Текст книги "Путь Лоботряса (СИ)"
Автор книги: Вячеслав Рыженков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Это было верное замечание. После нас вышли еще одни пираты : Шкаф, Трутнев, Карась и другие. Разодеты они были гораздо живописнее: тельняшки, пестрые платки, черные повязки. Шкаф нес разрисованную четвертную бутылищу. Ту самую бутыль из-под самогона, из-за которого Карась чуть не посыпался из отряда. Воспоминание было свежее, хохотали не меньше. И спели они гораздо лучше нас, мы все-таки напортачили с финальным куплетом. Слов нет, не будь бабы Яги, они заняли бы законное первое место.
Потом бригада ушла на свои места, Карась с гитарой остался. Спел "Если друг оказался вдруг". Но уже развернулось веселье и, с благословения Ряузова, следующей была песня про "столб с высоким напряженьем". После этого, еще парочку подобных. Банкет въехал в свое законное русло, но мы потихоньку отошли, унося шампанское.
Уединенный Воскресенский отряд представлял собой тот редкий случай, когда агитбригада использовалась преимущественно для внутреннего потребления. Камаз и тем более БАМ организовывали агитбригады для представительских задач. Это была одна из статей отчета отрядного комиссара. Как уж отчитывался на Камазе Гена Снисаренко, не имею данных. Могу предположить, что где-то провели разрешение на организацию общей агитбригады от всех трех "Камовских" отрядов сразу. И тем избавили Гену от хлопот, а Васю от нерационального применения рабочей силы. Допускаю даже, что это стоило каких-то дополнительных выплат в фонд Победы (был юбилейный 1975 год) или отчислений "за того парня". В нашей Формике "тем парнем" состоял – мы за это голосовали – Лукьянов, давший имя улице Лукьянова. Но кто знает, может быть, были и другие "парни". По крайней мере, шуток у нас между собой на этот предмет было множество. Если ничего нельзя было сделать – оставалось шутить.
А вот на БАМе агитбригада должна была быть в обязательном порядке, и она была. Иначе комиссару Мише Латыпову вряд ли удалось бы провести в полном блеске свою отчетность. (Я слышал, на него вообще была возложена отчетность перед верхними штабами. По крайней мере, он вечно сидел с какими-то бумагами, а на путях, стройке и в карьере не побывал ни разу.)
По чистой случайности мне пришлось один раз почти присутствовать при коллективном написании сценария будущего выступления агитбригады. В своё ночное дежурство. Я забыл упомянуть, что и на Камазе и на БАМе на каждую ночь назначались по два бойца. Они должны были оберегать лагерь, а на БАМе еще под утро заправлять водой рукомойники. Есть рассказы студентов из других ВУЗов, что у них за такую ночь полагалось спать днем, у кого – весь день, у кого – до обеда. В МИХМовских отрядах дежурный после ночи без вопросов выходил на работу.
Вот таким дежурным и сидел я в уголке столовой, а агитбригадчики кучковались за крайним обеденным столом. Заправлял Зейгерман. Он, судя по манерам, был единственным профессиональным агитбригадовцем. К тому же, по договоренности с командиром, скоро собирался уезжать. Поэтому гнал, торопил, осаживал посторонние разговоры. И вел запись с редактурой. Остальные выкидывали в воздух варианты сценок, реплик, а что попадало на бумагу, знал один Саня. Активно сочиняли – Бубликова, Маслов, Козловский. Юрка Трахман больше помалкивал. Костромов бурчал и дулся. А если и высказывался, то с такой презрительной интонацией непонятого мастера, что все молча дожидались, пока он договорит, и как ни в чем не бывало, продолжали.
Насколько я понял, Кострома стоял за то, чтобы не париться, а взять уже известные номера и на этом успокоиться. По-моему Трахман в чем-то был с ним согласен. Остальные хотели сотворить что-то свое. Через неделю, когда агитбригадчики делали предфестивальную прокатку своего творения перед отрядом, итог обозначился сам собой. Кострома вышел из агитбригады, Трахман был задействован минимально: развертывание титров-плакатов и маленький эпизодик.
Зато появились новые лица: Леха Леонов, Гаврош и Ван. Ван держался неплохо, не усердствовал, сохранил присущую ему в жизни иронию. А вот большой театрал Леонов (он любил вести разговоры о театре) вообразил себя актером. Он дергался, выкрикивал, строил разные гримасы. Наверное, хотел каким-то образом вызвать смех.
Выступление изображало в миниатюре один день одного строительного отряда. Маслов и Козлевич, как два самых длинных, играли большей частью прорабов. Танька Бубликова – все женские роли, главное для нее было – улыбочка на личике, кокетливые движения. Но убойным гвоздем программы стал Гаврош.
Ему не нужно было изображать писклявые нотки в голосе, румяную мордочку, фигуру неуклюжего медвежонка, катающегося, как колобок. Всё это у него было. Но когда он появился в непомерной телогрейке, капитанской фуражке с блестящим козырьком (телогрейка была Калитеевского, фуражка – Буканова), повернулся спиной, открыв белую надпись "Бригадир", все просто легли от хохота. И хохотали не переставая. Гаврош расталкивал спящих, докладывал с серьезным видом на линейке, изображал увальня-шофера с басовитым говорком и снова самодура-бригадира – все было классно. В Чуне ребята получили приз за оригинальность, а Гаврош на следующий год уехал в Германию с обменной группой.
Вернусь к Камазу. Что можно сказать о той, единой для трех отрядов, агитбригаде? Какое впечатление оставило их выступление вокруг лагерного монумента с тачкой? В целом неплохое, но там потрудился очень умелый сценарист. С опытом и фантазией. И, честно признаться, мы смотрели их вполглаза, ожидали последующего выступления щукинцев. Уж те-то специалисты, должны поразить.
Что ж, щукинцев хорошо приняли, горячо аплодировали, но, боюсь, все рассчитывали на что-то большее. Да, они были раскованней, подвижней, не переигрывали. А их диалоги... Оценки, разумеется, ставить не нам, но я не увидел разницы с любой самодеятельностью. Бывало, какие-нибудь прирожденные рассказчики или анекдотчики из обычных, завораживали сильнее. И конечно единственный, кто безусловно покорил нас, был Меншиков, тогда еще студент, а не артист. Он всего-навсего прочел стихи, причем патриотические, год-то был – 30летие Победы. Но все скептики прониклись, присмирели и слушали. А потом громко хлопали...
А как же наши, из первого линейного, потенциальные агитбригадовцы? Те же Ван, Козлевич, Змейков, Зинченко? Их нутро все же пересилило! Во второй половине сезона, в августе, уже темными холодными вечерами начались дикие концерты для самих себя. Гитар в отряде было не меньше пяти, "гитаристов" значительно больше.
Слегка поигрывал Юрка Воронов, бренчал Козлевич. Иногда брал гитару Шавкат Ибрагимов. Играли Зинченко, Маслов, совсем немного Борька Ицыгин. Всегда тихо улыбающийся Серега Иванов втихомолку считал себе лучшим гитаристом. Нестройные аккорды выдавала Бардина Вера, но только если никто не мешает. Коля Иванченко, вечно морщащийся при попытках настроить хоть какую-то из гитар, наконец успокаивался и начинал аккомпанировать сам себе. Он любил не играть, а петь. А Змейков, наоборот, пел лишь когда разохотится, а больше что-то наигрывал. И вдруг струны из его угла начинали громко и отчетливо отчеканивать "Интернационал". Это была его любимая музыкальная шутка.
Певцом и гитаристом был и комиссар Генка Снисаренко, но у него имелся свой репертуар и своя камерная аудитория.
Если не считать дня приезда, то сначала гитары звучали мало. Чаще их корпуса клали на колени вместо конторок, чтобы писать письма домой. Маслов все рвался собрать трио со Змеем и Иванченко. Иногда они пробовали сыграть втроем, но больше так : или от скуки, или под ЗК.
Что-то переменилось после эпидемии и массового отъезда. Я не мог наблюдать, как происходила эта перемена: выйдя из больницы, застал уже другой отряд. То ли потому, что все втянулись, и стало легче, а может быть перемешались бригады, и все лучше узнали друг друга. Но бойцы теперь не дичились, не замыкались. По дороге на работу звучали шутки на весь автобус, предназначенные для всех. Со мной, как со своим, заговаривали те, кто раньше только удивленно косился.
Но самое необычное происходило после ужина. Все сидели не в палатках, а возле одной из них. Под навесом на скамеечке, и вокруг. Тут же была парочка гитар. Начинали тихо, кто-нибудь один. Потом умолкал, пел и играл второй. Доходило до песни с припевом, и тут же к гитаре проталкивался Гаврош. Он никого не стеснялся, и припев шел уже во всю глотку. И чем больше темнело, тем больше присоединялось. Начиналось уже не пение, а орание. Кто громче!
Когда уставали, снова шло что-то тихое. Чаще новенькое. Тут же впервые прошла песня о Яме, куплеты на мотив "Тихо в лесу". Но недолго. Снова хором и снова в голос. И так из вечера в вечер.
Ни во втором, ни в пятом отряде подобного не водилось. Они вели себя значительно тише, скрытней. А орать так, чтобы разносилось по всей округе! Конечно, орали только до отбоя. Но мы, по простоте, гордились и этим. Своей кажущейся отчаянностью. Пошучивали: "Когда первый отряд гуляет, все должны по стойке смирно стоять!". А однажды шел от штабного вагончика Витька Калитеевский. На фоне темнеющего неба его не признали. Кто-то громким шепотом бросил в толпу: "Тимонин!". Орание захлебнулось на полуслове, и через секунду все были в палатках по своим кроватям.
На следующий вечер, при очередной спевке со смехом об этом вспоминали. Что у нас тогда пели? Почти из вечера в вечер одно и то же, лишь бы больше шума. Вот неполный, но характерный список: старый дом, медузы подплывали, алера-опа, отрада в высоком терему, фонарики, свищет соловей в кустах сирени, на Перовском на базаре. Но почему-то вместо Перовского у нас получалось: "На Лукьяновском базаре". Может быть, в честь улицы Лукьянова?
Ни на БАМе, ни в Воскресенске такого коллективного пения я больше не встречал. БАМовский отряд вообще не отличался пристрастием к музыкальности. На гитарах играли мало, и, как правило, те же: Иванченко, Маслов. Главном же музыкантом старых БАМовцев был Кострома. От него мы услышали песню врача Лены про Малый БАМ. Он пытался сделать ее как бы отрядной, но тщетно.
Пробел по части пения восполнялся репродуктором – "колокольчиком". Не постоянно, но в лагере спервоначалу звучали магнитофонные записи. Модные иностранные быстро прискучили, большей частью "колокольчик" потом молчал, а если кто-то иногда и ставил, то заезженные советские. Лишь бы по-русски. Конечно, репродуктор использовался и для объявления распоряжений командира, причем напрямую из штаба. Иногда в вагончике забывали выключить микрофон, в воздух вдруг проскакивали обрывки фраз. А один раз и вообще непотребное: "Саша, если не умеешь пить, не пей!".
Чуть выше я коснулся, так сказать, нашего репертуара. Как не покажется это невероятным, он в львиной доле был обычным советским. То есть пели то, что можно было услышать и в официальной трансляции. Конечно, отбирали. Не жаловали очень уж советские произведения типа "Малой Земли". По большей части брали из кинофильмов. Там проскакивали цензуру более вольные варианты. Под маркой песен врага или отрицательного персонажа. Не проходили у нас и блатные, тюремного толка. На БАМе пел их иногда Женька Марютин – "сын полка" – трудновоспитуемый подросток из профтехучилища. Его не пресекали, но морщились и старались не слушать.
А бардовской неофициальной песни или самодеятельной студенческой было мало. Всё это пришло потом, на старших курсах. К концу института, в компаниях они вытеснили всё остальное. Мы же, стройотрядовцы 75, 76 года стояли только в начале пути.
Вспоминаю, как я, по сути, вчерашний школьник, отправился на Камаз квартирьером. Сели в электричку до Быкова. Ехали сразу квартирьеры нескольких камазовских отрядов. И вот где-то в соседнем купе один из старших парней заиграл на гитаре и запел. Песня абсолютно незнакомая, причем незнакомы и тематика, и стиль. Что-то: "Махнул рукой привычный машинист... заиграл задорный гитарист... на дровах отплясывает твист". За ней вторая, дальше, дальше... Он пел, не переставая, всю дорогу. Таких песен я раньше не слышал совсем и не подозревал, что они существуют. Что я знал? Трансляции по радио, народные – с пластинок и неприличные дворовые частушки. А тут! Слова чистые, рифмы на месте, никакой грубой похабщины, и в то же время – ново, свежо, необычно. Я даже не пытался запоминать, так много было этих песен. Одна все-таки запала, песня иностранного легиона (Из Сахары дует ветер...). Есть у меня смутное подозрение, что был это всё тот же знаменитый Лёлик.
Видел я потом этого парня при отъезде с Камаза, возле нашего эшелона. Он опять был с гитарой, что-то пел. И к моему неудовольствию запомнившуюся мне песню переиначивал: "Мы выходим на рассвете, над Камазом дует ветер, и груженый наш завхоз наперерез".
Второй контакт со старшекурсниками по необычным песням произошел буквально через день. С нами в "Каме" было четыре медика, поехавших в МИХМовские отряды. Двоих, Козицкого и Алейникова, я уже упоминал. Кроме них были: бородатенький Валера Ронами и мощный Володя Суслин. Суслин играл на гитаре так, что его можно было просто сидеть и слушать. Музыку без всяких песен. Но он еще и пел (и кстати, божественно рассказывал анекдоты). Вот тут мы и услышали и бардовскую песню, и студенческий фольклор. Правда, насквозь медицинский ( "В аорте гул, и жидкий стул", "мой халатик в чемодане, стетоскоп всегда в кармане").
Ничем равноценным ответить мы – желторотые первокурсники не могли. Единственно, Валерка тэкашник вытащил откуда-то (может быть, и сочинил, но скромно умолчал) песню о Камазе. И когда медики спели институтский гимн (В глуши, в таёжном лазарете, Ты вспомнишь курс веселый свой: первый, второй, третий, четвертый, пятый и шестой) Шабад – комиссар второго линейного и начальник квартирьеров – буквально взмолился: "Кто знает Улицу Лукьянова?". А мы о такой даже не слыхали.
Но приехали отряды, квартирьерская идиллия кончилась. Что-то подобное зазвучало уже значительно позже: на картошке, на практиках.
Под занавес музыкальной темы о Воскресенском отряде. В нашей комнате, кроме художника (Пушкин) и поэта (Зимин), был и музыкант – Саша Кротов. Гитара появилась с первого дня, скоро он привез и баян. Практически он и играл, и пел понемногу каждый вечер. Подпевать ему не требовалось, даже возбранялось. Кротик говорил, что чуть было не стал учиться в Гнесиновском училище, но не хватило какой-то малости по организационной части.
Вполне можно было поверить, слушая его игру и пение. Например, Черемных мог сыграть на баяне полонез Огинского, но у него он звучал ученически: со сбоями и перескоками. Шепотом, чтобы не обидеть парня, мы говорили, что это – полонез Ногинского. (Ногинск – райцентр в Московской области. Черемных был из г. Железнодорожного, того же направления. К слову, Кротик с той же стороны – из Орехова-Зуева). И вот как-то, в комнате и было-то человека три, Кротов присел и спокойно проиграл тот же полонез. Видимо для себя, в первый и последний раз. Это было чисто, как запись на радио.
Так обстояло дело с хорошей музыкой. Но конечно, Казаков мог, дурачась, пропеть под гитару: "Пошел я как-то в баньку. В ней не было воды". А однажды мы, на пару со Шкафом, совсем уже для потехи, протараторили песенку о "купе нетесном, четырехместном".
Между прочим, хорошо играл на баяне командир "Магистрали 76" Виктор Сорокин, очень музыкально пел мастер Рустэм. Но такие вещи узнаются только на завершающем банкете. К слову сказать, не обделен был слухом и голосом и сам Ряузов. Мы убедились в этом во время окончательного отъезда из отряда в вагоне последней электрички.
О пении и музицировании я рассказал достаточно. Чем еще тешили свою душу стройотрядовцы. На БАМе – экзотикой сибирской природы. Начиналось с бурундучков, их было множество, но до ловли, как предлагали некоторые, не дошло. Просто было здорово: чуть отошел в лес, и вот уже мелькнул настоящий живой зверек. Поднимались мы и на сопку, оглядывали окрестности – такие же лесистые сопки.
Забирались в болото. Коля Иванченко всё толковал, как ему хочется поймать змею, и не гадюку, а подиковиннее. За эти разговоры его и самого за глаза поддразнивали Щитомордником. Но не всерьез, зная его ранимую натуру. А из болота мы однажды с Масловым еле выбрались. Хорошо, наткнулись на какую-то мощеную плахами дорогу. Как шпалы, но зеленые от пышного мха, и некоторые уже провалились в топь. В тот раз мы действительно понюхали дух тайги – сумрачный, мшистый и болотный.
Речка Байроновка была хороша только для живописца – и быстрая, и извилистая, и чистая. Купаться же в ней было нереально, не успеешь влезть – закоченеешь. И с рыбалкой хило, кто пробовал – приходил пустой. Про хариуса (которого Трахман называл нотариус) лишь разговоры ходили. Зато однажды добрались мы до озера. Вот это было другое дело! И красотища – широкая зеркальная гладь в крутых темно-зеленых берегах, небо где-то высоко над головой, а вся его синева – здесь. И купание. Даже узенькая лодочка, местная индейская пирога. На берегу этого озера старики-БАМовцы показали нам кедр, маленький в полтора человеческих роста, но единственный, виденный мной своими глазами.
Так что шишек кедровых нам добыть не пришлось. Зато ягод было! А особенно – так смородины. В диком лесу натуральные кусты, которые нам только в саду встречать приходилось. С грибами хуже. Только после дождичка, и бери сразу. День-два – перерастут, а на новые не надейся. Всё-таки несколько раз баловали себя грибочками.
На комаров и слепней мы быстро перестали обращать внимание. Мошка вот, та донимала. Ходили покусанные, кто с губой, кто с глазом. А на руки Верочки жутко было смотреть, сплошь в красных точках, как варежки. Удостоился внимания и энцефалитный клещ. Вовка Копылов отловил его где-то в лесу и принес в лагерь – показать всем. Дивились на чудо-зверя, пока Лена не отобрала и уничтожила. Нам – санинструкторам (мне, Серокулову и Бубликовой) было сделано строгое внушение, чтобы докладывали вовремя о подобных случаях.
Про Воскресенск не говорю, но и на Камазе с природой, по сравнению с Сибирью было бедновато. Степь, мелкие сухие перелески. Однажды выехали отрядом на левацкий объект – расчистить делянку в лесу. И что за лес – частая хилая поросль. Тюкали топорами, но при желании можно было бы и руками ломать.... Одно только и стоило внимания – Кама. Располагалась у самого лагеря, под боком, и широкая была здесь, подперта чуть ниже лежащей плотиной. Несколько раз за лето купались: освежиться, грязь смыть, но все равно в радость. С криками, гиками, подпрыгиванием. И нагишом. Маленький мальчик спросил про нас у родителей на берегу: "Кто это такие?". Ответ получил: "Пираты". Врач Люба, хоть и должна была по инструкции присутствовать при наших купаниях, благоразумно не появлялась.
Осталось, как я и говорил в начале, рассказать про кино, а равным образом и другие массово-культурные мероприятия. Были и такие. Прежде всего – народное гуляние на Сабантуйском поле. Это фактически у самого лагеря. Когда мы ехали квартирьерами на автобусе в лагерь, увидели это поле сразу после Сабантуя, того самого – народного татарского праздника. Казалось, что оно в снегу, столько валялось бумаги, коробок, ящиков. "Вон как здесь гуляют!" – восхитился Шабад. Шофер, везший нас, не понял, что мы увидели такого особенного. Потом заметил вдали парочку и истолковал по-своему: "Да-да! Девчонка здесь много".
Пласты мусора на этом поле естественным путем постепенно уменьшались и рассеивались. Но накануне нового гуляния мы вышли с длинными стальными прутами – очистить его окончательно. Тоже левая работа. Для нас уже она была праздником – вместо лопаты ходи себе с прутиком целую субботу. И на следующий день, с самого с утра, громогласная музыка: "Такого нигде нет. Только на Каме. В Набережных Челнах!". Такая вот песня.
Кроме шашлыков и пива намечались там для народа всякие развлечения: народные ансамбли, приземление парашютистов. Но мы выбрали самое интересное – собачья выставка. Соревновались там овчарки, колли и бульдожки (боксеры). Одна самая свирепая и беспокойная бульдожка звалась Сафо. Мы, конечно, никто не знали, что это имя античной поэтессы, и вообще женское имя. Громче всех орал Мак: "Сафона, Сафона давайте! Он сейчас всех порвет!". Но победила маленькая рыженькая колли.
Трудно сказать, к чему следует отнести другое Камазовское мероприятие – к общественной нагрузке или своеобразному развлечению. Я имею в виду ночное факельное шествие. Каким политическим событиям оно было посвящено, не помню напрочь. Не намного отступлю от истины, если скажу, что нас особо не посвящали в эти тонкости. Помнится, было так: "Сегодня заканчиваем раньше, бросай работу и в автобус". А в лагере: быстренько ужинайте, переодевайтесь и едем. Поэтому не буду сочинять, передам чисто свои собственные впечатления.
Стояла черная ночь. Факела светились, но плохо освещали. Хорошо были видны нижние половины человеческих фигур, а на голову и плечи падали размытые тени. Разговор среди нас шел негромкий, общее монотонное бурчание.
Были там не одни МИХМовцы, медики из той же нашей "Камы" построились в колонну и прошли мимо нас. Впереди колонны, как на демонстрации, они несли что-то. Плоское сооружение сложной формы из кругов и прямоугольников. Вероятно, герб института. Они и выкрикивали какие-то здравицы в свою пользу. По-моему так: "Самый лучший ВУЗ земли – наш московский мед МОЛГМИ". Во всяком случае "земли" и "МОЛГМИ" – точно.
Мне нравилась необычность обстановки, но вероятно и спать очень хотелось. Мешал факел, немела рука. Похоже на то, что веки, как у Вия, не хотели подниматься выше кончика собственного носа. Осталось устойчивое видение в памяти, это когда мы уже шли в колонне – в ряду впереди меня три дружка: Пучок, Баранов и Мак. Худенький Баранов между двумя коренастыми. Шли они трое в ногу, одновременно вздергивали факелы и что-то выкрикивали в такт. Резкое, похожее на отрывистые немецкие слова. (Пучок, насколько я помню, изучал немецкий, по крайней мере английского точно не знал). Лучше всех мне запомнился именно Баранов: в своей выцветшей дожёлта куртке и брезентовых штанах, со следами ниток ушивки на заднице.
Но вот наша колонна встала. Что там впереди, я не видел, да и видно не было. Какое-то светящееся, движущееся, гудящее марево. И только время от времени рев. Волной докатывается до нас, и мы тоже ревем. В одну букву "Э-э-э!" или "О-о-о!". Некоторые при этом поддергивают вверх факела.
Где потом тушили факела, тыкали их в песок, сказать трудно. То ли тут же, где стояли, то ли немного отойдя. Во всяком случае – недалеко. И едучи в автобусе назад, никто ничего не обсуждал, не делился впечатлениями, все до одного спали, как убитые. Генка потом бурчал: "Ничего им не нужно! Только пожрать, поспать да в баньку сходить".
БАМ не мог похвастать массовыми мероприятиями, проводить их было некому и не с кем. Единственное событие подобного рода – студенческий фестиваль в Чуне. На который я благополучно не попал. А с чужих слов недолго и наврать. Но все-таки кое-куда ехать мне пришлось – на День Строителя в СМП. Кроме агитбригад туда везли и тех, кто должен был получать почетные грамоты. Там, кроме нашей агитбригады, посмотрел я выступление от соседнего отряда "Монолит": Отеллу и другие, как говорил Трахман, старые МИХМовские хохмы. Мужики в зале вежливо хлопали, хохотали несколько мальчишек-школьников. Эти "старые хохмы" я видел тогда в первый и последний раз. ("Отелло" Брозголя, Ляндреса и Рогачевского в кинешемских лагерях не имело с этим ничего общего).
Но вот мы встали в кучку, изготовившись к получению грамот. Рядом со мной оказался Митронов, приехавший раньше. Он вытаращил глаза, увидев меня при параде. До этого я не вылезал из черной спецовки, обтрепанной кепки и кирзовых сапог. (Крош даже как-то пошутил в бане, что не видит на мне кепки). Саша скрупулезно принялся изучать все значки у меня на груди, а было их немало. Наконец он понял, что это же его собственная куртка...
Такова была воля наших отрядных командиров. Когда они увидели на мне мою парадную бойцовку – чистую, глаженную, непотрепанную, но без единой надписи, наклейки, без единого значка и даже без фирменной рукавной нашивки, на меня молча напялили куртку Боцмана. У него их было две. Одну, поскромнее, надел сам Митронов, а вторую – шикарную, нарядную, привез на своих плечах я. До сих пор надеюсь, смиренно, но с сомнением, что Саша на меня не обиделся. Ведь я совершил почти святотатство.
Куртка для бойца стройотряда была не просто размалеванной штормовкой. Отношение к ней было, как к своему личному боевому знамени.
Вкратце скажу, почему я ходил без надписей и нашивок, и тем посрамил даже Радина, гордившегося своей принципиально девственной курточкой. Но у него все-таки была МИХМовская нашивка на рукаве!
Нашивку я не получил, так как выдавали их в эшелоне, а я уехал раньше, квартирьером, причем скоропалительно (сегодня сказали, завтра поехал). А потом их не было, Васька посетовал, что у него всё штаб потаскал. Так и нет ее в моей маленькой коллекции. Есть более поздняя – желто-синяя и несколько других: армянская с их вычурными буквами, особая – Воскресенского отряда, венгерская – подарок Кароя и Ласло.... А вот старой МИХМовской – красно-черно-желтой – увы нет. Как и значка.
Все, что я носил на куртке летом 75 года в официальные дни – сразу три комсомольских значка с надписью "Ударник". Кто-то из верхних увидев только два, намекнул мне, что такое недопустимо, это знак различия и должен быть любой, хоть "ударник", хоть "ленинский зачет", но один. Тогда я прицепил третий. (Один мне вручил, как квартирьеру, комиссар 2 линейного Шабад, второй выдал свой комиссар Генка при награждении лучших бойцов бригад, третий подарил командир 5 линейного Родион Верхоломов в память о совместных мытарствах в больнице во время дизентении).
И со спинными надписями на Камазе в нашей первой линейной Формике всё было пущено на самотек. Делали каждый себе, самое большое – себе и приятелю. Тишка, скажем, разрисовывал куртку Сявику (Савченкову), Змейков – Кураченкову. Кто-то срисовывал с Камазовского значка – автомобиль, вид спереди; по кругу надпись. Кто-то изготовил шаблон на более упрощенный вариант – надпись в контуре автомобиля. Ограничивались и просто надписью – Камаз 75. Каждый четвертый разрисовывал куртку уже дома. Маслов, например, сделал сверхоригинальную надпись: Яр-Челны. (Набережные Челны по-татарски называются Яр Чаллы). Так что в эшелоне мы выглядели скромненько. Другие отряды – вспомню, аж рябит в глазах! Сплошь оранжевые рисунки, как с одного станка – автомобиль с фургоном во всю спину в три четверти оборота.
Почему же я ничего не написал на своей куртке? По причинам, которые сейчас кажутся отговоркой. Еще в квартирьерах я решил, что напишу только буквы без всякого рисунка. Перед глазами стояла гордо-скромная куртка Валерки Ронами с четырьмя строчками. Были там и Сибирь, и Сахалин, и Карелия. Но когда разрисовывали куртки, выдали нам только три краски. Красную я никогда не любил, она и сейчас кажется мне грубой, даже алая как кровь. Белая и голубая не сочетались с зеленью куртки. И я решил: сделаю дома в серо-серебристых тонах. А дома, перенесясь в другую обстановку..., какими-то далекими и нереальными показались мне наши стройотрядовские традиции.
Но я отвлекся в сторону от темы зрелищ. Кино, самое доступное зрелище в обыденной жизни, в стройотряде переместилось на последнее место. На Камазе фильмов мы не смотрели, зато в них снимались. Приехала в лагерь киносъемочная бригада, кино называлось или "Дорога", или "В дороге", или "В дорогу". Запустили сцену танцев. Втормедовский ансамбль "Сказочники" гнал танцевальную музыку, и студенты плотной толпой танцевали. Дубля три или четыре прокрутили, все кто думал, что попали в кадр, радовались от всей души. Видели потом этот фильм по телевизору. Крупным планом музыканты, затем танцующие – совершенно темная масса. И мелькнула одна-единственная девчонка, которую можно было успеть разобрать. Какая-то стройотрядовка из второго линейного, проходившая у нас в разговорах под условным прозванием "Белокурая Жози".
На БАМе в отрядной столовой стоял телевизор. По системе программ "Орбита", один и тот же фильм можно было посмотреть в течение дня через каждые три часа. Так сначала и делали. Шел четырехсерийный фильм "Наследники" о строительстве химкомбината и всяких махинациях вокруг стройки. Кто-то посмотрел, и созвал всех, кто в этот момент был в лагере, посмотреть, какую лажу показывают.
Затем смотрели еще раз с шумными комментариями. Активнее всех возмущался Сын (Целиков), шумел громче телевизора. Серию просмотрели, половина зрителей разошлась, в том числе и Целиков. Те, кто остался смотреть по третьему разу, почувствовали скуку. "Без Сына смотреть неинтересно", – сказал Костромов и с общего согласия выключил телевизор.
Конечно, смотрели и "Семнадцать мгновений весны". То и дело пробегал шепоток: "Мюллер, Мюллер!". "За что вы все так его любите?" – недоумевал Карел Шиман.
В Воскресенске телевизора не было, но в городе, разумеется, работали кинотеатры. Однажды, попутно к какому-то разговору, Тимонин заметил, что если кто желает сходить в кино – деньги на это выделяются. В первый раз пошло человек пятнадцать, шла картина "Ты мне, я тебе". День-другой спустя сходили на "Картуша", уже впятером. Еще через несколько дней "Стрелы Робин Гуда" смотрели мы вдвоем – я и Пушкин. Потом только попутно поглядывали на афишу и прикидывали, идти на это кино или нет. А там и на афишу перестали обращать внимания. Как-то мы шли с Калитеевским по коридору школы, и мелькнула мысль, может быть в кино сходим. На подоконнике сидел Емельяненко, чем-то сильно недовольный. Кажется, они проиграли в баскетбол и упустили шампанское. Но он кипел не столько из-за бутылки, с его характером было невыносимо само унижение проигравшего. "Володька, не знаешь, какой сегодня фильм?" – спросил я попросту. Он зло сверкнул глазами и процедил: "Путешествие слона по ж-пе таракана". Я еле-еле сдержался, сделал три шага, свернул за угол и захохотал в голос. Больше мы про кино не вспоминали.
Часть 4. Деньги
Деньги... Длинный рубль, сказочные заработки. Вожделенная тысяча, которую можно заработать за лето. Для новобранцев такие рассказы заменяли точные сведения. Вернувшиеся из стройотрядов скорее склонны были завышать цифру собственного заработка, чем занижать или приводить точно. Над особо завравшимися смеялись, но в чудодейственность сибирской земли верили. И потому смотрели на ближние отряды как на незаслуженное наказание, или первую ступень, пройдя которую, получишь право на золотой край. И только в отряде я узнал, что есть еще таинственный Воскресенск, который может быть лучше Сибири.