Текст книги "Подполковник никому не напишет (СИ)"
Автор книги: Вовка Козаченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– Выпей согреешься, – предложил Женька, протягивая Оксане стакан с глотком водки.
– Спешишь ты Женя, – сказала Оксана, но стакан взяла и выдохнув, лихо вылила водку внутрь себя – так как пили на Омской "химии" ссыльные зечки-"воровахуйки", лепившие норму на Живановской пилораме вместе с Оксаной. Там подобным образом пили всё, что имело хоть какой-нибудь процент спирта.
Скривившись от горького вкуса водки, Оксана впилась зубами в липкий, оранжевый шар апельсина.
Малахов только удивлённо фыркнул.
– Научилась, ничего не скажешь, – сказал он, наливая водки себе.
– Страна у нас такая, – усмехнулась Оксана, облизывая сладкие пальцы, слипшиеся от сока апельсина. – У нас в стране пить и воевать только и умеют.
Оксана ела апельсин в первый раз в своей жизни.
– А как же ты теперь с Сашкой? – осторожно Малахов, баюкая в ладони гранённый стакан, на треть наполненный водкой.
– А так, – Оксана, ничуть не смущаясь, вытерла липкие пальцы о край ватника. – Меня на ссылку определили, а Сашку на спецкомандировку, на лесосеку. Писать он мне не пишет. Мне знающие люди говорили, что не может он оттуда писать – командировка у него такая.
– Простил? – спросил Женька, и не дожидаясь ответа, одним глотком опустошил стакан с водкой.
– Простил,– грустно кивнула Оксана. – Ему мой следователь в госпитале протокол моего допроса показал. Хоть нельзя, а показал.... Не могу я об этом, извини....
Они долго молчали, глядя друг другу в глаза. Молчание тяжким грузом легло на их плечи.
– Он же после ранения очень страшный стал, – тихо, будто оправдываясь, сказала Оксана. – На трибунале Саша в картонной маске сидел. Знаешь, у лицевиков такие коричневые маски из картона? А мне ничего, я его и без маски видела – и ничего.... Другим противно, а мне ничего.... Тогда я и поняла, что жить мне без него незачем.
Оксана продолжала говорить, избавляясь от охватившего её отчаянья.
– Люблю я ведь его, Женя. Очень сильно люблю.
Её признания были для Малахова невероятно далёкими, почти нереальными. Даже для него.
– Сколько ж вы не виделись? – спросил Женька.
– Почти шесть лет. Мне только теперь свиданку дали.
Оксана вздохнула.
– Я ему письма пишу – как и положено, раз в месяц. А он не отвечает. Может у Саши командировка штрафная, а может, не хочет писать....
Женька задумался, пытаясь отыскать нужные утешающие слова.... и не нашёл их. Оставалось только молчать и смотреть на осунувшееся лицо Оксаны, которая, не спеша, вылила в стакан остатки водки.
– Что бы замуж выйти, – мрачно пошутила она.
– Замуж? Ладно тебе, – так же мрачно улыбнулся Малахов.
– Ладно, – согласилась Оксана. – Уже раз сходила.
Она поставила стакан на столик.
– Увидишь Сашку, – примирительно сказал Женька. – И всё наладится.
Оксана троекратно постучала по дереву столика, едва не опрокинув стакан. Её сердце сбилось с ритма от одной простой мысли, что в её жизни может что-то наладится.
– Тьфу-тьфу-тьфу, – плюнул Женька через плечо. – И всё?
Оксана пожала плечами. Рецепт счастья не был ей известен.
– Всё, – сказала она. А что ей ещё оставалось сказать.
– Я тебе дам адрес, – глухо, будто прощаясь, сказал Женька. – Напиши мне. Обязательно напиши. Может, я помогу если что....
Оксана зевнула. От выпитой водки и тёплого СВэшного купе её разморило. Веки начали слипаться сами по себе, – она даже как-то и не услышала это скользкое "может" в глухом Женькином голосе.
– Не надо, Женя, – пробормотала она. – Лишнее это. Ты только навредишь себе. Если б знать, что Сашка живой да здоровый.... Мне больше ничего не надо. А знаешь я и взаправду верю, что все, в конце концов, будет у нас с Сашкой будет хорошо. Ведь должно быть в жизни ну хоть какое-нибудь счастье? Ведь не век же мне за собой горе на закорках таскать?
– Да что ты, – как можно ласковее сказал Малахов. – Будет у тебя счастье. Время сейчас такое.... Если б не война было б у нас одно счастье. Переживём, Оксана. Дождёмся.
– Хотелось бы .... – вздохнула Оксана. – Я вот часто думаю, что не война это виновата. Совсем не война. Горе, оно в каждом человеке есть. И у каждого – своё, хоть на донышке, а есть. А если есть горе, должно быть счастье? Ведь так?
– Так.
– А у меня всего этого до полных краёв, – Оксана прикоснулась кончиками пальцев к стеклу гранёного стакана, в котором плескалась водка. – И счастье тогда, обязательно должно быть таким же?
Женька не ответил.
– Всё одно к одному.... Вот приеду к нему, а он откажется, как мне дальше жить?
На глазах Оксаны блеснули. Ей стало невыносимо одиноко. Женька обнял её – пьяную и грустную.
– Да не переживай ты так, – сказал он. – Всё будет хорошо.
Оксана согласно кивнула.
– Ешь шоколад, – предложил ей Женька. – Сладкое от всего помогает.
Беззвучно хлюпая слезами, Оксана захрустела обёрткой пятидесятирублёвого "Театра". Часы на её тонком запястье показывали без двух минут шесть. Оксана сглотнула горечь нечаянных слёз и уткнулась лицом в мягкий ворс Женькиной шинели.
– Оксана, милая, ну что ты, – быстро зашептал Женька.
Скорый неумолимо нёс их к конечному пункту назначения.
Пазевальк, дивизионная гауптвахта. Август 1945 года.
Вот уже пять недель кряду Сашка Журавлёв маялся в скуке на дивизионной «губе» в ожидании своего приговора. С трибуналом в политоделе дивизии опять что-то не заладилось. Сперва прокурор ждал полного выздоровления Сашки, потом у трибунала нашлись более важные для рассмотрения дела, и про Сашку забыли. Вот и приходилось маяться от скуки в пыльной камере, где кроме нар и выносной деревянной бадьи-"параши" был тяжёлый стол из тёмного полированного дерева и книжка без обложки, пестревшая старославянскими ятями и ижицами. Пространное описание жития российских святых одновременно было и туалетной бумагой и средством культурного досуга заключённых на гауптвахте.
Компанию Сашке составлял разбитной пехотный лейтенант Островский, бывший вор из "ссученных", заработавший свои звёздочки в отдельных штрафных батальонах под Ржевом, и потерявший погоны в беспробудных пьянках и дебошах в победном мае одна тысяча девятьсот сорок пятого. Островский отличался весёлым построением духа, невыносимым оптимизмом и в общем-то был неплохим "пассажиром" , хоть и обладал неистребимыми блатными повадками. Сам Островский беззлобно называл Сашку начальником и питал странное уважение к плотному кокну бинтов, туго наверченных на Сашкиной голове.
Последнюю неделю сокамерники всё больше молчали, предаваясь своим тревожным размышлениям в промежутках между завтраком, обедом и вечерним чаем. Несколько приунывший Островский даже перестал красочно описывать свою блатную Одиссею, которая включала в себя массу самых разнообразных подвигов, море выпитой водки и десятки повергнутых красавиц – "красючек" и "шалав", среди которых была и Любовь Орлова, и жена Молотова. Что-что, а врать урка из штрафбата умел.
Сашка без интереса слушавший ненавязчивый трёп Островского, втихомолку терзаясь своими "отдельными" мыслями. Главной среди них, было – шлёпнут или подождут? Сашкина статья сама собой подразумевала вышак , но законы военного времени отошли в прошлое вместе с победным майским салютом. Островский, в данный момент пытавшийся накроить колоду карт из жития святых семнадцатого века, совсем не рассуждал по поводу собственной участи – счастливец шёл по лёгкой "одной ногой на параше отстоять" статье, и всё что грозило блатарю – "пять по банку и семь на коржа" . А пять лет – это пять лет. Это вам не вышак.
Сашка повернулся, поудобнее устраиваясь на жёстких нарах. В камере царила невообразимая августовская духота и он лежал в одном белье, забросив в угол мятый китель со следами споротых погон и форменные брюки. Островский в своём углу сосредоточенно втирал в куски бумаги месиво из обеденной пайки, мастеря из "Жития Сергия Радонежского" бубнового валета. Сквозь небольшое окно, наглухо забитое планками от немецких патронных цинков, в камеру пробивались обжигающие солнечные лучи, сохшие на белых от извёстки стенах. День клонился к вечеру.
Вот-вот дежурный по гауптвахте должен был принести котелок тёплого слега сладковатого чая, а выносной вертухай убрать из камеры зловонную "парашу". Островский обладавший едким чувством юмора, каждый раз превращал эту нехитрую процедуру в настоящий цирк. Заставляя Сашку смеяться до боли в скулах. Смеяться Сашке было всё ещё больно – швы обильно украшавшие его лицо, остро отзывались резью при каждой гримасе. Хирург, прооперировший Сашку в полевом госпитале, убеждал его, что он легко отделался, сохранив большую часть скулы и целые фрагменты челюсти. По мнению хирурга у Сашки мог возникнуть незаживающий свищ, а это было бы гораздо хуже.
Но и без свища Сашке приходилось несладко – комендант гауптвахты, хватался за голову от предписания врачей кормить подследственного Журавлёва жидкой высококалорийной пищей и исправно строчил рапорты о переводе Сашки обратно в госпиталь, на что получал резонные и потому всегда краткие ответы от вышестоящего начальства, – выражавшихся в двух словах, на которых держалась рабоче-крестьянская Красная армия. Начальство неизменно отписывало коменданту два слова – "Не положено". Комендант гауптвахты от разочарования запил, а Сашка включил в свой рацион тошнотворные американские супы-пюре и жидкую манную кашу-размазню. Манную крупу и сухой концентрат для супов предприимчивый комендант добывал на Пазевальском шварцмаркте, самым постыдным образом выменивая дефицитный продукт на казённый гуталин и портянки.
Громкие шаги в коридоре, сопровождаемые тоскливым звоном тюремных ключей, возвестили о приближающемся ужине, который, по обыкновению состоял из котелка чуть подслащенного коричневого кипятка и трёхсот граммов сырого ржаного хлеба с чёрной подгоревшей коркой. Островский с азартом проигравшегося картёжника отбросил недокропаленного бубнового валета и стремительно соскочил с нар, став под дверями, окованными для пущей надёжности толстым кровельным железом. Надзиратель ковырнул ключом надёжный немецкий замок.
Сашка приподнялся на жёсткой плоскости нар, когда открыв дверь в камеру вошёл дежурный старший надзиратель – плотный, кряжистый сержант с котелком чая и положенной пайкой. Из-за широкой спины с опаской выглянул выносной – хмурый и до невозможности рябой рядовой в чёрных бреннеровских перчатках из чёрной скользкой резины. На гауптвахте парашу офицеры не выносили – так ещё с царских времён повелось. На рябом лице выносного, начинавшего смиряться с казнью Господней по имени Островский, было нарисовано свирепое, ни с чем не сравнимое отчаянье.
Островский благодушно улыбнулся.
– А-а, это вы? – притворно удивился урка, нарочно коверкая слова. – Как же, как же, жидём -с , жидём-с с нетерпением...
Сержант поставил котелок на чёрную полированную поверхность стола, разделил слипшиеся пайки, и снисходительно кивнув, встал у открытых дверей. Где-то в глубине коридоре затарахтел ключами второй вертухай. Островский никогда не изводил их своими насмешками, и благодарные вертухаи делились с ним трофейными сигаретами, которых у чекистов всегда было в избытке.
– Ну что же вы? – как можно ласковее сказал Островский выносному, который с гордой гримасой сцепил свои жёлтые, редкие зубы. – Приступайте, доктор.
Выносной робко ступил в камеру.
– Один секунд, – преградил ему дорогу Островский. – Я только облегчу свою совесть и усложню вашу задачу, милорд...
Урка полез грязными, крючковатыми пальцами в мотню своих рваных солдатских штанов. Выносной покорно замер у открытых дверей камеры, исподлобья глядя на своего блатного оппонента. Сашка, наблюдающий это зрелище каждый вечер, поморщился от ноющей боли в правой половине лица – там, где его кожу разрывали десятки хирургических швов.
– Пардон просю, – продолжал валять ваньку Островский, невыносимо долго копаясь в расстёгнутой ширинке. – Мой мочевой пузырь не терпит отлагательств.
Выносной тоскливо вздохнул, ожидая, когда закончится весь этот спектакль.
– Ой, – в притворном ужасе вскрикнул блатарь, вытаскивая из штанов, пустую руку. – Наверное, в прошлый раз потерял. Упустил, а.... Может, поищешь?
Рябой рядовой, упрямо мотнув головой упрямо мотнув головой, пошёл к параше.
– Как же я без хозяйства? – запричитал Островский. – Ты уж поищи, будь человеком.
На это номер выносной ввиду своей детской наивности, не сказать больше глупости, покупался целых два раза, долго и безуспешно шаря в зловонной зелёной жиже. После поисков, так и не увенчавшихся успехов, он спрашивал, что Островский уронил в бадью, и каждый раз получал один и тот же ответ из трёх непечатных букв.
В этот раз спектакль не удавался, Сашка скучающе повернулся к стене, когда выносной, хрипя от позора, приподнял край "параши".
– Ты, в каких родах войск служил, землячок? – спросил Островский уже своим обычным, без блатного шиканья, голосом.
Рябой рядовой ответил ему своей коронной однотипной фразой, с помощью которой, он в последнее время общался с уркой. Выносной сделал страшное лицо, выпучил глаза и хекнув от натуги, взвизгнул фальцетом:
– Ня замай!
Сашка, поморщившись от боли, улыбнулся, насколько позволяли бинты.
– Ня замай, – обречённо повторил рябой ефрейтор.
– Да ты, однако, партизан, – поддельно изумился Островский. – Может у тебя и награды есть?
Выносной потащил "парашу" до дверей.
– Точно медаль есть, – презрительно бросил в спину ефрейтору Островский. – Вот только не знаю "за освобождение" она у тебя или "за взятие"? Ты бы рассказал, земеля?
Дежурный вертухай, соблюдавший до этого в непростых дипломатических отношениях Островского и выносного, строгий швейцарский нейтралитет, неожиданно усмехнулся и осуждающе покачал головой.
– И– эх, – сказал он своим трескучим голосом. – Жеребец. Ты хоть бы барышни постеснялся.
Островский, проводивший по обыкновению выносного до дверей камеры, замер в недоумении.
– Какой барышни? Ты что, сержант, водки хильнул?
Вертухай многозначительно подмигнул валяющемуся на нарах Сашке, и обратив своё круглое лицо в тюремный коридор зычно гаркнул:
– Ну чего встала, иди. Два часа у вас.
Островский присвистнул и от удивления сел на свои нары. А в камеру вошла, несмело улыбаясь в розовую ладошку, Оксана, раскрасневшаяся от смущения. Лязгнула, закрываясь дверь и Сашку будто ударило электрическим током. Он суетливо приподнялся на нарах, не веря собственным глазам, которые смотрели на окружающий мир, сквозь узкую амбразуру в белой марлевой перевязи. Оксана стояла у прочных тюремных дверей, словно не решаясь сделать шаг в камеру. Островский, одним движением взлохматив чёрные давно не мытые кудри, вопросительно посмотрел на Сашку.
– Здравствуй Саша, – тихо сказала Оксана и опустила взгляд на грязный пол камеры.
Кокон из бинтов на голове Сашки едва заметно шевельнулся – он улыбнулся. На щели, прикрывавшей его обезображенный рот, появилась мокрая полоска слюны.
– Оксана, – ломано выдавил из себя Сашка и скривился от боли. Он поспешно встал с нар и в оцепенении застыл перед женой.
– Как ты? – робко спросила Оксана, с необъяснимым страхом глядя в пол перед собой. Она так и не решилась взглянуть Сашке в глаза. – Очень болит?
– Оксана, – отмахнулся от её вопроса Сашка и медленно протянул свою ладонь к её тонкой руке, так похожей на детскую. Огрубевшие Сашкины пальцы коснулись гладкой кожи её звпястья – там где лиловыми каракулями проступали угловатые цифры татуировки – 19051. Оксана несмело посмотрела Сашке в глаза.
– А я тебе гостинец принесла, яблоков, – она торопясь развернула узелок из старой немецкой лагерной косынки, в котором лежало несколько мелких краснобоких "райских" яблок. Кусочек тёплого и тихого лета наполнил камеру пьянящим ароматом августовских садов.
– Нельзя ему яблоки, – резонно заметил Островский, опять уткнувшись в замусоленное "Житие Сергия Радонежского". – И говорить он почти не может.
– Вот беда.... А я то дура, – глаза Оксаны мгновенно наполнились слезами.
Сашка неожиданно согнулся, словно подломившись и опустился перед Оксаной на колени. Руками он обнял худенькие, тонкие ноги Оксаны и протяжно всхлипнул, прижимаясь марлей повязки к её светлой юбке из парашютного шёлка. Сашка всхлипнул ещё раз и захлёбываясь слюной прошепелявил:
– Прости...
Оксана заплакала и рухнула на пол рядом с Сашкой.
– Да ведь я это, – шептала она, глотая солёные слёзы. – Мне ведь у тебя прощения просить надо.... В ногах валяться! Что ж ты наделал? Ведь ты не в лицо, ты в сердце мне попал.
Она рыдая, целовала Сашкины руки. Островский, знавший бесхитростную историю Саши и Оксаны из рассказов надзирателя, отложил остатки "Жития" и отвернулся к сырой бетонной стене.
Сашка осторожно прижал Оксану к своей груди, пальцами нежно перебирая её пепельные волосы. Он неожиданно заплакал, часто-часто моргая угольками карих глаз в белом кокне марлевой перевязи. Сашка торопливо говорил сквозь слёзы нежные напевные слова, но из-за волнения из его изуродованного рта вырывались непонятные, нечленораздельные звуки. Оксана, крепко прижимаясь к Сашкиной давно нестиранной гимнастёрке, повторяла одни и те же слова, которые ещё вчера становились комом в горле.
– Сашка, Саша, Сашечка.... Сашка, – плача шептала она, вытирая тыльной стороной ладони слёзы с лица. Она с болью смотрела на подбородок мужа, где бинты сходились комом на перекрестье хирургических швов. Сашка беззвучно рыдая мотал перевязанной головой пытаясь что-то сказать Оксане, которая положила свои ладони на его широкую спину. Багровое закатное солнце. Которое повисло своими лучами на щелях в крохотном оконце дивизионной гауптвахты, набрасывало на них, стоявших друг перед другом на коленях, тончайшую паутину теней всех оттенков, пряча в складках их одежды застывшую на пороге ночь. Угасая, солнце будто зажигало мириады лёгких ночных звёзд, которые целыми веками, молча смотрели друг другу в лицо. И если ночью шёл дождь, можно было подумать, что звёзды тоже умеют плакать.
Первой нарушила тишину Оксана.
– Саша, – всхлипнула она. – тебе очень больно? Не говори ничего, просто кивни.
Сашка силившийся что-то сказать только хрипел, расплёскивая нежность мокрыми от слюны губами.
– А я здесь недалеко, в фильтрационном лагере, возле Тодта. В сентябре домой отправят,– мечтательно сказала она. Чувствуя привкус тоски в душе. В Тодте ничего не изменилось – разве что на на смотровых вышках вместо скорострельных "машингеверов" установили новенькие РПД с ленточным питанием. Но об этом она никак не могла сказать Сашке.
– Меня к тебе ненадолго отпустили, – вытерев слёзы сказала Оксана. – Только на час.
Она виновато посмотрела Сашке вглаза и провела пальцами по шероховатым, грубо намотанным бинтам. Они были мокрыми от слёз.
– Ок-са-на, – выдавил из себя по складам Сашка и в спешке теряя гласные просипел:
– Прости....
Оксана крепче обняла мужа.
– И ты меня прости. Очень прошу – прости, Саша, я.... Я не знаю, что тебе сказать.
Сашка встал, отряхнув пыль с колен, и растерянно застыл в центре камеры, щурясь от яркого закатного света, пыльными лучами пробивавшегося сквозь щели между широкими пластинками от немецких патронных цинков. Дёргая кадыком, он пытался говорить, шевеля губами. Островский неподвижно лежавший лицом у стены, закрыл руками уши.
Оксана терпеливо смотрела на Сашку.
– Саша, – шепнула она. – А я ведь понимаю, что ты мне говоришь. Спасибо тебе, Саша, за ласковые твои слова. Соскучилась я по твоей ласке.
Она вздохнула.
– Саша люблю я тебя, очень люблю. Потому и слышу, что ты мне говоришь.
Она опустила глаза, нервно теребя край выцветшей косынки и совсем тихо попросила:
– Поцелуй меня Саш, а?
Островский сжался валетом на узком прямоугольнике нар. А Сашка не замечая своего сокамерника, несмело, словно мальчишка, прикоснулся марлей бинтов к губам Оксаны, зажмурившейся от ожидания. Сашкино прерывистое дыхание обожгло Оксану, которая робко обняла мужа.
Островский, лежавший неподвижно, резко вскочил и бросился к окованной двери.
– Надзиратель! – урка бешено замолотил кулаками по тёмному кровельному железу. – Надзиратель! Да где же ты, ёшкин кот. Открой сука!
Сашка не обращая внимания на беснующегося сокамерника, осторожно прикоснулся пальцами к гладкой и прохладной коже Оксаны. Его дыхание, хрипло вырывавшееся из-под узкой щели бинтов, тёплым воском стекало по её щекам. Сашкины чуткие пальцы заворожено прочертили странный узор на шее Оксаны. Она покорно замерла, закрыв глаза, переполненные солью слёз. Сашка с протяжным всхлипом втянул в лёгкие пыльный воздух.
– Надзиратель! – продолжал неистово орать Островский. – Да, где же ты, падла....
В двери открылось округлое окошко глазка. Тёмный, неподвижный зрачок тюремного вертухая с упрёком уставился на взбеленившегося блатаря.
– Ну? – глухо спросил дежурный надзиратель. – Чего вам?
– Сознаться хочу, – боязливо выдохнул Островский, через плечо оглянувшись на целующихся Сашку и Оксану. – В убийстве сознаться, полностью и чистосердечно. Веди к следователю. Сейчас же!
Старшина за тюремной дверью громко зевнул.
– Да ну? – нисколько не удивился он. – Прям щас и решили?
– Выведи меня из камеры, – понизив голос попросил Островский. – Неужели не видишь, дубина? Им одним побыть надо. Его ж, может быть завтра в расход выведут. Ему ж "вышак" ломится. У тебя камеры пустые есть?
– Есть, – равнодушно раздалось из-за двери.
– Ну так выведи меня из камеры на полчаса, – попросил Островский. – Или веди к следователю.
– Нет никого в следственной части, – сказал как отрезал вертухай и захлопнул круглое окошко дверного глазка. Мерный звук его скрипящих шагов заполнил пустой тюремный коридор.
– Падла, – взбесившись, заорал Островский. – Зарежу, блядь буду! Волк позорный! Ты что же сука делаешь!
Сашка не замечая присутствия Островского, который гулко бухал кулаками по кровельному железу двери, нежно прижал горячую ладонь к щеке Оксаны, замершей от его ласковых прикосновений. Повинуясь Сашкиным шершавым ладоням, она гибко, по-кошачьи выгнулась на жёстких досках тюремных нар. Сашка, наклонившись вперёд, плотнее прижался мокрой от слюны повязкой к сухим губам Оксаны. Островский отрвался от двери и забрался на свои нары, с головой укрывшись рваным солдатским одеялом.
– Саша, – дрогнув, одними губами, прошептала Оксана. – Саша, милый....
Сашкины ладони соскользнули с шеи на её плечи, потом на грудь. Оксана вцепилась в старую, давно не стиранную гимнастёрку, горячо дыша и прижимаясь к марлевой повязке. Сашка, шурша марлей, торопливо целовал её спутанные, пахнувшие хвоей и хозяйственным мылом, волосы. Купаясь в нежных, неумелых поцелуях мужа, Оксана сама расстегнула одну из стеклярусных пуговичек на своей блузке. Мокрая от пота Сашкина ладонь забралась под складки её юбки.
Плавный взмах ресниц Оксаны очертил дугу над синими тенями её глаз.
Ещё один взмах.
Ещё.
Оксана широко открыла свои глаза. Её блузка распахнулась как выбитые двери. Секунды потекли мимо них как искры, бесследно сгоравшими в пустоте. Сашка резко, прерывисто дыша, прищурился от боли в правой половине лица.
Оксана сдёрнула со своих загорелых ног юбку.
И Сашкин стон прозвучал тоскливым, неприятным эхом и беззвучно угас в сумраке тюремной камеры. Островский сильнее укутался в одеяло.
– Саша, – прошептала Оксана и время остановилось. Оно стало, перестав биться в корпусах часов, замерло, остановив поступающую амплитуду движений маятников и маховиков. Гладкая нагая кожа Оксаны загорелась алыми отблесками заката, пробившегося сквозь узкие щели в маленьком оконце камеры. Грубое солдатское одеяло своим жёстким ворсом оцарапало голую спину Оксаны.
Сашка глубоко вздохнул.
Влажный шёпот Оксаны заставил его зажмуриться, чтобы не встретиться с ней взглядом. Её растрёпанные волосы обожгли своим прикосновением его плечо и грудь.
Они надолго затихли, нарушая тишину только шорохом осторожных полувздохов и охающими плывущими в тишине по течению всхлипами. Одеяло сбилось под ними в твёрдый комок, повинуясь мерному ритму, срывающейся на стоны поступи. Босые ноги Оксаны елозили по тёплым сосновым доскам, тюремных нар.
Островский неподвижно лежал, скорчившись в своём углу.
Под потолком бесшумно вспыхнула жёлтым светом тусклая электрическая лампочка. Камера наполнилась синими холодными тенями, которые пахли сгоревшими осенними листьями. До осени было уже рукой подать. Оксана привстав натянула на мокрые от пота бёдра юбку. Её мужчина, полностью обнажённый, мокрый от пота, обессилено растянулся во весь рост на нарах. Набросив на плечи блузку Оксана положила голову на его голую грудь. Частое дыхание Сашки взметнуло вверх её светлые волосы.
– Мне с тобой так хорошо, – шепнула Оксана, отдышавшись. – Я без тебя совсем не смогу.
Сашка неразборчиво прорычал несколько ласковых слов. Оксана улыбнулась.
– Ну что ты.... Судьба у меня наверно такая. Никуда от этого не денешься.
Она ощущала тёплую липкость на поверхности её слегка разведённых бёдер.
– Не вечно же это всё будет, – сказала Оксана. – Всё вернётся, всё обязательно вернётся. Надо просто жить. Всё обязательно будет.
Солнце садилось слишком быстро – сквозь оконце в камеру вползала тягучая ночная тишина.
– Я не буду плакать, Саша. Слёзы, они как камень на шее – им только дай волю, на самое дно потянут.
Её тело ещё хранило отголосок тепла грязной Сашкиной кожи.
– Саша, – сказала Оксана. – Не вспоминай того, что было. У нас ведь всё ещё впереди. Я люблю тебя, очень люблю.
Сашка не сказал в ответ ничего. Оксана прикоснулась губами к Сашкиным бинтам. Вверху, под потолком, у электрической лампочки, закружились невесомые ночные мотыльки, очертившие причудливыми тенями сырые стены дивизионной гауптвахты.
– Я знаю, – неожиданно чётко, справившись с волнением, сказал Сашка. – Судьба это, Оксана. Судьба.
Он укутал свою ладонь в кружево её растрёпанных волос.
– Ничего уже не изменишь, – пробормотал Сашка непослушными челюстями. – Мы с тобой говорим, а всё не о том.
Дальше он замычав, закашлялся и сцепив зубы, исковеркал нужные слова.
– Я буду ждать тебя, – сказала Оксана. – Ничего не случится и я буду ждать.
Оксана замолчала, прислушиваясь к неровной тишине внутри тюремного коридора. Время снова набирало свой ход, неумолимо приближая минуту расставания.
– Это навсегда? – по слогам выдавил из себя Сашка.
– Что навсегда? – не поняла мужа Оксана.
"Любовь" – захотел сказать он, да не смог.
– Навсегда, сказала Оксана, будто прочитав его мысли. – До самой смерти.
Они обнялись.
– Я к тебе шла – думала долго говорить буду.... А так ничего и не сказала. Не умею я говорить.
Оксана решительно встала с нар, с трудом оторвав Сашкины руки от своего тела.
– Пора мне, – вздохнув сказала она. – Не хочу, чтобы вызывали, лучше самой.
Она поправила блузку, уверенно намотала на голову серую косынку. Дорога до дверей камеры была короткой.
– Спасибо, – сказала Оксана Островскому, для которого двухчасовое вынужденное молчание уже превратилось в пытку. Сказала и постучала кулачком в дверь.
Колючие слова прощания с Сашкой так и не слетели с её холодных губ.
" ...И от злых собак ушёл он
В ту страну, где сон и нега.
До конца надеждой полон,
Продолжая нить побега.
И сбежавшимся солдатам
На минуту показалось,
Что навстречу автоматам
На снегу лицо смеялось..."
Валентин «З-К» Соколов
6.
Во всём другом мире не нашлось слов, которые могли бы сейчас нарушить тишину, балансирующую на тонкой проволоке мироздания под медитирующий стук колёс скорого поезда. Серую, промозглую ночь уже тронуло ржавчиной весеннего рассвета, облачное зарево которого, песком просачивалось сквозь дряблые снежные руки, укутывавшие туманом поезд, уходивший на восток.
Оксана отлепила мокрое лицо от ворса Женькиной шинели. Глубокие тени под её глазами, лиловыми пятнами обесцветили кожу щёк. Женька посмотрел на эти тени, и ему стало невыносимо горько, будто кто-то вложил ему в душу таблетку хины или стрептоцида. Он молчал не в силах отвести взгляд от грустных глаз Оксаны.
– Что постарела? – спросила Оксана, по-своему угадавшая мысли Женьки. Успокоившись, она вытерла лицо рукавом ватника.
Тишина, лежавшая между ними, таяла апрельским снегом, рассыпалась битым стеклом. Женька поспешно покачал головой, будто всё ещё страшась нарушить это бесконечное безмолвие.
– Тогда что? Что ты так на меня смотришь?
Он не смог ей объяснить. В ярком электрическом свете мощной лампочки эсвэшного купе, лицо Оксаны показалось Малахову прекрасным. Омытое нежными, трепетными красками, оно завораживало Женьку своей бледной кожей и узким овалом влажно блестевших губ.
– Я не знаю, – не нашёл что сказать Малахов, неожиданно ощутивший на ладони почти невесомый шёлк её волос, ручейками проскальзывавший сквозь его пальцы. Казалось, что его пальцы помимо воли тянулись к лицу Оксаны, пытаясь трепетно ощутить, дотронуться, испытать.
– Всё-то ты знаешь, – вздохнула Оксана и отодвинулась от Женьки. – Утро вон уже.
Она кивнула головой в сторону окна, за которым действительно начинал расстилаться рассвет, растянутый на каркасах высоких сосен и кедров.
– Когда твоя станция? – спросил Малахов, глядя в окно. Темнота нехотя, но всё же отступала, расступаясь в серых бликах слабого света.
– Скоро Жень, скоро, – Оксана взглянула на часы, подавив судорогу зевоты. Сейчас ей до смерти хотелось спать. – А твоя?
Малахов снова прикоснулся к её светлым, лёгким локонам, своей широкой, почему-то дрожащей ладонью.
– Мне до Красноярска, – сказал Женька. – Почти целый день ехать.
Оксана молчаливо кивнула. Она ощущала в себе сейчас уставшую и совершенно пустую слабость, желание закрыть надолго и провалиться в призрачный подвал сна. Сна без сновидений. Усталость прожитых минут легла на её плечи тяжким, совсем неподъёмным крестом. Теперь она не смогла удержаться, широко зевнув. Пальцы Малахова коснулись её шеи и она, вздрогнув от неожиданности прикосновения, угадав чужое нескрываемое желание, как можно дальше отсела от чутких Женькиных рук.
Женька со вздохом опустил ладони.
– Жаль расставаться, – фальшиво сказала Оксана. – Может, ещё увидимся....
Сказала и не почувствовала стыда. Ей стало безразлично, увидит ли ещё Малахова или эта случайная встреча станет последней. Женька был для неё нереальным, волшебным призраком, по ошибке возникнувшим рядом с ней, в этом скором поезде. Завтра его уже не будет, и всё станет на свои места, а сказанные слова навсегда останутся только словами. Наверное, ей будет, потом жалко этих потерянных в молчании минут. Наверное....
– Пустое это всё Женя, – сказала Оксана. – И встреча эта наша тоже пустое... Ничего ведь не вернёшь – всё уже потеряно. И хватит слюни распускать – я в двенадцать из поезда встану, а ты дальше поедешь.