилия для того, чтобы оставаться для народа всеобщими.
А значит, из вдохновляющих путеводных звезд превращались в ненавистные пугала.
Тогда что? И вправду европейско-американский личный успех?
Тогда не надо громких слов, тогда мы – не цивилизация, а воистину лишь довольно-таки уродливый и отсталый, никак не могущий примириться с реальностью аппендикс Европы. И надо кончать болтать и со смирением и благодарностью за то, что нас не гонят, а учат уму-разуму, пристраиваться к ним в хвост.
Но почему же именно Россия и вправду всегда будто кость в горле у любого, кто прет в мировые господа? Почему именно она из века в век костьми ложится на рельсы, чтобы преградить ему комфортабельный путь к людоедской победе – и именно ее потом раз за разом несут по всем кочкам за то, что господства якобы ищет именно она?
И почему тот, кто принимает идеал личного успеха, так быстро и безоговорочно начинает восприниматься здесь чужаком? Отступником? И почему сам он, стоило уверовать в эту рогатую звезду, начинает ненавидеть свою страну? Личный успех выколачивает из презренной Отчизны, а живет где подальше, ибо тут ему, видите ли, ад и гной?
Взаимное отторжение… И не имущественное, нет! Духовное…
Значит, не так все просто.
Тогда что?
Корховой и не заметил, как задремал, и проснулся, как от толчка. Голова болела почти невыносимо, ее будто тупым колом пытались продавить, но ответ был перед ним как на ладони. Цепь кончилась, и тяжелый разлапистый якорь, извлеченный из илистых глубин, засверкал над водой – и с него осыпались перепуганные моллюски.
Вот еще один из самых мощных инстинктов – стремление к расширению зоны обитания.
Конечно, испанцы вполне увлеченно гнали свои каравеллы через океан – ведь из-под синего горизонта им маячили жирные желтые отсветы золота. И североамериканцы настырно, как древоточцы, перли на волах через прерии Дикого Запада, волокли на мускулистых плечах свой фронтир дальше и дальше, неутомимо отстреливая то индейцев, то друг друга… Но кто сравнится с теми, кто, повторяя пусть и придуманный ими самими путь Андрея Первозванного, презрев холода и неудобье, вернее, не презрев даже, а благодаря за них Бога, потому что так, в холоде и неудобье – чище, честнее, святее, – порхнул из блаженного, хлебного черноземья в ледовитые беломорские пустыни? А потом за считаные десятилетия нагулял себе всю Сибирь от Урала до Тихого океана?
А потом – Аляска, а потом – открытие Антарктиды, чего, несмотря на все усилия, не смог даже действительно великий Кук… А потом – ни с чем не сравнимое ликование из-за Гагарина… Можно, конечно, отнести его на счет гордости за державу и социализм, но это же поверхностная пена, елочная игрушка, кумачовая лампочка… А на самой-то верхотуре елки – мы мир раздвинули, вот отчего восторг. Раздвинули мир, и опять-таки туда, где вроде бы и жить нельзя. Где ничего не надо отнимать у других, не надо никого сгонять или истреблять, не надо ни с кем сутяжничать, где, кроме нас, никого нет и, если бы мы не поднатужились, то и не было б…
А что насчет традиции?
Да проще простого!
Пусть европейцев в Откровении Иоанна Богослова приворожило не что-нибудь, а число Зверя, пусть они вокруг него целую мифологию наплели, не помня из текста почти ничего иного… Пусть. Они и вообще свихнулись на звере, их на этом дьяволе исстари переклинило, они в свое время и женщин своих красивых чуть не всех на кострах пожгли, потому что те – ведьмы и с Сатаной трахаются. У европейцев свои тараканы.
А нам в том великом тексте ближе и родней всех остальных его хитроумий и фантасмагорий одно… Одно-единственное, наше, только наше.
И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали… И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. И отрет Бог всякую слезу с очей, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое.
Новое небо и новая земля.
Вот что на самом-то деле получается у нас лучше всего.
Если, конечно, не мешают.
Вот что за маяк светит нам спокон веку. Вот что за жажда ведет по свету и дарит топливо мыслям и мышцам. Дает корень всему, от литературы до космонавтики, не говоря уж о попытках реформ… Даже из потайной, подноготной глубины маразма, с каким в советское время любой очередной генсек начинал мешать с дерьмом предыдущего, выставляя гениальным уже себя, – и то мерцало доведенное высшим партийным образованием до состояния грубой карикатуры это же самое, вековечное наше, горнее: се, творю все новое…
Можете смеяться. Можете говорить, что это извращение и оно хуже любой наркомании. А только глупо под предлогом того, будто оно чересчур шумит, уговаривать сердце перестать биться…
Корховой сам не заметил, как опять уснул – на сей раз сладко-сладко, точно отработавший дневную норму землекоп. И ему даже не закрадывалось в голову: то, что на больничном окне нет занавесок, может оказаться для его хрупкой елки куда значимей, чем даже случайная встреча с Шигабутдиновым.
ГЛАВА 3
Опять пролилась
– Ой, я не могу, – остановившись на пороге палаты, тихонько сказала Наташка, и ее устремленные на запрокинутое лицо Корхового глазища стремглав намокли, а губы по-детски сложились жалобным сковородником. Потом она решительно шагнула внутрь, а Фомичев, ни слова не говоря, – за нею. Соседи по палате, как по команде, обернулись на новых посетителей: к этому новенькому народ прямо валом валит. Стоявшая у изголовья койки Корхового миниатюрная яркая девушка, совсем молодая, чуть за двадцать, быть может, но одетая с подчеркнутой, какой-то демонстративной и даже вызывающей скромностью, тоже обернулась на вошедших.
– Я к вам приду еще, Степан Антонович, – умоляюще сказала она. – Вы позволите? Я хочу услышать все-все…
– Конечно, – раздался с подушки немощный голос Корхового. – Что могу, Зариночка…
Девушка несколько раз кивнула и, мельком глянув на идущих ей навстречу Наташку и Фомичева, торопливо, почти бегом, покинула палату. Наташка остановилась, ее взгляд встретился со взглядом Корхового.
– Степушка… – глотая слезы, пробормотала она. – Как же…
Фомичев встал чуть позади Наташки. Он смолчал, но его лицо и лицо Корхового, едва не Наполовину скрытое бинтами, мгновенно приняли те парные, одно без другого не существующие и, в общем, неописуемые выражения полного взаимопонимания, какие принимают лица глядящих друг на друга мужчин, когда один стоит, полный сил, а другой тяжко болен или покалечен. На войне ли, в окопной грязи, в мирном ли столичном городе – все одно. У лежащего: да в порядке я, в порядке, любая рана – хрень, если яйца не оторвало. Или так: погоди, сегодня уж я поленюсь, но завтра непременно за водкой сбегаю. А у здорового в ответ: ну, ясен пень, кто б сомневался.
Несколько мгновений все трое молчали, только Наташка едва слышно шмыгала носом. Потом Корховой тихонько и почти не попадая в ноту запел:
– Голова обвязана, кровь на рукаве. След кровавый стелется по сырой траве…
Наташка постаралась улыбнуться, но губы ее не слушались. Ей явно надо было зареветь, и она сдерживалась из последних сил. Но Фомичев подхватил с готовностью, от всей души, и дальше они попели немножко хором:
– Кто вы, хлопцы, будете, кто вас в бой ведет, кто под красным знаменем раненый идет…
Оба не помнили, как дальше. Но этого хватило. Корховой бессильно, но удовлетворенно захихикал, Фомичев – улыбнулся, покивал одобрительно и ободряюще. Даже Наташка вроде бы справилась с первым порывом и все-таки сложила из губ вместо сковородника почти полноценную улыбку.
Соседи изо всех сил делали вид, что не смотрят и не слушают. В душе все четверо были благодарны новенькому, что из-за него опять такой аттракцион.
– Вы стульчики-то возьмите, – сказал сосед справа. Днем живот у него и не думал урчать. – Присядьте, в ногах правды нету…
– Точно, – согласился Корховой едва слышно. – Вы ж не на пять минут, я надеюсь?
– А есть и такие, что на пять минут? – спросил Фомичев.
– Ко мне очередь, как в Мавзолей, – мрачно сообщил Корховой. – То менты… То вот дочка Шигабутдинова зашла, Зарина… Я ж последний, кто с ним общался. Понимаете, она отца все эти годы не видела, ждала так… И мама ее. Он с ней, с ее мамой-то, как раз по телефону и разговаривал, когда все случилось. Она его двенадцать лет ждала… Теперь дочка просит, чтобы я ей про него рассказывал.
– Может, ты и нам расскажешь, что случилось? – спросил Фомичев. Наташка только закивала судорожно, давая понять, что всей душой присоединяется к просьбе Фомичева. Корховой покусал губу.
– У меня, ребята, нынче душевная травма, – сказал он.
Фомичев, взявшийся было за стоявший у окошка стул, обернулся.
– Ну, ты даешь, – сказал он. – Тебе черепно-мозговой мало, да? Тебе еще и душевную подавай?
Корховой улыбнулся и стрельнул взглядом Наташке в лицо: мол, ну посмейся же, посмейся, все не так плохо… Фомичев придвинул стул для нее, потом отправился за следующим, для себя. Наташка села и сразу положила ладонь на лежащую поверх одеяла руку Корхового.
– Нет, правда. Не спалось, лежу, мыслю… И придумал русскую национальную идею. А потом заснул. И теперь вспомнить не могу!
– Безумец, вспомни! – грозно пророкотал Фомичев, тоже наконец присаживаясь. – Один человек на всю страну знал, какая у страны идея, – да и тот забыл!
– Спать нельзя… – пробормотал Корховой.
– Степушка, – жалобно проговорила Наташка, – ну перестань ты балагурить…
– Натаха, а что ж мне, – удивился Корховой, – плакать, что ли? Я еще в своем уме. Я радуюсь. Жив остался! Понимаешь? Это отнюдь не предполагалось сценарием!
– А ты полагаешь, – цепко спросил Фомичев, – был сценарий?
Наташка молчала и только знай себе поглаживала руку Корхового. Уже обеими ладонями. И все смотрела ему в лицо.
– Странная история, ребята… – сказал Корховой совсем тихо. – Ментам я сказал, что плохо все помню, мысли, мол, путаются, и просил подождать со снятием показаний… А на самом деле я просто не знаю, как им втолковать. Иногда мне кажется, что у меня и впрямь шарики за ролики заехали и я больше выдумываю, чем вспоминаю…
– Начало интригующее, – кивнул Фомичев. – Считай, ты нас загрунтовал.
– Да погоди ты! – вдруг прикрикнула на него Наташка. И сунулась вдруг в свою сумку. – Мы же тебе фруктов принесли, черешенки… Будешь черешенку?
Она торопливо достала полиэтиленовый пакет с роскошной, спелой черешней – цветом аккурат как ее губы.
– Ты не бойся, я помыла уже… И в другой пакетик переложила, чистый…
– От вас, мадам, хоть кактус, – ответил блаженно сомлевший Корховой, изо всех сил стараясь не рассиропиться и не впасть в сентиментальность.
– Да ну тебя совсем!
– А ты мне в рот будешь вкладывать ягоды?
– Буду!
– А косточки вынимать изо рта будешь? А то мне голову не поднять, чтобы плюнуть.
– Буду! – героически ответила Наташка, встряхнув прической.
– А на что ты еще готова для раненого коллеги?
– На все, – серьезно ответила Наташка.
Устремленные на нее из-под бинтов глаза Корхового стали как у кота при виде сметаны.
– Ладно, – сказал Фомичев, по памяти цитируя близко к тексту "Своего среди чужих". – Это ваши дела. Это все ваши дела. А вот что золото в банде…
– Да, – спохватился Корховой. – Насчет банды.
– Так положить тебе ягодку? – спросила Наташка.
Корховой не ответил. Некоторое время молчал, прикрыв глаза. То ли собирался с мыслями, то ли перебарывал приступ боли или головокружения.
Потом поднял веки. Посмотрел на Наташку. Посмотрел на Фомичева.
– Там какая-то сложная подлянка… Подстава. Парень, который его застрелил… совсем мальчишка, пацан, он еще телефоном меня потом приложил… Он и понятия не имел, что они идут убивать. С ним был второй, повзрослей… Гнида. Он так ловко пацана за руку с пистолетом взял… Парень даже не понял, что произошло. До самого конца был уверен, что это случайность. А это была не случайность. Тот, второй, пришел убить Шигабутдинова, причем непременно рукой мальчишки. Пистолет нашли?
– Да, – боясь пропустить хоть слово, односложно ответил Фомичев.
– Ну, вот… А ведь они вполне могли его забрать, я уже отключился… Пистолет нужно было оставить, чтобы на нем нашли отпечатки. Ребята, тут капитальный материал для журналистского расследования. Но я в ближайшее время вряд ли потяну… Так что дарю.
– Когда теперь менты придут? – спросил Фомичев.
– Не знаю… Завтра, наверное… Наташенька, – просительно проговорил он, – дай мне ягодку, пожалуйста.
Наташка так торопливо дернулась исполнить просьбу, что чуть не вывалила всю черешню из пакета на больничный пол. Но природная ловкость выручила ее и на этот раз. Она осторожно вынула за хвостик двойную семейку черешен, поднесла к лицу Корхового. Губы ее сосредоточенно округлились, точно у кормящей матери, дающей ложку с кашей капризному, но, конечно, беззаветно любимому ребенку. Корховой широко открыл рот. Наташка аккуратно опустила туда ягоды, а когда Корховой с лошадиной осторожностью, одними губами, взял ягоды в рот, легко потянула хвостики вверх; хвостики остались в ее пальцах, ягоды – во рту Корхового. На лице Корхового отразилось неземное наслаждение. Он громко зачмокал.
– Завтра ты им расскажешь? – спросил Фомичев.
– Погоди ты со своими вопросами! – накинулась на него Наташка. – Он же поперхнется!
Фомичев поднял руки, сдаваясь.
– Молчу, молчу.
Наташка поднесла пустую ладонь к щеке Корхового.
– Плюй, Степушка…
И вот тут Корховой покраснел. Беспомощно глянул на Фомичева, потом на Наташку. Покатал косточки во рту, не зная, как выйти из положения, – от подушки ему, похоже, было не оторваться. И, повернув голову немного набок, пунцовый, осторожно выдавил языком косточки Наташке на ладонь.
Палата с наслаждением созерцала.
– Ну вот, видишь, как просто? – обрадованно спросила Наташка. – Дать еще?
Корховой перевел дух.
– Не, погоди, – сказал он. Помолчал. – Правда, знаете как обидно, что я напрочь заспал, чего ночью придумал?
– Ты, главное, не заспи, как тебя отоварили, – посоветовал Фомичев.
– Вы бы поспрошали стороной, есть пальчики пацана у ментов в картотеке или он начинающий, – сказал Корховой. – И если начинающий, если пальчиков нет… Куда и зачем его втягивали так круто – вот вопрос…
– Ментам тут карты в руки, – решительно сказал Фомичев. – Не мудри, Степа. А то не ровен час – перемудришь. Рассказывай им все скорее.
Корховой помолчал. Потом перевел взгляд на Наташку.
– Глупо, – проговорил он, глядя ей в глаза. – Я его минуту видел, ну, от силы две – не помню, сколько мы с тем вторым друг дружку валтузили, да и не в минутах дело… Ему с самого начала противно было Шигабутдинову говорить всякую чушь. Он говорил как робот – обязан сказать, вот и говорил. Без этой их фашистской истерики, понимаете… Такую идейную речь толкал – а себе под нос, с отвращением: бу-бу-бу… А потом за какую-то минуту он успел и изумиться тому, что его руками сотворили, и посочувствовал, дурачок, своему напарнику, потому что был уверен – тот случайно человека завалил и теперь будет угрызаться… и мне впердолил уже совершенно искренне, от души, потому что товарища выручал… Он мне понравился, ребята. Я бы такого сына хотел.
И тут жгуче покраснела Наташка.
Она дала себе волю, только когда они с Фомичевым уже вышли из больницы на улицу, да и то коротко. Шагала стремительно, целеустремленно – железная деловая женщина – и вдруг остановилась, будто разом ослепла. Глухо, из глубины застонала, как если бы кто-то ей нож вогнал под ребро, затрясла головой, и из глаз хлынули так долго не получавшие вольную слезы.
И тут же потянулась за платком, враз утихнув. Спрятала лицо в платок, шмыгнула оттуда носом пару раз… Фомичев даже не успел вовремя отреагировать и, собственно, когда он затянул свое утешительное "Наташенька, да что ты, да не надо…" – она уже взяла себя в руки.
– Ничего же страшного… Видно же теперь – Степка счастливо отделался, скоро опять запляшет, правда…
– Да я понимаю, – ответила Наташка совершенно спокойно, только чуть хрипло. Спрятала платок. – Я же курсы медсестер в свое время закончила, с отличием… Все понимаю. А только… Нет, все. Главное – не думать о том, что могло бы быть хуже.
– Да уж… – согласился Фомичев. – На полсантиметра бы правее…
– Молчи, убью, – сказала Наташка. – Утешитель.
Фомичев невесело засмеялся.
– Да, – сказал он. – Прости. Ты сейчас куда? Может, пообедать пора? Давай перекусим зайдем…
Наташка отрицательно покачала головой. Помолчала, будто решая, отвечать или нет. И сказала нехотя:
– Я хочу, раз уж мы в столицу прискакали, к Журанкову заглянуть…
– К Журанкову? – удивился Фомичев.
– Ага…
– А он что, в Москве?
– Да.
– Откуда ты знаешь?
– Подсуетилась, – уклончиво ответила Наташка. – Мне за него как-то тревожно. Он такой неприспособленный… И вдобавок – его же не понимают совершенно.
– Слушай, а ты ведь околесицу несешь, а?
– Ты тоже не понимаешь.
– Ты что, всем неприспособленным помощь и опора?
– Нет, – ответила Наташка. – Только самым хорошим.
– А Журанков что, тоже хороший?
– Очень, – тихо сказала Наташка, не глядя на Фомичева. Помолчала. – Я старательно так, с намеком пожаловалась вчера Алдошину… Мол, не задала Журанкову несколько важных вопросов, без ответов на них глава в книжке моей совершенно не пишется. И глазками на него наивно – бяк-бяк… Он возьми да и расколись: вы же завтра в Москву летите, попробуйте с Журанковым связаться. Мобильного у него до сих пор нет, не обзавелся гений, но чего-то он сейчас в Москву перескочил. Отрапортовал, что поселился в такой-то вот гостинице…
– Он же в Питер уезжал.
– Вот именно. Потому и тревожно. Что-то случилось. Даже Алдошин этого не понял.
– Ну, ты даешь… А ты уверена, что он тебя ждет?
– Уверена, что не ждет.
Фомичев помедлил, с новым интересом глядя Наташке в лицо. Она смотрела мимо.
– А прилично ли молодой красивой девушке самой так вот набиваться в гости к пожилому одинокому мужчине?
– Не говори ерунды, – резко ответила Наташка. Помолчала мгновение и сменила тему: – Какие у тебя самого-то планы?
– Ну, как… Сейчас перехвачу какой-нибудь еды и попробую в ментовку заглянуть… Повыясняю, что им там уже известно обо всей этой круговерти, где наш Степушка пострадал.
– Бог в помощь, – сказала Наташка.
– А то, может, все ж таки поедим вместе, как подобает порядочным людям?
Видно было, что она колеблется.
– Почему-то мне кажется, что надо спешить.
– Ну, тогда я умолкаю, – с утрированным благоговением сказал Фомичев. – Женская интуиция – это свято. Созвонимся вечерком?
– Обязательно, – сказала Наташка.
Силу чар своих Наташка знала прекрасно и, при всей ее совестливости, если надо было для дела, пользовалась ими без колебаний и на всю катушку. Портье растаял почти мгновенно, тем более что никаких особых причин скрывать Журанкова у него не было. Ключ отсутствует, стало быть, постоялец на месте. Я могу позвонить и предупредить о вашем приходе… О, что вы, это все испортит. А, понятно… Ну и впрямь понятно. Если эта шикарная дива – уж не жена, разумеется, жен таких не бывает – хочет посмотреть, чем тут развлекается ее подопечный, то ее дело. К постояльцу до нее никто не приходил, так что не будет ни скандала, ни испорченных отношений, ни ущерба реноме заведения. Вот если бы у Журанкова уже кто-то был – тогда другое дело, тогда портье позвонил бы непременно. А так… Номер двести семнадцать. Благодарю вас, вы так любезны… Портье провожал ее гибкую фигурку сальным взглядом до самого лифта; оставалось лишь облизываться, представляя, что там через какую-нибудь четверть часа начнется в номере двести семнадцать.
Все. Уже рядом. Улыбаться опытной улыбкой с каждой секундой делалось все труднее. Тревога закипала, как чайник, – вот-вот повалит пар из носика, а крышка затрясется и гадко забренчит. Наташка знала себя. Она не умела предчувствовать ни погоду на завтра, ни за кого проголосуют, не выиграла ни в одну лотерею и вообще не играла никогда и ни во что, полагая нечистым искушать судьбу из-за пустяков и на пустяки транжирить тонкий, собачий нюх сердца – но еще смладу, когда провалился под лед и утонул дед, а она за полдня до телеграммы принялись ни с того ни с сего на стенку лезть от непонятной тревоги, она поняла, что таким вот предчувствиям лучше доверять. Хотя бы на всякий случай. Пусть потом окажется, что ерунда и бабья дурь. Пусть. Посмеемся, да и дело с концом.
А если окажется, что это не ерунда, то… То…
Ведь про чужих людей она ничего не чувствовала.
Значит, помимо прочего, окажется еще и вот что: она и сама не заметила, как душа ее насквозь проросла Журанковым, пропиталась им настолько, что он стал ей уж всяко не менее близок, чем любимый, просто обожаемый когда-то дедушка: добряк, весельчак, отшельник, пасечник,… Тот с таежными пчелами разговаривал, как с людьми.
А с людьми вел себя, как с пчелами…
По коридору она почти бежала.
На ее осторожный – в общем-то, смущенный – стук никто не ответил. По всем статьям надо было разворачиваться и уходить. Может, спит человек. Может, душ принимает. Может, у него уже есть кто. Она, закусив губу и даже притопнув ногой от негодования на собственное непонятное упрямство, постучала громче. Нет ответа. Она осторожно нажала ручку двери. Дверь открылась.
Когда человек у себя в номере и хоть спит, хоть принимает душ, хоть принимает… кого-то… невероятно, чтобы он не закрылся изнутри.
Наташка шагнула и остановилась на пороге. Сердце скакало в груди так размашисто и высоко, что будто по глазным яблокам лупило изнутри; и оттого темнело в глазах.
– Константин Михайлович? – осторожно позвала она.
Тишина.
Она, тая дыхание, на цыпочках прокралась в номер. И даже притворила за собой дверь. Воровка, как есть воровка. В номере все было аккуратно и безмятежно, ни беспорядка, ни поспешно брошенных неуместных вещей… нет, неправда. Посреди пустынного, как полярная льдина, письменного стола в царственном одиночестве возлежал лист бумаги с размашистой надписью: "Борису Ильичу Алдошину".
Наташка перевернула его, не колеблясь ни мгновения.
"Я обманул Вас. Просто я очень устал от нищеты. Все мои расчеты – блеф. И теперь мне совестно, страшно совестно. Я больше никогда никому из коллег не смогу смотреть в глаза. Простите. Журанков".
– Константин Михайлович!! – отчаянно крикнула Наташка, озираясь.
Тишина.
А из-под двери в ванную сочился свет. Дернув дверь на себя, Наташка не закричала лишь потому, что окаменела.
Погруженный в воду до самого подбородка, виновато втянув голову, из ванны на нее круглыми испуганными глазами смотрел Журанков. Это был взгляд ребенка, которого строгая мама поймала за игрой со спичками. Ну, ругай, ругай, раз уж застукала, я и сам знаю, что нельзя… Физик лежал голый и беспомощный: узкие плечи, поросшая редким волосом впалая грудь, худой, мохнатый понизу живот, панически сжавшийся членик и длинные мосластые ноги, которым, конечно, не хватило в ванной места, а потому колени, раскинутые в стороны, торчали высоко на воздух. Вода в ванной была розовой, и от погруженных в нее запястий Журанкова вальяжно, массивно отматывались, мало-помалу расходясь и бледнея, жирные красные ленты.
Наташка с трудом сглотнула.
Журанков безнадежно закрыл глаза.
У него опять не получилось. Он опять не смог того, что решил. Он так все складно сочинил, так досконально расчислил. Он написал прощальное письмо Алдошину, чтобы никто и помыслить не смог увязать его самоубийство с делами сына. Он решил не топиться – когда еще труп найдут, а надо, чтобы от Вовки отстали поскорей. Пока не началось необратимое. Он не запер дверь в номер, чтобы его обнаружили нынче же.
Он все продумал, как всегда, – так, что комар носу не подточит. И как всегда, нелепая случайность, предсказать которую было не в силах человеческих, поломала весь его филигранный расчет. Ну кому могло прийти в голову, что женщина, которая теперь снилась ему каждую ночь, окажется в его номере через пять минут после того, как он отбросит лезвие?
Безнадежно…
Как всегда.
Он не открыл глаз, даже почувствовав ее руки у себя на плечах, и даже не попытался ей как-то помочь, когда она, надрываясь и то и дело выплескивая на пол, на себя, на ювелирно элегантное свое платье плюхающие кровавые волны, молча принялась выволакивать его из воды.