Текст книги "Звезда Полынь"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
ГЛАВА 4
Лебединая песнь соловья
– Вы, пожалуйста, – сказал человек на сцене. Он был невысок, худ и жилист, и совершенно сед, с обветренным, коричневым лицом; и держался, одиноко сидя за столом с микрофонами, очень прямо. Так классные наездники держатся в седле, небрежно и уверенно придерживая поводья одной рукой.
Встал мужчина лет тридцати, очень официально одетый; похоже, не просто поклонник или зевака, но – пресса.
– Вы не были в России десять лет…
– Почти двенадцать.
– Тем более. Какие перемены к лучшему вам более всего бросились в глаза?
– Нищие стали одеваться лучше.
У официального сделалось ошеломленное и почти оскорбленное лицо, словно человек на сцене нарушил невесть кем установленные негласные правила игры. Брезгливо, с презрением скривив губы, он провалился в свое кресло.
Человек на сцене глянул в другую сторону зала.
– Пожалуйста, вы…
Корховой оглянулся. Встала весьма пожилая, старомодно и строго одетая женщина – явная интеллигентка старого замеса.
– Скажите, уважаемый Прохор Мустафович, почему вы так любите эпиграфы? У вас ведь практически ни одной вещи нет без эпиграфа…
Взгляд человека на сцене чуть потеплел.
– А я вас, кажется, помню. Вы в Ленинке работаете, верно?
Взоры зала ревниво скрестились на пожилой женщине. Та, похоже, была польщена, но постаралась сохранить невозмутимость; она явно не хотела, чтобы ее заподозрили в попытке продемонстрировать свою близость к именитой персоне. Она даже не ответила.
– Спасибо за вопрос, – подождав и не дождавшись, проговорил человек на сцене. – Я давно мечтал об этом кому-нибудь рассказать, да все к слову не приходилось… Дело в том, что книг написано чрезвычайно много. В них все уже сказано. И так славно сказано! Но старых книг уже никто не читает. А новые иногда еще пролистывают. И вот я пишу то рассказ, то повесть, а то и целый роман только для того, чтобы кто-нибудь, кто будет меня читать, бросил мимолетный взгляд на великолепные строки, которые он нипочем бы не увидел, если бы не открыл на досуге Шигабутдинова. Понимаете? – Он улыбнулся, давая понять, что это в определенной мере и шутка, но и не шутка тоже. – Вот, скажем, из Тагора. Это следовало бы выучить наизусть всем, кто принимается, например, за благодетельные реформы… Или летит кого-то бомбить, чтобы наставить на путь истинный… "Нет! Не в твоей власти превратить почку в цветок! Сорви почку и разверни ее – ты не в силах заставить ее распуститься. Твое прикосновение загрязнит ее, ты разорвешь лепестки на части и рассеешь их в пыли…"
Он цитировал на память так легко, будто сам придумывал на ходу. Вот же башка у мужика, уважительно подумал Корховой.
– "Но не будет красок, не будет аромата. Не в твоей власти превратить почку в цветок. Тот, кто может раскрыть почку, делает это так просто…" Или вот из Пристли: "Мне всё казалось, что все мы тут давно уже перемерли, только позабыли об этом". Что еще писать, когда такое уже написано и опубликовано?
– Сколько я читала вас, – никак не хотела успокоиться пожилая библиотекарша, – все эти цитаты вами уже использованы. А к той вещи, которую вы сейчас пишете… или только что написали, но не успели опубликовать, ведь есть же такая, наверное… какой эпиграф?
– Да, есть такая. Как не быть. К ней эпиграф из Переса-Риверте. "Память дает тебе уверенность, ты знаешь, кто ты и куда идешь. Или куда не идешь. А без нее ты предоставлен на милость первого встречного, который назовет тебя своим сыном или дочерью. Защищать память – значит защищать свободу".
Книжная дама удовлетворенно покивала, будто услышала именно то, что ей очень хотелось услышать, и опустилась на свое место. И немедленно сам собой, без вызова свыше, вскочил молодой, до высокомерия уверенный в себе мужичок. Прежде, подумал Корховой, в таких безошибочно узнавали комсомольских руководителей среднего звена; теперь столь же безошибочно узнают среднего пошиба менеджеров.
Впрочем, Корховой был в очень дурном расположении духа и оттого язвителен не в меру. Жизнь повернулась к нему жирным задним фасадом.
– А не кажется ли вам, не уважаемый мной господин Шигабутдинов, что жевать сопли с сахаром, как вы в своих книжках, – удел тех, кто заблудился между СССР и современностью? Наше время – время успеха, и тем, кто живет в своем времени, все это не нужно и совершенно не интересно.
– Готов с вами согласиться, молодой человек, – не задумываясь, ответил седой на сцене; глаза его стали колючими и беспощадными. – Еще Екклесиаст советовал в дни радости веселиться, и только в дни печали – размышлять. Боюсь, однако, в одном мы с вами не сойдемся – в определении того, что есть успех.
Молодой хозяйчик был полон победоносного задора и не собирался отступать.
– И опять же ваше поколение нагородило тут сложностей на пустом месте. На самом деле все очень просто. Успех измеряется чисто количественными характеристиками. Больше денег, больше автомобилей, больше комфорта, больше электроэнергии, больше площади жилья… Чем больше всего – тем больше успех.
– То есть больше сгоревшей нефти, вырубленных лесов, сожженного кислорода, отравленной воды… Ведь так? Значит, получается, чем успешнее человек в вашем понимании – тем успешнее он превращает землю в пустыню и лишает ее будущего.
– Это все демагогия завистливых неудачников.
– Был еще один очень завистливый неудачник. Он учил: что проку тому, кто приобретет весь мир, а душе своей повредит?
– Это вы про Христа, что ли? – запальчиво и, как показалось Корховому, с подчеркнутым презрением уточнил хозяйчик жизни. – Забодали уже религией… Да если бы у него руки не из задницы росли, он бы стал нормальным плотником, как отец. И не пришлось бы зарабатывать на хлеб, изрекая благоглупости.
Провокатор, подумал Корховой. Эпатирует нарочно. Но, как видно, от души.
– И мы молились бы на рубанок, – спокойно ответил седой на сцене.
– Уж лучше на рубанок, чем на орудие казни. Рубанок, по крайней мере, символ труда.
– Труд, конечно, почетное дело, – согласился седой на сцене, – но иногда, молодой человек, встает вопрос о целях труда. Что ты делаешь своим рубанком – дом, гроб, приклад для винтовки? И вот когда заходит разговор о целях, тут без жевания сахарных соплей, как вы выразились, никак не обойтись.
– Это вам не обойтись. А все опять-таки очень просто: цель труда – увеличение личного благосостояния. Когда все будут работать и добиваться успеха – тогда-то всем и станет хорошо.
Зал, заскучав от этой схватки, начал урчать, как голодный желудок, – сперва украдкой, затем в своем праве. Седой не обращал на ропот внимания, хозяйчик – тем более. Он теперь просто не мог уступить, слишком далеко все зашло.
– Изготовители взрывчатых веществ действительно могут сильно поднять свое благосостояние, продавая продукцию труда террористам,– но как бы их самих не зацепило взрывами.
– Просто надо тщательней выбирать покупателей.
– По каким критериям?
– Ну…э…
– У вас получается – исключительно по критерию цены. Но убийцы и грабители в этом смысле всегда будут самыми выгодными покупателями, потому что деньги даются им легче и они в состоянии предлагать лучшую цену. Тогда, если все пойдет по-вашему, скоро получится, что все люди труда станут трудиться исключительно на преступников.
– Это софистика! – крикнул хозяйчик.
– Ну, разумеется. Все то софистика, чего не понимает Митрофанушка… Садитесь, наша пикировка уже надоела почтенной публике.
Не сказать, что зал Центрального дома литераторов был переполнен. Прошли те времена, когда вольнодумные беллетристы собирали стадионы – но по нынешним меркам народу подтянулось на редкость немало. Действительно, интересный мужик, с уважением констатировал Корховой уже в третий или даже четвертый раз. Вот в ком чувствуется сила преодолевать превратности судьбы. Вот с кого брать пример…
Зная биографию Шигабутдинова, невольно хотелось спеть песенку Бекаса из советского кинохита про резидента. "Надышался я пылью заморских дорог – где не пахли цветы, не блестела луна…" В конце Совдепа писатель Шигабутдинов, уже тогда известный на Западе, а рикошетом от Запада – и на Родине, сел как татарский националист. В начале девяностых вышел и, ошпаренный, стремглав свалил за кордон – как обожженную руку отдернул. За кордоном ему, однако, тоже не прилегло. Надышавшись европейской пылью, принял православие, стал из нормального Юнуса Мустафовича умопомрачительным Прохором Мустафовичем и вот вернулся. И все это время продолжал писать – умно, хлестко, поэтично… Несколько элитарно, конечно, – ну так не сериалы ж ему было наяривать при его-то неуемной неспособности быть таким, как надо. Носились с ним в Европах поначалу, ясное дело, как с писаной торбой, потом помаленьку перестали. После его последней вышедшей в Париже книги флегматичные тамошние интеллектуалы просто-таки перестали его замечать, а интеллектуалы темпераментные принялись наперебой обвинять в том, что он продался Кремлю.
А он был искренним. Корховой с удовольствием читал практически все его книги и статьи – и это чувствовал. Он был искренним и когда шел в лагерь за то, что русские поработили и растлили его многострадальный народ и расхитили его природные богатства, и когда из Англии срывался оттого, что Россия – светоч современности, оплот дружбы народов и взаимопроникновения культур, и за ней будущее, и надо успеть ей об этом сказать, пока она не потеряла под натиском Запада понимания своей роли.
Этот по-настоящему свободный человек жил по совести и потому шел сквозь все тяготы, как вода сквозь марлю. И без малейшей оглядки на дядю. И на тетю; наверное, потому и не женился – чтобы не подвергать никого, кроме себя, превратностям… И не унывал, несмотря ни на что. Лагерь? О, как интересно! Уайт-холл? Тоже ничего!
А над Корховым судьба посмеялась.
Он, кому первому было сделано удивительное, звездное предложение участвовать в программе "Журналист в космосе", он, благодаря чьему ходатайству и посредничеству то же предложение наутро получили Фомичев и Наташка, – он, здоровяк, русский богатырь, оказался непригоден по здоровью! Его отбраковали с ходу, да как! Как унизительно!
Даже рассказать, в сущности, никому нельзя!
"Вы, наверное, очень много пьете… – обескураженно проговорил врач. И затем, вероятно, чтобы как-то смягчить слишком резко прозвучавшую формулировку, поправился неубедительно: – Или, возможно, раньше пили…"
Вот тебе, бабушка, и реликтовое излучение, вот тебе разом Новые и Сверхновые, белые карлики и голубые гиганты. Красное пятно и Крабовидная туманность. Астероиды и гуманоиды в одном флаконе!
В сухом остатке: Фомичев и Наташка успешно прошли предварительный отбор и, того гляди, официально отъедут в Звездный на тренировки, а он – ку-ку, Мария! Сиди в Москве, пиши вприглядку!
Издевательство.
Зачем тебе теперь мышцы, зачем рост и косая сажень плеч, Корховой?
Тем более – он почти сразу понял, что такой расклад, вдобавок ко всему, надежнейшим образом обеспечит полный и долгий отрыв от него Наташки.
А свято место пусто не бывает. Просто, как вымя: отсутствующий не имеет шансов. К тому же этот красивый и беззащитный гений Журанков наверняка окажется где-нибудь от нее поблизости просто по службе – и, хотя пока никакого криминала между ними Корховому выявить не удалось, понятно было, что тот на Наташку некое впечатление произвел; а, лиха беда начало…
И теперь Корховой смотрел на небольшого, но замешанного на редкость густо седого человека, закаленного прожитой согласно собственным убеждениям жизнью до твердости стального стержня, и думал: ну, ничего.
А в душе свербело: да, но татарин-то, потомок Чингисхана самодостаточный, в тюрьму шел за убеждения, а за что на земную тюрьму обречен я?
За лишнюю рюмку, ни хрена себе, пельмешечка! Анекдот же!!!
И Наташки нет рядом. Полный мрак.
– Вы, пожалуйста, – сказал Шигабутдинов со сцены.
Поднялся молодой парень и вдруг неожиданно густым басом сообщил всему залу:
– Бисмилла иррахман иррахим!
Корховой от неожиданности слегка дернулся в кресле – и, вероятно, не он один. То, что многими людьми все делается и говорится во имя Аллаха милостивого и милосердного, давно не новость для любого россиянина, но когда это публично и этак вот атакующе заявляет очевидно русский юнец, невольно закрадывается мысль о демонстрации.
Шигабутдинов, не растерявшись ни на миг, что-то очень ладно ответил нараспев то ли по-арабски, то ли по-татарски – Корховой не понял, разумеется, и даже не смог бы воспроизвести. Судя по на миг поплывшему лицу парня, он – тоже. Но неофит не дал себя смутить, он явно шел на важное дело, хотя главное, судя по всему, уже объявил: он – не одинок в этом мире, как, может быть, кто-то мог подумать; с ним, за ним – вся умма.
Забавно. Как вещал изгрызенный комплексами и оттого взалкавший стать незаменимо нужным общему делу Маяковский: "Единица! Кому она нужна? Голос единицы тоньше писка… А если в партию сгрудились малые – сдайся, враг, замри и ляг! Партия – рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак…" Человек по природе своей не меняется от поколения к поколению. Просто мезозой кончился: динозавры вовсе вымерли, а стрекозы из трехметровых сухо гремящих крыльями чудищ стали фитюлечками, невесомо брызжущими туда-сюда в поисках мелкого прокорма. Партии тоже. Приход, расход, избирком… Единицы, желающие добрать силушки, кучкуются ныне по иным углам. В ислам, например, потянулись – им из новостных лент мнится, что у ислама это есть, как ни у кого: сдайся, враг… И, попавши к нормальным, неэффектным мусульманам – которые только молятся по-своему и питаются малость наособицу, а живут, работают и детей любят, как обычные люди, а то и, не ровен час, добросовестней, – недоумевают и даже чувствуют себя подло обманутыми в лучших чувствах: это ж ненастоящие, это зажиревшие, купленные режимом мусульмане! Дайте нам настоящих, сжатых в громящий кулак!
Ну, и залетают, как юная стихоплетка, уверенная, что если с мужиком лечь – никаких иных последствий, кроме как от новых ярких чувств амфибрахий пуще разовьется…
– Вы, этнический мусульманин, – на вполне аутентичном русском наречии непримиримо начал юнец, – никогда, судя по вашим произведениям, не были одухотворены религиозными вопросами. И вдруг непосредственно перед возвращением в Россию вы принимаете православие. Несомненно, это сделано вами не столько по велению вашего внутреннего имама, сколько по политическим, я бы даже рискнул предположить, – патриотическим соображениям. В связи с этим у меня два вопроса. Первый: был ли это чисто рациональный, конформистский выбор, или вы и впрямь обрели некий духовный мистический опыт, толкнувший вас в объятия рясофоров? И второй: как вы полагаете – может ли гражданин России из патриотических соображений принять ислам? Благодарю вас.
И он сел на место, ни на кого не глядя и задрав подбородок.
Седой, но твердый принцип самоопределения вплоть до полного отделения, для разнообразия принявший вид пожилого человека по фамилии Шигабутдинов, лишь чуть улыбнулся на сцене. Так мог бы улыбнуться греющийся на солнышке близ любимой чинары, посаженной им лично на берегу арыка чуть ли не век назад, мудрый мусульманский дед, рассеянно отметив, что его двенадцатый внук, сын пятого сына от младшей жены, маленько опрудился.
По залу пробежал ироничный смешок. На парня оглядывались, кривясь. Безликий зал, наверняка конформистами битком набитый, был куда более непримирим и жесток к непохожему, чем тот, кто полвека приспосабливался к жизни разве что так, как бур приспосабливается к прогрызаемым породам. Парень по-прежнему гордо смотрел прямо перед собой и не обращал на зал ни малейшего внимания.
– Как этнический мусульманин, – Шигабутдинов дал понять, что он на самом деле думает относительно этого убогого, отдававшего, как ни крути, нацизмом термина, – проживший все детство и всю молодость среди мусульман столь же этнических, а зачастую и вполне идеологических, могу вас заверить: среди них всегда было не меньше по-сыновьи относящихся к России людей, чем и среди прочих иных конфессий. В конце концов, и организаторы ГУЛАГа были не мусульмане, и те, кто на блюдечке с голубой каемочкой поднес СССР его геополитическим конкурентам, – тоже.
Другое дело – вхождение в конфессию теперь. Тут угадываются два мотива. Либо преданность малой родине, преимущественно мусульманской по вероисповеданию, при которой остальная Россия неизбежно воспринимается не более чем питательной средой. Либо преданность оказывается скорее, так сказать, туранской, а преданность России обещается, лишь если та станет исламизированной частью единого исламского мира. В обоих вариантах получается, что Россию как таковую надлежит для пользы либо входящей в Россию малой родины, либо, наоборот, интегрировавшего Россию Турана, доить в хвост и в гриву. То есть преданности России как таковой как раз и не получается. Не симпатично. Честно скажу: мне куда милее тяготение к исламской культуре из тех, например, соображений, что мусульманские дети весьма почтительны к родителям, а родители – весьма доброжелательны к детям. Из нынешних ток-шоу то и дело на всю страну слышишь: я ничего не должен родителям, ведь я свободный самостоятельный человек! Правда, родители мне должны то и то, да к тому же не смогли дать мне того и того, и вдобавок запрещают, старые ослы, это и это… Им на меня плевать совсем! Они меня достали своей заботой! Но видели вы когда-нибудь, чтобы такое заявляли дети мусульман? Нет. Поэтому и с рождаемостью у них нет проблем. Мусульманин знает, что рожает себе не палачей, а помощников, не могильщиков, а опору под старость. Люди не боятся детей, а рады им. Есть чему поучиться. Но только патриотизм сюда лучше не вмешивать.
– То есть ваш выбор был исключительно политическим! – выкрикнул, не вставая, парень.
– Мой выбор был исключительно личным, – ответил Шигабутдинов,
– Тогда скажите, – никак не мог получить удовлетворения неофит, – как вы относитесь к идее восстановления Крымско-Татарской автономии?
Шигабутдинов чуть нахмурил брови, словно не понимая вопроса. И даже чуть пожал плечами. Он все делал чуть – но это "чуть" многого стоило. Есть люди, которые чем тише говорят – тем их слышнее; он был из их числа. Лагерная закваска, наверное, с завистью подумал Корховой. Эх, я не застал…
– Крым – российская земля, – сказал Шигабутдинов, – а один Татарстан, слава богу, в России уже есть. Зачем второй?
Зал зашуршал и зажужжал. Точно с улья сняли крышку, чтобы вглядеться в его подлинную суть.
Ну, мужик, восхищенно думал Корховой, вслушиваясь в горячо раскатившийся местами возмущенный, местами восторженный гул. Кремень. На него молиться будут везде, и бить его будут везде нещадно. А просвещенные весь век хихикали: поскреби русского – увидишь татарина…
Это они от зависти!
Когда народ потянулся на выход, фаршем выдавливаясь сквозь двери зала в фойе, оживление сделалось однозначным, кто-то громко обсуждал меню. "Все, наверное, сейчас по коньяку вмажут, – подумал Корховой. – Не здесь, так дома! А я буду сок пить. И ничего, сок очень вкусен и полезен. В нем даже есть свое очарование".
Есть упоение в бою и рюмки полной на краю.
Шигабутдинов некоторое время величаво сидел на своей высоте, глядя на нижнюю суету, и, лишь когда зал опустел, встал; продолжая держать спину прямо, как обходящий строй маршал, неторопливо двинулся к свободе. Корховой устремился ему наперерез.
– Уважаемый Прохор Мустафович, – позвал Корховой, предупредительно наклоняясь. Несгибаемый воин истины хоть и держался, как металлический штырь, был Корховому где-то по плечо.
– Да?
– Меня зовут Степан Корховой, я журналист и хотел бы, если вы не очень устали, поговорить с вами чуть более обстоятельно. Не так вразброс, а по двум-трем совершенно конкретным, но важным темам.
– Устал? – сыромятный татарин лишь чуть улыбнулся. – Нет, я не устал. Но что я могу еще сказать?
– Полагаю, немало, – улыбнулся Корховой.
– Говорить-то я могу много, что правда, то правда, – сказал Шигабутдинов, и сейчас, в разговоре один на один, в нем совсем не было ни снисходительности, ни величавости. Просто товарищ, только возрастом постарше. – Но вам-то что надобно?
– Мне? Трудно в двух словах…
– Намекаете, что надо где-то присесть? Но, простите, мне нужно домой, у меня еще есть дела, потом сборы, завтра я уже улетаю в Казань… Там мне тоже будут, я полагаю, вставлять разом во все отверстия и розы, и тернии.
– Домой? У вас уже дом в Москве?
– О, это фигура речи… Старые друзья пустили перекантоваться. Сами они на даче…
– Если позволите, я вас провожу. По дороге и поговорим… Это далеко?
– Напротив, совсем недалеко, на Хлебном. Пешком дойдем, если вы не против, Степан… э…
– Антонович.
– Степан Антонович. А вам не нужно разве… ну… магнитофон…
– Это не интервью. Это… Еще не могу точно назвать вам жанр, честное слово. Портрет в интерьере. У меня вопросов-то почти не было приготовлено, всего два, и третий уже тут в голову пришел.
Они спустились на первый этаж, миновали строгий, старосоветского еще пошиба вестибюль, облепленный афишами, и вышли на Никитскую. Погода и впрямь располагала к прогулке. Корховой немножко стеснялся, но скоро привык: Шигабутдинов то ли умел, когда хотел, сразу располагать к себе, то ли это тоже было у него врожденное. Неподдельная приветливость ко всем – оборотная сторона полной внутренней свободы. Если ты не боишься, что собеседник тебе навяжет что-то – стиль поведения, прогулку, тему разговора, лишнюю рюмку, что угодно, если ты точно знаешь, уверен по долгому опыту, что будешь делать лишь то, чего сам захочешь, а если не захочешь – никакая сила, никакой политес и никакое давление тебя не заставят исказить себя, то и не страшен тебе никто. Ни враги, ни друзья, ни случайные собеседники…
Карнеги писал когда-то: отчего мы так любим смотреть в преданные глаза собаки? Оттого, что уверены – эта преданность не поддельная, ведь собака наверняка не хочет нам что-то продать и наверняка не хочет выйти за нас замуж. Если ты абсолютно уверен, что тебе ничего не втюхают, ты с любым первым встречным приветлив, как с любимой собакой.
– Итак, ваши вопросы?
– Совершенно разнородные. Ваше отношение к космосу, к полетам в космос. И ваше отношение к тому, что Европа и вообще весь так называемый цивилизованный мир – западный мир – продолжает относиться к России с какой-то инстинктивной неприязнью. Раньше это удобно было оправдывать нашим тоталитаризмом-коммунизмом, но вот уже и коммунизма нет, а неприязнь та же самая… Так это или это нам тут лишь кажется – может, не без участия нашей же собственной пропаганды? И уже здесь пришло в голову: что все-таки для вас православие?
– Вы верующий? – цепко спросил Шигабутдинов, бросив на Корхового короткий взгляд из-под седых бровей. Шел он не торопясь, чуть косолапя то ли по-стариковски, то ли по-кавалерийски, и по-прежнему держал спину очень прямо, как маршал… Нет. Применительно к этому человеку, будь он хоть трижды Прохор, надо было говорить: темник. Нойон-батюшка.
– Как вам сказать… Не воцерковлен.
– Понятно. Ни два, ни полтора. На всякий случай бога не ругаю, но попу руку не поцелую даже во хмелю.
Корховой принужденно рассмеялся. Этот нойон-батюшка был приветлив и искренен до полной беспощадности.
– Примерно так, – проговорил Корховой.
– Вы только не тушуйтесь! Я ведь вам не в упрек… Я сам в таком состоянии тридцать лет провисел. Да вдобавок еще и между двумя религиями, а это, поверьте, совсем не половина сахар, половина мед. Я спросил, лишь чтобы знать, как лучше вам отвечать. Ведь у меня действительно был некий мистический личный опыт, но рассказывать о таких вещах человеку, который… э… совершенно в другой плоскости живет, бессмысленно и даже где-то нечестно. Будто намекаешь ему на его неполноценность… Мол, вот у меня было, потому я знаю истину, а тебе медведь уж не на ухо, а на душу наступил, поэтому сиди в неверующих.
"Какой мужик!" – в сотый раз подумал Корховой с восхищением.
– Хорошо, я понял.
– Теперь космос. Я к этому разговору совершенно не готов. Более того, как человек абсолютно гуманитарного склада, вдобавок запоем читавший в молодости фантастику, я имею по этому поводу самые вульгарные и самые утопические представления.
– Очень интересно.
– Нет, смею заметить, не очень. Во-первых, я в глубине души совершенно на самом-то деле не знаю, что нам в космосе надо. Что-то для науки, да, понимаю. Но мне это все настолько до фени… Как бы это… Вот. Честно вам скажу: я убежден, что пока ученые не открыли какую-нибудь нуль-транспортировку, в космос соваться бессмысленно. Человеку, просто человеку, это ничего не дает. Усилия настолько велики и нелепы… Относительно таких вот попыток у французов есть поговорка: этот пытается… простите… издать звук громче, нежели позволяет величина задницы. Так. В более-менее приглаженном варианте – так. Наши сорок лет полетов – типичное слабенькое шипение. А надо сперва как следует нарубаться гороху – и уж потом так громыхнуть, чтобы стекла полетели. Понимаете?
– Понимаю. Но ведь история не ждет…
– Ну, разумеется, всем нужны спутники-шпионы. Всем нужны высокоточные бомбы с лазерным наведением. И много чего еще столь же необходимого для мирного созидательного труда. Это ужасно. Вы понимаете – если бы не стремление уконтрапупить друг дружку, нам космос в том виде, в каком мы его сейчас имеем, оказался бы не нужен.
– А вы верите в нуль-транспортировку?
– Представьте, да. Наверное, тоже как гуманитарий. Меня с детства приучили к некоторым не обсуждаемым бесспорным истинам. Например: для науки нет ничего невозможного. А с другой стороны… Понимаете: если бы Всевышний хотел запереть нас на нашей планете, он бы запер. Он бы так запер, что мы и выше стратосферы никогда бы не высунулись. Он этого не сделал. Значит, есть какие-то способы, они предусмотрены Богом, чтобы мы могли порхать от звезды к звезде без рева, грохота, ядовитой химии и чудовищной, чуть что – летальной аварийности. Не запер же он нас на материках. А раз не запер – то разрешил плавать и вообще нагишом, в одних плавках, на собственных руках-ногах. И на яхтах, и на круизных теплоходах, и на подлодках, и на веслах… Плыть может и один человек, просто потому что ему нравится – сам плот сколотил и вперед, "Кон-Тики". И с семьей в отпуск – это уже другой жанр. И команда Кусто… То же должно быть и здесь. Всевышний создал человека свободным. А если чему-то он положил предел, то этот предел совершенно, абсолютно непреодолим, и нам его преодолевать просто не захочется. Просто в голову не придет. Не хотите же вы вывернуть свое тело наизнанку и так пойти дальше. А если некий предел преодолим, значит, человек может преодолевать его РАЗНООБРАЗНО, в зависимости от своих желаний, представлений и потребностей. Разнообразие – это же синоним свободы. И тот способ, что доступен нам сейчас, есть не более чем уродство. Фактически его и нет. Он не обеспечивает свободы, и значит – это не тот способ, который предусмотрен Всевышним для нашего выхода в космос.
– Интересное мнение…
– Мнение профана. Более того, я сейчас вам еще большую крамолу скажу: я уверен, что если бы ученые как следует уже сейчас начали искать – искать всерьез, непредвзято и не будучи стеснены в средствах, – обязательно лет через десять-пятнадцать можно будет просто войти в кабинку с надписью "Нуль-Т"… Или там: аутспэйс-джамп. Кунцзяньвай цзяотун. Кстати, объясните мне, почему у нас в России…
Это бесподобно прозвучало в устах человека, который только-только вернулся в страну, едва не сгноившую его заживо, а потом изгнавшую на многие годы. Он решил, он вернулся, он взял на себя все ее грехи и огрехи и добровольно, свободно разделил их со всеми, здесь живущими. Иначе понять такую обмолвку было невозможно. У Корхового даже в носу начало пощипывать от сентиментального, почти детского – или девичьего, что ли, – восхищения этим человеком.
– Почему у нас в России китайских космонавтов называют тайканавты… или тайконавты… будто от слова "канать". Или от слова "алконавты"? Космос по-китайски "великая пустота" – "тайкун". Кун, а не кон. И не кан. Кан – это подогреваемая лежанка. В отличие от нас, россиян, у китайцев нет сказок про Емелю, который на печи, скажем, летит на Марс… На Западе латиницей транскрибируют "кун" как "конг" – ну, так нешто нам пристало с них срисовывать, их система транскрипции ужасна. Они и нежнейшее "нюйжэнь" – "женщина" – своими буквами передают так, что если переложить по-русски, получится приблатненное "нюрен". Нюрка, типа. Вы корреспондент? Обещайте мне, что будете говорить и писать так, как есть: тайкун.
– Обещаю, – улыбнулся Корховой.
Шигабутдинов помолчал.
– Вот так мы плавно перешли к Европе, – сказал он потом. – Я правильно помню ваши вопросы, Степан Антонович?
– Абсолютно.
– Я сам долго над этим ломал голову… Неприязнь, непонимание, недоверие… Это не миф и не выдумка. Я раньше не верил, думал, советская пропаганда, образ врага. Черта с два. Пожил там – насмотрелся… Прежде всего: это возникло, конечно же, до большевизма, и даже до того момента, когда угроза нависания российской громады над полуостровом Европа была при Петре, при Екатерине впервые Европой осознана… Только вот о чем хочу предупредить: я не историк и не культуролог, я говорю просто, что чувствую. Описываю, что мною движет. Частное мнение частного человека.
– Понятно, понятно, – нетерпеливо сказал Корховой. Мнение такого частного человека дорогого стоит, подумал он. То, что таким человеком движет, не может быть дурацким заблуждением. Разве лишь путеводным заблуждением, выводящим из тупиков тех, кто шел-шел прямо, да и уперся в стенку.
– Хорошо. Итак. Европа и Америка – это католицизм, потом протестантизм. Католицизм – реформа или, скорее, дистанцирование от православия, протестантизм – реформа католицизма, вторая производная. Однако все они плоды одного древа. Православие Европой воспринимается не как отвлеченная альтернатива, вроде йоги или вуду, не как чужой экзот, а как непосредственный вызов, прямой упрек. Крестоносцы, громившие православный Константинополь, утверждали: "Эти схизматики – такие еретики, что самого Бога тошнит!" Постулаты и аксиомы заявлены одни и те же, вопросы заданы одни и те же, но ответы расходятся. И среди них самый, собственно говоря, главный: как и для чего жить.
Простой пример. Я не буду сейчас вдаваться в гауссовы пасхалии, в методики подсчетов… Кто из празднующих Пасху по юлианскому или по григорианскому календарям эти сложности помнит! Календарь, разбивший единую Пасху христиан на две, введен папой Григорием – он для жизни удобнее, правильнее, точнее. Тупые, косные православные попы упрямо держатся за свою Пасху. Ну, идиоты же! Дикари! Правда? Правда. Ведь правда. Ну почему не сделать удобнее? Лучше людям? И к тому же объединиться… Да, все так, но если для тебя воскресение Христа и иные явленные чудеса – не звук пустой и не опиум для народа, не хитрые трюки прощелыг в рясах, а ВЕРА… Тогда то, что благодатный огонь в Храме Гроба Господня нисходит именно по юлианскому календарю, под Пасху именно православную, переворачивает все с головы на ноги.