Текст книги "Путь Лоботряса (СИ)"
Автор книги: Вячеслав Рыженков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
Может показаться, что дело не в обстановке, позиции кафедры, а, всего-навсего, в слабых способностях к науке тех, кто не стал или не сумел "защититься", или, защитившись, без оглядки покинул кафедру. Подвижников, подобных Ольшанову или Ломакину среди нашего поколения почему-то не нашлось. Конечно, доля правды есть и в этом, нас набирали без особого разбора "под общую гребенку". Были среди нас и поумнее, и поталантливее, а кое-кто и совсем наоборот. Но тут можно остановиться как раз на судьбе кого-нибудь из тех, чей талант сомнений не вызывает. Конечно, в первую очередь на память приходит Борис Кабак.
Кабак Борис Леонидович был, пожалуй, самой запоминающейся фигурой в отраслевой лаборатории. Не во всем молодом пополнении кафедры; там хватало колоритных индивидуумов, и все они вольно и частенько самовыражались. Но у Рудова в лаборатории порядки были жестче, контроль строже, и как следствие – контингент тише и скрытнее. Шеф не полагался на табельную, находился в институте безвылазно, умел пристыдить, а если надо – и приструнить. На этом фоне самоуверенность и подчеркнуто-независимое поведение Бориса проступали очень отчетливо. Он не дерзил, как некоторые, и не ловчил. Он снисходительно, обстоятельно высказывал свое мнение. "Голова-а!" – нараспев, со смехом, но с несомненной похвалой высказала однажды Надежда Симонова, сама отличница и лауреатка.
Но все-таки немного предыстории. Впервые за эту приметную фамилию моя память зацепилась еще на 2-м курсе. На стенде кафедры теоретической механики обнародовали фамилию победителя конкурса курсовых работ: "Б.Кабак". Какие-то конкурсы, кто-то их проводит, а самое главное, кто-то всё-таки участвует! Например, вот этот Б.Кабак. Я почему-то ни капли не сомневался, что студент с запомнившейся мне фамилией непременно парень.
Года через два я убедился в верности своего впечатления, проходя мимо доски почета факультета. Под одной из фотографий отличников стояло всё то же – Б.Кабак. Личико может быть и не заслуживало пристального внимания, но фамилия заставила вглядеться. Темные, серьезные глаза, жесткая, еще более темная шевелюра. Узкий, обтянутый смуглой кожей подбородок с родинкой, чуть-чуть пробившиеся усики. Значит, вот он какой, победитель. Нет, его точно никто не заставлял идти на конкурс. Он это сделал сам и намеривался взять первое место. Можно не сомневаться, приложил столько усилий, сколько нужно, чтобы выиграть.
С тех пор ухо невольно улавливало имя Кабака в случайных упоминаниях. Постепенно составилось мнение, что личность эта в своем роде в институте известная...
Лето 1978 года, военные лагеря в Кинешме. Томительные, нескончаемые сборы. Команды; дни, заполненные беготнёй и маетой, бесконечные построения. Осточертевшие сапоги, ремень, пилотка и жесткий воротник гимнастерки. Редкие паузы по вечерам, в которые можно приткнуться возле палатки, сволочь пропотевшие, пыльные кирзачи, распоясаться и расстегнуться...
И в такой вот благодатный момент, когда, кажется, не только ты, а и весь мир отдыхает, почтительно-панибратское восклицание Маслова: "Ну! Боря Кабак не может не тренироваться". Мимо палатки идет паренек в трико. Он ничего не отвечает, только улыбается. Вежливо, но слегка. И тут же, напружинившись, переходит на быстрый бег, и исчезает где-то за пределами видимости. Маслов ничего не добавляет к сказанному, никто не комментирует, никому ни до чего нет дела. Что там Боря Кабак, бегающий, когда все отдыхают. Даже взрывпакет главного шутника кафедры – капитана Лобахина, грохнувший неделю спустя в Ленинской комнате, не вывел лагерь из вечернего оцепенения. Говорят, два студента, проходившие мимо, не полюбопытствовали заглянуть в окно палатки: что там такое долбануло. Наоборот, поспешили убраться подальше. Вдруг сейчас заметут, заставят что-то убирать или чинить.
Я бы не упоминал мимолетное видение Кабака, если бы через несколько дней оно не воплотилось в явь. Лагерь вышел на кросс. Предстояло пробежать километр. Не в сапогах с автоматом, а налегке, в спортивной обуви. Но всё равно, ужас как не хотелось. Не зря мы за полгода до лагерей, посреди зимы потащились в Измайловский парк. Нам клятвенно обещали, что кросс будут сдавать те, кто не сдаст лыжи. К словам преподавателей, как всегда, отнеслись с полным доверием. И вот, в мерзкую погоду: ветер и секущий мокрый снег – лыжные гонки. И я, и Женя (желающих от нашей группы нашлось только двое) окоченели, еще не дотопав до Измайлова. Страшно было и думать о лыжах, посему мы завернули в магазин. Запаслись "Вермутом". Одну сейчас – согреемся, а вторую уже после лыж, чтобы окончательно не задубеть.
Слишком поздно пришла догадка, что вторую, запасную нам будет некуда спрятать. Помаялись: бросить – не бросить, пожалели. Словом, дело кончилось тем, что стартовали мы с бойкой песней, заехали невесть куда и финишировали, когда на базе был уже объявлен розыск. На лыжи собирался встать даже сам капитан (а может быть уже майор) Лобахин...
Но, разумеется, летом на зимние результаты всем было откровенным образом наплевать. Студенты повзводно растянулись вдоль линейки, уже облаченные для предстоящего забега. Было приказано размяться, кто-то из сержантов даже вышел проводить упражнения организованно. Вообще-то в лагере был специальный физкультурник с кафедры физвоспитания. Проделывали мы под его команду различные комплексы, и самого его, кстати, тоже величали "Комплексом". Но в этот день Комплекс был или занят, или в отлучке. И вот тут раздался голос из масс – пусть разминкой руководит знающий парень.
Возражений сверху не было, и перед строем возник маленький худенький студентик, с головы до ног в черном. Спортивный костюм, черные кроссовки, укороченная черная гривка на голове. Перед показом каждого упражнения для мышц ног, он четко и уверенно пояснял, как его делать и зачем. Непогрешимый тон вселял убежденность: вот сейчас мы правильно разогреемся и пробежим легко. В общем-то так и получилось. Мне осталось добавить, что настраивал нас на бег никто иной, как тот же Борис Кабак. И честно сознаюсь, лично я был ему благодарен.
Военные лагеря стали первым предвестьем скорого окончания института, время покатились, как с горки. Не успели опомниться, уже и распределение. Незадолго до него ходили по группам в перерывы между занятиями всякие тихие личности. Спрашивали кого-нибудь, отзывали в сторонку. И очень быстро стало известно: предлагают с разных кафедр остаться в институте. К слову говоря, не так уж много было на это охотников, не раз, и не два кто-то отказывался. Наконец дошла очередь и до меня – в лице Владимира Сергеевича Талачева. Он предложил распределиться в отраслевую лабораторию при "Процессах".
Гораздо охотнее пошел бы я на свою кафедру к Виктору Павловичу Майкову, под обаянием теорий которого в то время находился. Но мечтам, как правило, свойственно сбываться наполовину : получи удочку, хоть и без крючков. Кто ж по-молоду знает, что крючки – самое важное, а без них не много стоит и удочка. Особенно, если их больше и взять-то негде. Но я согласился. А через полгода узнал, что в нашу же отраслевую лабораторию приходит и Кабак. Услышав об этом от Надежды Ивановны, сказал многозначительно: "Как же, как же. Кто же не знает Борю Кабака". Но признаться, все-таки удивился, тэкашников у Рудова еще не было.
Через несколько дней я его наконец разглядел как следует. Держался Кабак так, будто был приглашен на работу сугубо персонально и с очень важной миссией. Сразу занял и обставил рабочий стол. Был уже знаком со всеми и говорил так, как будто провел в лаборатории по крайней мере год. Громко, уверенно, бодро и весело. Со мной заговорил, как старый знакомый.
Борис Кабак был непоколебимо уверен в своем праве заниматься любой деятельностью, какую он только не избрал. И в том, что результат, которого достиг он, несомненно, самый лучший. Но надо сказать, что он никогда не полагался на интуицию или вдохновение, а дотошно влезал в технические подробности любого дела, привлекал все доступные источники, а потом блистал эрудицией. Спорт, так спорт; стихи, так стихи; наука, так наука; деревянная скульптура, так деревянная скульптура. О любом из этих направлений он мог рассказать много такого, чего не знали, и даже не пробовали узнать другие. Одна беда, трудно было понять, придумал он это из собственной головы, или почерпнул из какой-то книги или статьи. Я, в общем, так до конца и не разобрался, где кончались у Бориса знания, и начиналось его собственное творчество.
А чужие мнения он чаще всего выслушивал снисходительно, не пытаясь встать на точку зрения собеседника. Зачем? У него была своя, точная и надежно обоснованная. Такой человек просто не мог уйти из института без кандидатской степени. И несомненно, если бы он решил остаться в нем навсегда, выбился бы в "отцы и метры". Но, насколько я его понял, Борис Леонидович никогда не считал МИХМ достойным себя поприщем.
Если обратиться памятью к тем годам, о которых я говорю, мне вспоминается одна любопытная особенность. Мы часто и много говорили. И большими компаниями, и с глазу на глаз. Но практически никогда мы не обсуждали научные и технические вопросы, темы, над которыми работали или собирались работать. Говорили о политике и человеческом обществе, беспорядках в институте и на кафедре, о мифологии, мистике, искусстве и многом другом. И никто никогда не делился ни сомнениями по работе, ни планами, идеями и смутными соображениями. На первых порах это было всё слишком личное, а затем постепенно превращалось в пустую тему, никому не нужную и не интересную.
Тем более мне запомнился один из разговоров с Борисом. Не о его резных миниатюрах, и не о каком-то модном фильме, а именно о перспективе наших в МИХМе исследований. Он, и это было для него характерно, находился полностью в курсе дел всех и каждого в лаборатории. Знал без всякой подсказки и про меня : какую тему назначил мне шеф, какую мы намерены были применять методику и какой ожидали результат. Разговор шел у экспериментального лотка, его Кабак смонтировал несколько дней назад. Он вообще впервые заговорил со мной на подобную тему, и полагаю, только потому, что застал я его в минуту благодушного настроения.
Опять же, при всём моем интересе к фигуре Бориса Леонидовича я лично никогда не искал с ним контактов. Видел с первого дня, что при всём его кажущемся радушии, собеседников он выбирает себе сам, и никак иначе. А общаться на кафедре и кроме него было с кем, стоило только оглядеться вокруг. Но дело произошло из-за пустяка.
Перед монтажом лотка Борис одолжил у меня стеклорез. Этот инструментик был единственным на всю лабораторию, достался он мне вместе со всем наследством Надежды Ивановны, а добыл его еще прежде Иван Житков, о запасливости которого ходили красочные небылицы. Именно ему принадлежал когда-то сейф, набитый всяческим добром и перешедший теперь ко мне. А потом в разговоре я неосторожно упомянул, что, вот мол Боря, две недели, как взял стеклорез и до сих пор не вернул. Кабак таких вещей без внимания не оставлял. Уже на следующий день, проходя к своему стенду мимо отсека, он позвал меня за собой.
Там, в своем дальнем отсеке он, перво-наперво, изящным жестом протянул мне инструмент. А затем не удержался и любовно погладил свой свеженький лоток. Выполнен он и впрямь был очень аккуратно, и волей-неволей пришлось похвалить работу Бориса Леонидовича. А заодно и поинтересоваться назначением стенда. Кабак не удержался. Слово за слово, и его понесло. Языком хорошего научного доклада Боря изложил, что и как он собирается здесь измерять. Тот самый неуловимый эффект Марангони, вокруг которого постоянно крутились научные разговоры нашего шефа.
Я позволил себе усомниться. У меня за спиной к тому времени уже осталось несколько серий собственных опытов, которые я втайне оценивал, как фатально неудачные. Они разбивали в пух и прах принятую методику эксперимента и даже давали первые намеки на необоснованность исходной концепции шефа. По моему мнению, пора было отказываться, по крайней мере, от такого рода постановки моей темы. Но шеф оставался глух и упрям, настаивал на продолжении и завершении экспериментальной части в неизменном виде. Шла ведь речь не о моей кандидатской, а о разделе его докторской.
Другой раздел должен был подготовить Борис Кабак. И в методике лежал тот же принцип – создание невозмущенной поверхности жидкости и замер результатов произведенных на нее микровоздействий. Или поверхности, которую можно посчитать невозмущенной. Не знаю, чем закончились эксперименты Кабака, и вошли ли их результаты в его кандидатскую работу, но тогда он только стоял на пороге. И на пороге неведомого, и на пороге блестящего будущего. Это так и выплескивалось из его выразительных глаз, и замирало на общее обозрение, подкрепленное уверенными увлеченными фразами. Потом он плавно перескочил на мою тему.
Тут уж я мог возражать с привлечением фактов. Но на мгновение мне показалось, что я разговариваю не с Борисом, а с самим Геннадием Яковлевичем. Те же подходы, те же общие слова, те же неуязвимые аргументы. Опыт просто не может идти иначе, чудес не бывает. А если пошел, тем хуже для тебя. И уж тем более, поскольку с тобой не согласен сам Рудов.
Сказать, кстати, это был еще тот период, когда я сам уважал шефа не меньше, чем Кабак. Более того, я им восхищался. Его руководство лабораторией казалось мне непостижимым искусством. Собственно, было ясно любому из нас, что вся работа отраслевой держится на одном Рудове. Добавлю, что моё мнение о Геннадии Яковлевиче, как первоклассном руководителе и профессионале, не переменилось и сейчас.
Но в науке дело обстоит иначе. Здесь не бывает авторитетов. Только факт, группа фактов, система фактов.... И понятия, которые так и остаются понятиями, пока их не подкрепят те же упрямые факты. Так мне думалось по молодости.
Я старался не замечать непомерных славословий в адрес зав кафедрой на кафедральных заседаниях. Старался не слышать грубых похвал заведующему отраслевой лабораторией на изредка собираемых междусобойчиках. И не только на них. Как-то Ольшанов, выводивший уравнение равновесия для расслаивающихся смесей, похвалился, что при упрощении условий, его выкладки переходят в закон Рауля. "Выскочил Рауль!" – как он выразился. Гришка Фастыковский, с которым он поделился радостью, только рассмеялся. "Если бы у тебя выскочил Рудуль, – сказал он сквозь смех. – Вот тогда бы я был за тебя спокоен!".
Я находился еще на полпути к подобному скепсису, хотел и заставлял себя верить, что наш шеф все-таки ученый. Его интересует не только экономическая прибыль от наших внедрений и собственное "я", но и более высокие вещи. Вероятно, наши разногласия найдут достойный выход и выльются в результат, который будет не стыдно обнародовать.
А Борис Леонидович, как я заключил из того нашего разговора, стоял еще на более ранней стадии. Сказалось и то, что он пришел на полгода позже, и со своей установкой в связи со всеми "реконструкциями" застрял по крайней мере года на два против моего. Я все-таки работал не с нуля, получил в руки уже изготовленный аппарат. Это уже потом я пришел к выводу о его исследовательской непригодности.
Боря Кабак, возможно, вообще не столкнулся с необходимостью переделать всю установку наново, с учетом навороченных ошибок. К тому же, мне кажется, слово "ошибка" примененное к его собственным действиям, категорически противоречило самому характеру Бориса Леонидовича. По крайней мере, на словах он декларировал всемогущество возможностей человеческого разума, особенно в сочетании с деловой энергией и напором. Не нужно сомневаться, имел он в виду в первую очередь самого себя.
И всё-таки я уверен, что в душе Бориса Кабака назревали всё те же неприятные мысли, которые скоро стали переполнять меня, а также указали дорогу моим предшественникам. Несмотря на бодрые разговоры, Борис Леонидович сочинял почему-то меланхолические, задумчиво-грустные стихи. От резных женских фигурок перешел к замыслам о фатальности всего происходящего. И, наконец, задумал скульптурную работу, названную им же самим – "Падение Икара". Добавлял он к этому названию и второе, поясняющее – "Прощание с крылом".
Икар, античный греческий герой, как известно, получил крылья, которые предназначались только для того, чтобы преодолеть водную морскую преграду и добраться от Лабиринта на острове до материка. Больше ни для чего они годны не были. Но Икар, по молодости и беспечности, вообразил, что теперь ему доступно все небо. Действительность жестоко напомнила о себе, Икар упал в море, так и не добравшись до родины.
Судьба наивного Икара – судьба всех, кто пытается достичь цели негодящимися для этого средствами. Житейски трижды правы те, кто и не пробует взлететь к солнцу. Они по крайней мере не падают. Во всяком случае, их падение, если оно и происходит, вовсе не выглядит падением и гибелью....
Если взять конкретно мой случай, то или обстоятельства, или научный руководитель, а вернее всего я сам, поставили меня перед выбором. Продолжать опыты в старом ключе бесполезно. Они ничего не дадут. Замысловатое стеклянное чудо техники, с которым я работал, кроме сложности, а лучше сказать усложненности конструкции, обладало еще одним принципиальным недостатком. А со спецификой темы шефа – разбавленные и сильно разбавленные растворы, этот недостаток вырастал в знак запрета. Мой многополостной аппарат нельзя было с уверенностью отмыть от остатков предыдущего опыта. При работе с составами рабочей жидкости на уровне десятитысячных долей процента получалась самая настоящая каша. Результаты попросту не воспроизводились. В конце концов, в отчаянии от тупика, я собрал последовательную цепочку из стандартного лабораторного стекла. Она по назначению полностью заменила один мой замысловатый стеклянный уникум.
Но действовать пришлось по секрету от шефа. Дома, на собственной кухне. Если хорошенько вглядеться – кухня, это та же лаборатория. Причем, в чем-то оснащенная лучше наших лабораторных дюралевых стендов. На ней есть вытяжка, канализация, водопровод, электричество и газовая горелка. Собрать импровизированные стенды на больших листах фанеры оказалось пустяковым делом. Силиконовые шланги, шлицы, проволочные хомутики. Не надо ведь ни красоты, ни акта приемки! Секундомер, термометры я временно позаимствовал в институте. Причем точные термометры Маклеода, которых Сашка Золотников, с подачи Ольшанова, выписал из неликвидов в Рустави целую связку.
Не хватало только аналитических весов и хроматографа. Ну, тут уж ничего не поделаешь! Не потащишь же из лаборатории половину отсека. Пришлось возить туда-сюда пробы в герметичной таре. Но это совсем не задержало опыты. Наоборот, я как бы прибавил к работе вторую смену. И дней через двадцать получил надежные, воспроизводимые результаты. Увы! Искомый нами эффект был равен нулю, или настолько мал, что мог быть уловлен лишь на совсем другом техническом уровне эксперимента. Во всяком случае, никакого влияния на изучаемые нами макропроцессы он бы не оказал. Точка! По иронии судьбы я через месяц нашел подтверждение своему выводу в случайно попавшемся мне в руки научном журнале медицинского направления. Причем там об этом говорилось как о давно и прочно установленном факте.
И что же оставалось делать. В конце концов, наработанные данные позволяли двигаться дальше. Я намекнул шефу, что можно заняться просто кинетикой испарения смесей, в которой, судя по литературе, было достаточно неясных пунктов. Ответ состоял из единственного слова – "утопия". Обстановка давала шансы на другой вариант. Продолжить, как ни в чем не бывало, опыты, пройти все серии, а затем слегка "отредактировать" данные. Точнее, просто отбросить все лишние, которые не идут в струю. Добавить ко всему оставленному приемлемое математическое сопровождение. Дело могло выгореть, тем более, что лаборатория Рудова была единственным подразделением кафедры, в котором занимались "неудобными" массообменными процессами. Исследования всех остальных групп (кроме Буткова) так или иначе вертелись вокруг внутренней гидродинамики аппаратов. На безрыбье дело выглядело вполне надежным, мешали только внутренние колебания.
А заняться исследованиями на свой страх и риск, по собственным соображениям, вопреки мнению шефа, означало пойти путем Ломакина и Ольшанова. К сожалению, их твердостью духа я не обладал. И признаться, не понадеялся на собственные теоретические способности. Ведь на этом пути, всё, до самой последней запятой пришлось бы делать самому, не только без поддержки, но и под дождем ядовитых насмешек. На тайные бесплодные теоретические поиски ушло года полтора. Если бы хоть какой-то просвет! Тогда бы МИХМ получил еще одного чудака с научными заскоками. Но судьба проявила милостивую жестокость, не дав никакой надежды. Оставалось по-хорошему попрощаться с кафедрой и институтом.
Продолжив аллегорию Бориса Кабака, можно сказать, что передо мной, как перед любым из нас, молодых михмачей, лежало три пути из Лабиринта. Героический, назовем его путем Тезея. Сокрушить победоносным мечом все препятствия, и предстать перед всем миром победителем. Правда Тезей не застал уже в живых отца и бросил на произвол судьбы возлюбленную. Но таков уж удел героя.
Путь прагматический. Назовем его путем Дедала, благополучно улетевшего из Лабиринта и с самого острова Крит на собственноручно изготовленных крыльях. Он знал, что делал, не увлекался в неизведанное и остался в человеческой памяти, как один из лучших созидателей и строителей.
И третий, трагический путь потерь и утрат, путь Икара, хотевшего больше, чем он может, а в результате не получившего ничего и даже потерявшего то, что было. Конечно, Икар Икару рознь, легенду сложили не о том, кто опустил крылья, не дотянув до суши, а только о том, кто распрощался с крылом, а заодно и с жизнью в героическом порыве, попытке достичь Солнца. Не стоит же бросать косые взгляды ни на Дедалов, не захотевших стать Икарами, ни на Икаров, решивших перейти в Дедалы, а вспомнить еще раз о тех Икарах, кого своенравная когорта Дедалов не захотела признать Тезеями. Ведь как бы не хотелось Дедалам, так устроен мир, что Тезеи выходят только из Икаров.