Текст книги "Путь Лоботряса (СИ)"
Автор книги: Вячеслав Рыженков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Ан нет. Никто не посмел бы стронуться с места, поскольку существовала непогрешимая табельная! Слева от парадного выхода из А-корпуса вниз уходила неприметная лесенка, которая сворачивала к заветной дверце. За ней, в уютном полуподвальчике с мощными дуговыми сводами, располагались на стене три пары квадратных досок. Доски истыкивали гвоздики без шляпок, под каждым стоял номер. Такой же номер был выбит на алюминиевом треугольничке с дырочкой. И через эту дырочку треугольничек подвешивался к гвоздику.
Каждое утро сотрудники МИХМа совершали заветный ритуал. Они снимали треугольный номерок с одной доски и перевешивали на другую. Вечером тот же номерок возвращали назад. Ровно в девять табельщица закрывала доску. А в четыре сорок пять, или в субботу – в три ноль-ноль, доска снова открывалась. Не успел утром – опоздал! Не перекинулся вечером – еще хуже, разборки и выяснения. Поэтому в субботу около трех часов к табельной по всей парадной лестнице стояла длинная очередь. Все были уже готовы и только ждали, когда загремят доски. Одни лишь преподаватели, люди особого положения, не ведали, что такое табельная.
Табельщицами работали особо доверенные люди, две строгие непреклонные женщины. Одну, которую я помню хуже, звали Александра Михайловна. Про нее поговаривали, что она человечнее, может пойти навстречу в трудной ситуации. Не скажу в этом плане ничего определенного, мне в таких "трудных ситуациях" просить у нее помощи не приходилось. Со своей стороны помню, что хоть манеры у ней и были мягче, на страже номерков она стояла зорко. Вторая, которую между собой все называли просто Эвелина, а порой и погрубее, была непроницаемая и твердокаменная. Потом, на смену Александре Михайловне пришла молодая Марина, и все воспрянули, было, духом на месяц-другой. Но, в общем и целом, надежды на послабление остались тщетными.
Приходилось изворачиваться другими средствами. Самым простым было перекидывание двух номерков сразу, за себя и за товарища. Это делалось не так легко, как можно было подумать, табельщицы не дремали, улавливая отточенным взглядом каждое лишнее движение. Однако находились сотрудники, которые достигали в этом искусстве виртуозности. Тот же Евгений Пирогов, который к прочим своим талантам прекрасно показывал фокусы с шариками и кубиками, проделывал подобные манипуляции легко и непринужденно. Но только для хороших друзей и в случае настоящей необходимости. Не всем, конечно, быть факирами, однако нужда заставляла. По моим наблюдениям, если взять МИХМ в целом, за неделю не меньше двадцати номерков переносилось с доски на доску чужими пальцами.
На табельной держалась львиная доля МИХМовской дисциплины. Поэтому, когда Саша Стерман в шутку говорил, что будь он табельщик, купался бы в деньгах, это не звучало пустой похвальбой. Как говорится, с миру по нитке, а желающие нашлись бы безусловно. Другое дело, что отдел кадров вряд ли доверил бы Стерману табельную.
Жизнь между тем продолжалось, время неумолимо шло вперед и ежегодно напоминало о себе появлением новых свежих лиц. Сильно разрослась группа Буткова. Пришли Буланов, Черных, Макареев, добавилось сразу трое аспирантов, и седьмой отсек стал самым шумным и многолюдным. Сразу в трех отсеках появились молоденькие лаборантки. Лаборатория моментально заполнилась перекличкой голосов, то и дело открывалась и закрывалась новая стеклянно-алюминиевая дверь, впуская и выпуская посетителей. Непрерывно трещал телефон, и чем дальше – тем больше. После двухгодичного перерыва стала увеличиваться и группа Соломахи, сократившаяся, казалось, до одного Виталия Тарасова. В нее вошли Саша Карабанов, Ирина Цаблинова, Татьяна Тарасова. Кутеповцы появлялись всё чаще, барьер между ними и прочими еще существовал, но постепенно размывался. Народу на кафедре прибавилось настолько, что стало хватать даже на самодеятельные футбольные поединки. Горячим их организатором выступил самый ярый болельщик исследовательской лаборатории Коля Тырин, ему противостоял насмешливый Илюха Шмагин. В момент наибольшего футбольного пика в наших играх участвовали даже ветераны – Д. Казенин и П.Кронов.
Наш шеф – Рудов, напротив, теперь набирать народ не спешил. Похоже, он разочаровался в механиках и, после опыта с Кабаком, стремился привлекать в лабораторию тэкашников. Они не только по командировкам ездить умеют, но и в приборах разбираются! Через парусную секцию Геннадий Яковлевич пригласил Володьку Агафонкина, уже не зеленого выпускника, а инженера с трехгодичным производственным стажем. Агафонкин был прекрасный человек, превосходный товарищ, трудяга, но этим самым и не вписался в новую кадровую концепцию шефа. Следующим, кто должен был усилить в лаборатории тэкашное крыло, Рудов наметил Игоря Мальцева. Про него не могу сказать практически ничего, поскольку он пришел уже на смену мне и принял у меня всю работу по отсеку и по теме.
Уходил я с большим скрипом и бюрократическими препонами. Видимо поэтому никакого открытого разговора между мной и моим преемником Игорем не состоялось. И только года через два случилось забежать в МИХМ и заглянуть в лабораторию. Там всё стояло практически в том же виде, не считая мелких деталей. (К слову сказать, мало изменился внешний вид отсеков и через пятнадцать лет, во время моего третьего МИХМовского этапа). И вот тогда Игорь произнес единственную фразу: "Теперь я понимаю, почему ты ушел".
Разумеется у меня, как у всякого увольняющегося, причин было несколько, в том числе и личные. И я не стал бы касаться этого вопроса, будь мой случай единичным. Но я отнюдь не был первой ласточкой. К тому времени, вспоминая ушедших в разные стороны ровесников, можно было уже загибать пальцы на руке. Да и расставался с институтом я тоже не один, а в компании с Юрой Ларченко. Вот он бы не поскупился на ядовитые словечки, задай ему кто-нибудь вопрос "почему". А если глянуть чуть дальше, в 1988 год на список сотрудников кафедры, там нет уже не только Игоря Мальцева, но и многих других. Из нашей "волны" застряли последние шестеро, и не дольше чем на годик. Я, конечно, исключаю кутеповцев.
Все мы, уходившие после первого опыта самостоятельной работы, были похожи друг на друга. Решение покинуть МИХМ созревало медленно, верный год, а то и больше. Мало было понять бесперспективность собственного пребывания в привычных стенах, нужно ещё и почувствовать, что нет ни малейшего шанса. Уяснить, что судьба более старших коллег, которых ты видишь каждый день, распространяется и на тебя, любимого. И ощутить, что на самом деле ты еще молод, силен, горяч, а на МИХМе свет клином не сошелся.
Конечно, жалко было оставлять с таким напрягом достигнутые результаты, расставаться с хорошими товарищами, интересными людьми, и, что ни говори, все-таки высокоинтеллектуальной атмосферой. Но всего этого было маловато, чтобы пожизненно связать с институтом свою судьбу. А тем, кто решал для себя этот вопрос иначе, доставался тяжелый жребий. Я бы хотел рассказать о ком-то из таких людей поподробнее, и для меня несомненно, что первым имеет право на внимание и память Евгений Яковлевич Ольшанов.
Часть 2. Грустная улыбка Урании
Написать про Евгения Яковлевича Ольшанова, как он того заслуживает, невероятно тяжелая задача. Легко писать про людей с очевидными успехами. Все их любят, уважают, ценят. Особенно, если они еще и в чинах. Неплохо было бы написать про Дмитрия Анатольевича Баранова. Что-то такое на тему: "Мои памятные встречи с профессором Барановым".
И начать вспоминать, как мы таскали носилки со строительным мусором, разгружали целыми вагонами мешки и сетки с картошкой и даже (помилуй нас, грешных) отмечали день рождения одной лаборанточки шумной компанией в техническом подвале...
Нет уж, лучше без этих глупостей! Господин Баранов, ректор, док. т. н., и прочая, и прочая, если захочет, сам вспомнит о своей беззаботной молодости. А еще лучше о своем непростом пути к нынешним высотам. И совсем бы хорошо, если бы рассказал он об Игоре Георгиевиче Терновском, своем первом научном наставнике. О подобных людях, без оговорок посвящавших свою единственную жизнь науке, забывать непростительно. Именно к таким и принадлежал Евгений Яковлевич Ольшанов.
МИХМ в силу своего статуса высшего Учебного заведения в первую голову ценил преподавателей. Это они – воспитатели и просветители студентов – красовались вокруг его нимба на самых почетных местах. Их знали и почитали все, им отдавалось всё наилучшее из того, чем институт владел, из них выходили деканы, проректоры и ректоры. Разве знал кто из доверчивой публики, а что скрывалось за торжественным фасадом, чем занимались все те, кто являлся в тот же институт каждое утро, но имена которых были никому не известны. Их место было в "подвалах и подземельях" МИХМа.
Не секрет, что орденоносный МИХМ не относился к форпостам науки. Научная деятельность, копошившаяся в его недрах, абсолютным большинством сотрудников и преподавателей рассматривалась чисто утилитарно. Надо повышать "остепененность" учебного штата, так сказать, поднимать научную квалификацию преподавателей? Надо! Значит пусть в свободное от студентов время "занимаются наукой". Неплохо звучит. Почти как более позднее – "занимаются любовью".
Но в том-то и беда, что "заниматься" наукой нельзя. В науке надо работать, причем не спустя рукава, а засучив их по самые плечи. И при этом одними плечами не возьмешь. Думать надо. Думать до зайчиков в глазах, вещих снов и видений наяву. Думать не день, не два – месяцами, а когда и годами. Причем это еще не значит, что ты в конце концов придумаешь что-то стоящее. Можешь и не придумать. Сколько их – ничего не придумавших, приходится на одного придумавшего? Никто не считал.
Зато среди этих непридумавших есть первые и вторые. Вторые не придумали, но продолжали думать и искать. Всю жизнь. Кто до могилы, кто до сумасшедшего дома. Превращались в вечных чудаков, забывших о реальности. И когда у кого-нибудь из них что-то выходило, никто из тех, что решают все вопросы, не принимал их всерьез. И опять же не просто из чванства. Неподатлив сам предмет для непривычного ума. Странные люди эти, как правило, не застревали на поверхностных задачках. Они лезли в непроходимые дебри, добираясь даже до самых что ни на есть вечных проблем. Цеплялись за те вопросы, которые по тем или иным, неизвестным никому причинам, обошли либо отложили "великие". Потому и понять: получилось что-нибудь у самоуглубленного мыслителя, или он просто нагородил чего-то несуразного – не просто. С наскока не разберешься. А глубоко вникать кто же будет, некогда! Ведь дело-то за "первыми", теми, кто когда-то, раз и навсегда, отмахнулся сам от всяких научных поисков.
Отмахиваться тоже можно по-разному. Можно отказаться от науки вообще и уйти в совершенно другие сферы. А можно вместо трудной, действительно научной, взять вполне разрешимую, только недостаточно освещенную в литературе задачу. И объявить – что именно это-то и является настоящей наукой. Ибо приносит ощутимую пользу, дает понятный всем и очевидный результат. А там – дорожка известна. Диссертация, защита. Уважение и успех. А затем и самоотверженный ежедневный труд. Например, в институте. Готовить из студентов инженеров, приносить большую пользу стране.
Вот такая вот картиночка. Очень похоже на правду, всем по заслугам и никому не обидно.
Реальная картина несколько грубее в своей практической зримости. Ведь МИХМовская наука – не заоблачная математика, она требует "железа" – приборов, оборудования, экспериментальных установок. Кто это сделает, соберет, обслужит? Могут, конечно, и сами преподаватели – вечерами, после 3х часов дня, либо в незанятые на неделе дни-окна. Ну, пожалуй, еще в сессию, между днями приема экзаменов и в зимние студенческие каникулы. В крайнем случае, в двухмесячный летний отпуск. Сказанное выглядит смешно даже сейчас. Нет, таким перегруженным людям, как преподаватели, лабораторные дела были явно не под силу. Нужен кто-то другой.
Получается, что лаборанты, то есть люди без профессии и специальности. Ходили слухи, что где-то существуют высоко квалифицированные научные лаборанты. На деле, как известно из МИХМовской практики, хорошо подготовленный человек не засидится в лаборантах, сам выйдет в инженеры и научные сотрудники. Тогда что же, штатный профессиональный научный работник? Его вряд ли прельстит полусамодельное, полухалтурное оборудование, отсутствие аналитических и метрологических лабораторий и тех же лаборантов.
Проблема вузовской науки потребовала квалифицированного заинтересованного штата, и он был создан. Организовался НИС – научно-исследовательский сектор. Затем он назывался НИЧ под эгидой ХНО, но это уже излишние подробности. В НИЧ входили, прежде всего, те же преподаватели. На полставки. Но известное дело – получающий половину ставки и делает половину работы. И хорошо, если половину...
А кто же будет делать вторую половину? Как кто? Вчерашние выпускники, которых оставили в институте инженерами. Не аспирантами, те заняты своей диссертацией, их не припашешь на все 100, и не "соискателями", а просто инженерами, которым посулёно, что со временем они перейдут в соискатели и аспиранты. А пока работа, и всякая работа, поскольку нет в институте непрестижной работы. Работа и на НИЧ и на учебный процесс.
Сердце такого инженера должна была согревать надежда: перейдет он в "соискатели", сделает "дисер", защитится, и встанет в очередь на преподавательское место. Долгая, долгая дорога. У кого-то она оказалась длинней жизни. В МИХМе, как на временнОм замороженном срезе, можно было найти таких ожидающих на любой стадии. "Застрявших" в лаборантах, инженерах, научных сотрудниках со степенями. По сути это и был НИС. Кто-то терпеливо ждал. (А преподаватели живут долго, это отмечал еще Ломакин. Он, правда, толковал такую аномалию мистически, через биополя, но статистика подтверждала его декларации.). Кто-то приспосабливался: обозначался на работе и сразу исчезал по всяким неинститутским делам. А кто-то не мог забыть, что он научный работник, и продолжал биться над научными вопросами. Таким доставалось хуже всех. Технической базы никакой, питательной среды для мысли – тем более, моральная поддержка от коллег со знаком минус. Особенно, если затянул с "защитой", и зачислен в неудачники. Вся надежда на единственный инструмент – собственную голову.
Не подведет этот универсальный инструмент, сделаешь что-то значимое. Но не обольщайся. И сделав, не облегчишь своей участи. Останешься в той же очереди, на той же ступеньке. Поэтому не мудрено, что большинство таких МИХМовских подвижников только нащупывали и выявляли проблемы в виде необъяснимых эффектов, и чаще всего на том и застревали. Доработать не хватало возможности. А "ведущим и движущим силам" института эти вопросы были уже не интересны.
Евгений Яковлевич Ольшанов вовсе не был классическим рассеянным естествоиспытателем с милыми странностями. И уж тем более, недоучившимся либо сбившимся с пути аспирантом-неудачником. Напротив, он успешно защитил кандидатскую диссертацию, уверенно писал научные статьи и технические отчеты. Мало того, в составлении заявок на изобретения, контактов с экспертами, он, как говорится, "собаку съел". В этом деле при нашем принудительно-плановом изобретательстве у него можно было многому поучиться. Можно было поучиться и умению работать собственными руками, а также тщательности и дотошности, с которой Ольшанов принимался за любую, даже самую примитивную работу. Его руки не мешали голове, а голова очень грамотно направляла руки.
Постараюсь описать, каким мне запомнился Евгений Яковлевич. Невысокий. Грузноватый, но подвижный, с седеющей шевелюрой, иногда слегка вздыбленной. Говорил быстро, заинтересованно, при этом без мелкой суеты. Слушая собеседника, не скрывал эмоций, мог разразиться внезапным искренним смехом. Сердился редко, больше сокрушался безразличием и тупостью окружающих. Если улавливал в чьих-то словах интересную мысль, моментально подхватывал и тут же пересказывал собственные соображения и выводы.
Любил пошутить, посмеяться, поговорить о литературе, которую хорошо знал. Но разговор всегда переходил на искусство вообще, и непременно возвращался к науке. Помню, говорили об улыбке Джоконды. Евгений Яковлевич послушал, подключился и быстро изложил, в чем там дело по его мнению. Какие черты в мимике любого лица отражают улыбку, какие грусть, и как необычно сочетал эти черты в своей картине Леонардо. В этом он и видел парадокс улыбки на неулыбающемся лице Моны Лизы.
Интересно он объяснял: "Ну-ка, улыбнись! Видели!" "А теперь нахмурься. Да не так сильно! Ага, вот она куда ушла!" "А на портрете помните куда? Вот глаз и бегает: вверх-вниз, вверх-вниз! И лицо живым кажется.". Все только переглядывались, ну и закрутил Ольшанов!
Я не знаю, где и как проходили его студенческие годы и первые самостоятельные шаги в научном мире. Но в 78-79 годах он, не сработавшись с Варыгиным на "Материаловедении", уже кандидатом и старшим научным сотрудником перешел в отраслевую лабораторию ПАХТ под начало к доценту Рудову. Лаборатория работала во внешнем мире – на различных химпредприятиях Союза. Ольшанов стал вести "грузинское направление" – по химкомбинату в Рустави. Расчеты, проектные решения, командировки. Обследование действующей промышленной аппаратуры, монтаж. Серьезная производственная работа.
И дополнительная "научная" нагрузка. Кафедра планировала написание большого справочника по расчетам хим.-технол. процессов. Общая редакция – профессора Кутепова, который распределил все разделы будущего справочника между преподавателями кафедры. Один из разделов достался Рудову и его сотрудникам, то есть в первую голову – Ольшанову. Большая работа, но где же наука? Наука где-то рядом, иногда, мелкими порциями. Многих бы это устроило, но натура Ольшанова была иной, творческой.
Была у старших научных сотрудников отраслевой лаборатории еще одна научная повинность: курировать и консультировать молодых инженеров. Как раз произошел их большой наплыв. Эти совсем еще зелененькие инженерики, разумеется, жаждали "защититься". Институт, казалось бы, ничего не имел против. Вот вам лаборатория – реконструируйте, портите, творите, вытворяйте. Ищите затем, из чего соорудить установку, сочиняйте, как она будет выглядеть. Затевайте эксперименты, разбирайтесь с анализом проб и вообще результатов. Полная свобода (в пределах научной задачи, намеченной научным руководителем). Конечно, с большими обязанностями перед институтом, кафедрой, а как же иначе, кому ты тогда нужен, но тем не менее. Если сумеешь, успеешь – защитишься.
Задача походила на то, чтобы, не зная правил движения, и впервые сев за руль, проехать ночью через незнакомый город. Мало кто преодолел всю эту дорогу до конца. По ходу дела усвоил правила, принял их к исполнению и, набивая шишки, нашел в ночной мгле свой заветный переулок. Выведший его из темного города на свет.
Немногие из этих неоперившихся воробышков выпорхнули из МИХМа кандидатами, а доктором стал, кажется, один Димка Баранов. Остальные просто ушли стреляными воробьями. И в нос, и в хвост, а кто еще и в желудок с печенкой. В конечном счете, и за то спасибо альмаматери.
В отраслевой лаборатории новичков распределяли между научными сотрудниками. И почему-то в деле, где совместимость и контакт одни могли дать реальный эффект, желание самих работников не спрашивали. Ольшанову, которому и здесь хотелось сделать всё так, чтобы не было стыдно перед наукой, достались ребята весьма прагматичного склада. Юра Ларченко возжелал быть независимым и фактически откололся. Сашка Золотников, которому Ольшанов был готов помочь, а, по сути, подготовить диссертацию, на науку смотрел снисходительно. Его больше интересовали собственные личные дела и командировки, из которых он возвращался нагруженный дефицитными покупками. Одним словом, в подвалах МИХМа серьезная наука не желала приживаться.
Год шел за годом, гораздо быстрее, чем хотелось. Сотрудники МИХМа, а среди них и Ольшанов, жили от отчета до летних каникул (то есть какого-нибудь ремонта), и от каникул, через овощную базу, до нового отчета, начинавшегося уже в начале ноября. Работники отраслевой курсировали: в командировку – из командировки, из подвала – в лабораторию, из лаборатории – в подвал. Как все, так и Ольшанов.
Но куда бы Евгений Яковлевич не шел, редко можно было увидеть его без потертой зеленой хозяйственной сумки. Сумка эта была битком набита исписанной и еще не исписанной бумагой, тонкими и толстыми папками. Сумка то раздувалась, то худела. Ольшанов, где было возможно, присаживался за стол и писал: цифры, буквы, формулы, схемы. Потом вдруг начинал вычеркивать большим крестом страницы, а затем рвать их и пихать в урну. Он искал. Занимался сразу десятком задач, поставленных самому себе. Пробовал разные подходы, откидывал варианты. Кафедра процессов тихо посмеивалась. Рудов называл бумаги Ольшанова "письмами турецкому султану". (Еще бы не посмеиваться, когда главные специалисты кафедры относились с нескрываемым скепсисом даже к теориям профессора В.П.Майкова).
По всей видимости, так же проводил Евгений Яковлевич свободное время дома. А в командировках вечерами не вылезал из-за стола и засиживался глубоко за полночь, так что с утра его можно было не добудиться.
Не нужно думать, что Евгений Яковлевич был математиком-дилетантом, бившимся над пустяковыми для профессионала задачами. Я, например, увлекался в то время теорией вероятности и высшей геометрией неэвклидовых пространств. Таскал с собой книги, пытался вникать и делать выводы. Стоило в чем-то споткнуться или запутаться, Ольшанов моментально замечал, приходил на подмогу и без особых усилий распутывал узлы. А над своими "задачками" он бился годами. Уж такими непростыми оказывались мучавшие его "пустяки".
Наконец, обретя статус "стреляного воробья", я решил, что в МИХМе мне делать больше нечего. Жизнь завертелась водоворотом. Не только моя, всех нас, кто жил и трудился в Союзе ССР, а затем в президентской России. Прошло десять лет.
Нежданно-негаданно почта принесла скромный конвертик. Это было письмо из полузабытого прошлого. Писал Евгений Яковлевич:
"Здравствуй, Вячеслав Борисович!
Не удивляйся письму, поскольку в наше малопонятное время, когда математики замаливают старые грехи, СНС-ы метут улицы, а доктора наук караулят коммерческие склады, ты для меня остался тем единственным человеком, по крайней мере для меня , который не потерял интереса к произведению рядов, интегралу по контуру и вращению координат.
Признание в любви сделано, и теперь можно говорить серьезно. Борисыч! Не знаю, чем ты сейчас занимаешься, но по некоторым агентурным данным ты связан с научной работой, но не с нашей блудливой приспешницей начальствующих бездельников, а с той строгой Уранией, которая дарит свою улыбку лишь бескорыстным ее почитателям.
Случилось так, что одна из ее улыбок досталась мне, причем именно сейчас, когда со мной нет рядом многочисленной роты алчущих "соавторов" моих изобретений.. Но, к несчастью, со мной нет рядом и тех, кто мог бы подарить эту улыбку дельным людям, чтобы она не поблекла в альбоме.
Сознаюсь честно. Мне удалось построить систему комплексных чисел, минуя общепринятую абстракцию i2 = -1. В системе выявился параметр, который меняется в зависимости от координат, а при общепринятых комплексных числах он просто обращается в нуль, и потому незаметен.
Способ построения системы настолько прост, что ясен даже школьнику, знакомому с квадратом суммы двух чисел, и потому вот уже более двухсот лет это построение не обнаружено. Ох, уж эта наша гордыня, одна из злейших смертных грехов! – "Это же таблица умножения, а в ней давно все понятно!" (Вот этот самый способ я и нашел в таблице умножения)
Я мог бы еще долго рассказывать и об обобщенных комплексных и других обобщениях, а ведь я даже не знаю, дойдет ли до тебя это письмо, не сменил ли ты адрес. Поэтому
УМОЛЯЮ,
если это письмо дойдет до тебя, дай о себе весточку, а лучше заезжай, когда будешь в Москве, и мы посидим, как когда-то в гололедь, перед полетом в Тбилиси.
С уважением и надеждой, Ольшанов.
P.S. Если будешь писать, пиши "До востребования". Наши толстосумые вандалы громят урны, мусоропроводы и, конечно же, почтовые ящики. Мой адрес прежний. Жду!"
Я не мог не приехать, хотя на самом деле давно уже обретался в частных коммерческих организациях. Ольшанов был бодр, весел, но выглядел плохо. Узнав, что ни к какой науке я отношения не имею, расстроился и поник. Разговор ушел в сторону, на многомерные многогранники, кристаллы и, наконец, на елочные игрушки.
Сидели мы весь вечер, говорили задушевно, но к науке Ольшанов больше не возвращался. Только один раз, в полемическом порыве, он начал набрасывать схему своего преобразования. Не закончил, прервался. Листок этот хранится у меня, но на нем самая главная информации дана лишь общими намеками. Сохранилась ли она вообще, не знаю! Докапываться в дальнейшем у его близких посчитал неприличным, а затем они переехали.
Сам Евгений Яковлевич скончался в 2002 году.
Повторюсь еще раз, Ольшанов был весьма подготовлен для того, чтобы принять за неизвестное-новое какую-то свою неприметную ошибку. Был добросовестен и очень придирчив. Возможно, его материалы хранятся в семье, может быть, он успел их кому-нибудь передать. Во всяком случае, если не успел, его щепетильность порукой, что их стоит разыскать. А если они все-таки пропали, навсегда останется тайной, в чем состояло фундаментальное открытие Евгения Яковлевича Ольшанова.
Часть 3. Падение Икара
Между двумя крайностями всегда существует умеренная серединка. Так и между теми, кто бросил всё и ушел без оглядки, и теми, кто отдал МИХМу и своим исследованиям всю жизнь, находилось немало людей со средней позицией. Эта позиция упрощенно выражалась фразой с циничным привкусом: «Ты получи кандидата, а потом делай что хочешь, и где хочешь». Прагматически такой подход был самый верный и грамотный. Так сказать, соответствующий существующей реальности.
Оговорюсь сразу, у меня нет желания и намерения замалчивать или принижать реальные достижения кафедры "Процессов и аппаратов". Да это и невозможно, так как то, что сделано хорошо, говорит само за себя. Самым простым и очевидным примером служит, если обратиться к первой половине 80-х, многократное применение при интенсификации производства тогдашних предприятий – различных моделей гидроциклонов Терновского; просечной тарелки, разработанной группой Соломахи; спиральной сушилки Муштаева.... Всё это есть – в статьях, отчетах, патентах и я не собираюсь их пересказывать. Мне хотелось иного – правдиво передать дух того времени, атмосферу на кафедре и в институте. То есть, проще говоря, в стране вообще.
И если говорить, положа руку на сердце, кафедра "Процессов" не была единым научно-исследовательским коллективом. То есть очень далеко отстояла от того идеала, который любил озвучивать сам Кутепов, во время своих критических выступлений. "Сотрудники работают увлеченно, потому что они видят перед собой увлеченно работающих руководителей". Это, к сожалению, к большому сожалению, было сказано не про нас. ПАХТ была и оставалась в первую очередь учебным подразделением. Ее достижения мерялись не научными свершениями, а количеством выпущенных студентов и подготовленных кандидатов.
Вот тут, казалось бы, и неувязка. Кому, спрашивается, плох подобный подход. Наоборот – красота, берись за дело, работай над темой, пиши и защищайся. И находились великолепные воплотители подобного подхода. Взять того же Кудрявцева, Шарикова или пресловутого "Трижды Вэ". Они-то как раз великолепно отдавали себе отчет, зачем пришли и для чего. Главное качество диссертации – что она защищена, а про всё остальное болтайте, что хотите. После драки кулаками не машут.
Но стоит заметить существенную особенность. Эти, только что перечисленные мною, вместе с иными неперечисленными, не входили в число молодых сотрудников большого набора. Они превосходили их и возрастом, и опытом жизни, а потому некорректно их и сравнивать со всеми нами. Ведь я не видел их молодыми. Кто знает, через какие душевные потрясения прошли те же Шариков, Левин, Вешняков, Соловьев прежде чем определились, что им нужна в первую очередь не наука, а именно кандидатская степень. "Мы не Ньютоны, – говорил Трижды Вэ, – обойдемся без открытий!".
К такому выводу постепенно приходили и мои ровесники. Причем именно те, кто изначально "шел в науку". Другие же, кто исповедовал его исходно, чаще выезжали прочь на веских объяснениях, почему этот подход не имеет смысла воплощать в практику. Но наиболее целеустремленные, как раз из тех, кому он давался мучительно, делали этот невзрачный лозунг своей программой на ближайшие годы. Я имею в виду, ребят типа Сергея Трифонова, Андрея Пахомова, Виталия Тарасова, Бориса Кабака, Сергея Макареева. Кутеповцев опять же не касаюсь, там всё было чуточку по-другому, хотя общая картина сохранялась и у них.
Программа на ближайшие годы! Именно годы, в этом собственно и состоял главный выбор. В конце концов защититься бы дали любому, но какой бы крови это стоило. И чем больше души человек вложил в работу, тем дороже бы она ему обошлась. Характерен пример Виктора Васильевича Ломакина, научного сотрудника МИХМа с двадцатилетним стажем. Ломакин был еще из того поколения соискателей и аспирантов, которое предшествовало нашему, причем самым старшим среди них. Все они прошли через предзащиту на наших глазах как раз в период "реконструкционной паузы". Борис Кожевников, Олег Ершов, Виталий Симонов... по большей части мы видели их уже лишь мельком, как отголоски истории былых, золотых и железных времен.
Ломакин припозднился с защитой главным образом потому, что упрямо добивался признания результатов, ради которых несколько лет работал. Не на диссертацию, а на серьезное исследование. Он изучал мембранное разделение газовых смесей. И получил-таки данные, что прохождение газа через мембрану не исчерпывается уравнениями диффузии Фика и эффузии Кнудсена. Особенно четко это отклонение выражалось при весьма значительных давлениях. Но "режима" или "эффекта Ломакина" в науке так и не появилось, своя кафедра результатов не приняла. Ломакин настаивал на достоверности и значимости полученных данных, встречал в ответ вежливое недоумение. Дальнейшие исследования в результате оказались замороженными. Противостояние длилось несколько лет.
Наконец, тему официально закрыли. И Ломакин пошел на таран. На "Процессах" такие условия игры поддержали, как самый приемлемый выход. Был привлечен к сотрудничеству некто Крыкин, который снабдил результаты Ломакина математикой столь забойного уровня, что кафедра, а затем и ученый совет института обошли эту часть почтительным молчанием. Интересная работа приобрела черты заурядной пусто-порожней диссертации. А получив корочки, и сам научный сотрудник покинул кафедру при взаимном согласии сторон.