Текст книги "Подполковник никому не напишет (СИ)"
Автор книги: Вовка Козаченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Или всё-таки нет?
Закат стекал за западный край горизонта и ночь гибко таилась в сером сумраке сосен.
– Всегда, Женя. Теперь всегда.
Всегда....
Теперь она знала, что есть Любовь.
Любовь это всегда.
"...Следовательно,
настоящий Герой – это вовсе не Время, это отсутствие времени.
Мы все узники, узники Бездны.
Побег невозможен,
Погода не переменится..."
Г.Миллер « Тропик Рака»
1
Апрель бил из всех щелей вагонного тамбура.
В переполненных вагонах скорого поезда "Свердловск-Красноярск", было тепло и душно. В тесных плацкартных купе, забитых самым разночинным людом, как всегда пахло жидким вчерашним чаем, потом, грязной одеждой и несвежими полотенцами, а из грязных туалетов привычно несло едким аммиачным запахом мочи. Этот волглый запах, вместе с проводником обходил каждое купе, обволакивая дыхание, как влажная тряпка, впитываясь в одежду, обувь, проникая даже в корни волос и поры кожи. А в тамбуре хоть и сквозило самым немилосердным образом, а изо рта вырывались белые невесомые кружева пара, – там было можно свободно дышать холодным, чистым воздухом, почти ветром. Ветром, который нёс в себе терпкий аромат весенней тайги – смолистый запах тяжёлых кедровых лап и мокрого тающего снега. Казалось, что весна-безбилетница, не сумев пробраться в набитые под завязку вагоны, ехала "зайцем" здесь,– в тесном вагонном тамбуре, потерявшемся где-то в середине состава скорого.
Вместе с весной в скором поезде ехали самые разнообразные пассажиры, в большинстве своём старатели или военные, но возле титанов грелись какие-то непонятные старики с множеством мешков и узлов, а весёлая златозубо-фиксатая молодёжь в синеве лагерных наколок задорно скандалила с проводниками и непрерывно трещала у окон новенькими карточными колодами. На их ухарские толковища злобными волками зыркали бородатые пролагерённые староверы, возвращавшиеся в свои глухие сибирские веси из не менее диких и страшных мест. Чалдоны спали вповалку на широких дощатых полках и смешно молились каждое утро не давая спать весёлым блатнякам. Все они вместе и каждый по отдельности были тем единым целым, наполнявшим вагоны шумом и запахом. В каждом из них, так или иначе, тайга оставила кусочек своей долгой и холодной зимы. Самые разные люди ехали в этом поезде. Весна могла быть только в тамбуре.
А поезд шёл как и весна с запада на восток.
На тот восток, который кто-то давным-давно назвал дальним. Поезд мчался заснеженными сибирскими просторами, методично отсчитывая монотонным стуком колёс бесконечные таёжные километры. Скорый "Свердловск-Красноярск" слепо спешил к своему конечному пункту назначения, одинаково легко разрезая серый молочный туман и беспроглядную ночную темноту. Пламя в топке локомотива бушевало исправно – огонь жадно пожирал блестящие глыбы легко крошившегося кузбасского антрацита, и поезд стрелою пролетал мимо крошечных железнодорожных станций и глухих таёжных полустанков, с дивными, по-весеннему звонкими именами. Паровозные гудки весёлым свирепым воем рвали морозный воздух, приветствуя Юркинг-Ужур, Усть-Аян, Ксеньевск, Асино или Девичье с неизменными сонными железнодорожниками, жёлтые флажки которых открывали скорому поезду дорогу вперёд. Быстрый сибирский ветер подхватывал звуки паровозного гудка и нёс дальше, пока приветственные возгласы локомотива не разбивались вдребезги о неприступные бастионы тайги. Заснеженные полустанки проносились мимо поезда с курьерской скоростью, словно теряясь в дремучих таёжных дебрях.
Оксану Журавлёву, одну из многих пассажиров тех самых душных плацкартных купе скорого поезда, тоже ждала вот такая станция-кроха с мелодичным именем Проточная Тиса-семь, маленький островок цивилизации, с чисто выметенным причалом железнодорожного перрона в бескрайнем океане тайги. Просмоленная таёжной хвоей, выветренная солёными сибирскими ветрами, Проточная Тиса-семь безмятежно спала в непролазных сугробах. А где-то рядом, и находилась та самая Проточная Тиса, знаменитая таёжная пересылка, оплетённая колючей паутиной проволокой и железнодорожного полотна. Товарная станция, про которую помятые сибирскими морозами урки, в любом привокзальном шалмане, свирепо дёргая меха гармони, тоскливо пели:
"Злая станция Тиса – всё вокруг леса,
перекличка два часа – хрипнут голоса.
Ветер воет словно пёс, вся земля в снегу,
ты Столыпин нас привёз, да на каторгу....".
Да разве бывают каторги с такими красивыми именами? Заколюченные сибирские параллели лежали где-то поблизости, словно существовала иная, отличная от настоящей, география с особыми, краплёными картами.
"... Злая станция Тиса – всё вокруг леса...", – в голове Оксаны так и звенела нехитрая трёхаккордовая мелодия, переложённая для трофейной "Мундгармоник". "...Злая станция Тиса..."
Оксана впервые услышала эту песню на Пархоменке, знаменитом Омском базаре, где её тоскливо, прерываясь на "Прасковью" и "Батальонного разведчика", вопил Гриня-сквалыжник. Единственный базарный попрошайка с музыкальным инструментом, лишившийся ног как и Мересьев в заснеженных Калининских лесах, он в промежутке между куплетами дул в свою губную гармошку, и потрёпанная офицерская фуражка перед Гриней наполнялась мятыми, рваными засаленными денежными бумажками. Все страшные и бессердечные урки от Треклятовки до Живановской слободки, повинуясь одним им известным мотивам, без раздумий расставались со своими капиталами, когда слышали:
" А до Тисы двадцать вёрст,
Как дойти живым?
Наш конвой и тот замёрз,
Значит, будет злым...
Это значит девять граммов
Всем кто будет слаб.
Эй, пошёл – кричит охрана,
Тронулся этап".
Если верить расписанию, скорый прибывал в Проточную Тису-семь в девять пятьдесят три, и сейчас Оксане оставалось лишь ждать. Ждать, да кашляя, курить папиросы "Север" в холодном, насквозь продуваемом всеми весенними ветрами вагонном тамбуре.
Именно там она и столкнулась с Женькой Малаховым.
Было около пяти утра. В апреле – это время чёрной предрассветной темноты, когда звёзды начинают медленно гаснуть, чтобы уступить своё место на небосклоне по-весеннему вялому солнцу. Надо было ещё спать, но спать совсем не хотелось. Успев выспаться за три дня дороги к Проточной Тисе-семь, Оксана, сонно зевая, в валенках на босу ногу, вышла в тамбур, разминая пальцами очередную папиросу. За мутными, заиндевевшими от ночного мороза вагонными стёклами, притаилась в ожидании восхода всё ещё спящая тайга, так похожая на огромного зверя, которого пока надёжно укрывала чёрная материя апрельской ночи. Такой непроглядной, что могло показаться, будто вселенной, окружающей вагонный тамбур вовсе не существует, и поезд несется в необъятной пустоте по бесконечным, как две параллельные линии рельсам. Рельсам, которые ведут своими стальными и неисповедимыми путями в вечность. В Вечность с таким мелодичным именем – Проточная Тиса-семь.
Ей совсем не хотелось задумываться об этом.
Оксана прижалась лбом к холодному стеклу окна, ощущая неприятную знобящую влагу на своей коже. За окном кромешная ночь плотно обняла мчащийся поезд, вокруг которого, казалось, была только пустота. Она и чувствовала лишь эту пустоту вокруг себя – в пять утра, спросонья, многое кажется не очень реальным. Может быть, поэтому Оксана совсем и не обратила внимания на высокий мужской силуэт случайного попутчика, который маячил в углу тамбура искоркой зажжённой папиросы. А может быть, она уже давно привыкла быть незаметной, и для этого нужно было не замечать других. Не замечать человека в длинной шинели, неудобно опёршегося плечом на ящик стоп-крана и курившего, долго затягиваясь ароматным табаком. Мало ли.... В тамбуре всё время кто-то курил и качающийся, заплёванный пол был усеян крохотными "бычками" от самокруток и пустыми смятыми гильзами папирос.
Сухо чиркнув в темноте тамбура коричневой булавочной головкой спички, даже не взглянув в сторону случайного попутчика, Оксана прикурила, и слабое жёлтое пламя, лизнувшее тонкую папиросную бумагу, на мгновение осветило её лицо. Этой доли секунды, крошечной толики бесконечности, которую называют временем, вполне хватило, чтобы привычный до тошноты обыденный мир Оксаны разбился, словно хрупкий весенний ледок.
– Журавлёва? – хриплый, "с трещинкой" мужской голос, окликнувший Оксану, был до боли знакомым, почти родным. – Оксана, ты? Какими судьбами?
Оксана вздрогнула и растерянно обернулась,– чужой мужской силуэт в углу вагонного тамбура говорил изменившимся голосом Жени Малахова, повзрослевшего, но того самого худенького мальчишки-лейтенанта, которого она бессчетно раз поила чаем с душистым абрикосовым вареньем и угощала горячими пирожками. Женечка Малахов, милый мальчик, который был давным-давно её самым первым и самым преданным ухажёром, носившим на свидания мятые букетики роз, безжалостно срезанных в сквере Лазо с клумбы возле памятника товарищу Ворошилову. Потом на ноябрьской демонстрации именно он и познакомил её с Сашкой Журавлёвым, рослым красавцем, за которого через три месяца Оксана как-то торопливо, но по любви, выскочила замуж.
Судьба – бесстрастная и непредсказуемая стерва с паскудным характером, повинуясь одной ей известной прихоти, столкнула их лицом к лицу в этой тесной коробке вагонного тамбура, как слепых котят. Оксана выронила из ослабевших пальцев папиросу и закашлялась горьким табачным дымом первой и поэтому особенно глубокой затяжки. Алый уголёк папиросы огненной дугой нырнул в темноту и воспоминания – эти обманчивые, призрачные тени прошлого, задурманили её разум, заставив пошатнуться.
Ей так страшно было обмануться.
– Женька? – неуверенно спросила она, подслеповато щуря глаза, ослеплённые секундной вспышкой пламени в полутьме вагонного тамбура. Это было больше чем чудо – увидеть в полумраке знакомое лицо и тёплую как июль улыбку. Сколько в мире было людей, которые бы так радовались, встретив её? Наверное, не было их вовсе.
– Оксана! – радостно выдохнул Женька, но она не услышала его, будто ее, обознавшись, окликнули совершенно чужим именем.
– Женька?! Малахов?! – от неожиданности Оксана чуть не села на заплёванный пол тамбура. В последний раз она видела это улыбающееся мальчишеское лицо в .... Забыть это было нельзя – в последний раз они виделись с Малаховым в сорок первом. В сорок проклятом году, в Торжеуцах. В маленьком молдавском городке с зелёной заплатой аэродрома посреди жёлтых холмов и ровных рядов виноградников.
Едва устояв на мгновенно утративших твёрдость ногах, окончательно потеряв ощущение времени и пространства, Оксана прикоснулась к тёплым, ласковым брызгам воды майского Реута, так незаметно просочившимся сквозь суровый сибирский апрель. В Реуте так замечательно было полоскать льняные простыни и пододеяльники. Река текла совсем недалеко от её крохотной, чисто выбеленной хатки-"мазанки", потерявшейся в зарослях малины и черешен-"белогорон" на самом краю Торжеуцкого аэродрома. Аэродрома, на котором серебристыми птицами застыли истребители со смешными и трогательными, почти ласковыми названиями. Шасси "ишачков" и "чаек" стойками утопали в изумрудно-зелёной траве, испачканной полосами от резины колёс и лужицами отработанного масла. И небо над аэродромом – было всегда, синим и безоблачным, с оранжевым шаром солнца, повисшим в вечном зените. Там и сейчас был вечный май – в её памяти.
Сердце Оксаны тоскливо заныло, когда она вспомнила о вечном лете и своей кровати с блестящими никелированными шарами на спинке и пружинистой продавленной сеткой, так сладко и мелодично скрипевшей в полутьме горницы. Течение памяти незаметно вынесло Оксану в омуты, где уже не было надёжного дна под ногами – ей чудились лёгкие ночные рубашки с шёлковыми кружевными бретельками, шершавые бока глиняных кувшинов, в которых плескалось сладкое домашнее вино, впитавшее в себя ароматы долгих июньских вечеров, бесконечные ряды виноградников, запахи лимонной мяты и можжевельника.... Да мало ли в её памяти было такого, от чего сердце замирало в щемящей душу истоме и сразу становилось грустно. Всё то, что, пролившись водой сквозь пальцы, навсегда ушло в пустое Ничто.
В прошлое.
И ничего уже нельзя было вернуть назад. Как ни старайся. Казалось, что она могла грезить об этом вечно, проводить целые часы, а то и дни, перебирая по горсточке свою память, как бережно перебирают давно хранимые фотокарточки. Всё можно было потрогать, вспомнить, ощутить.... Но ничего нельзя было вернуть назад.
И это было для Оксаны самым тяжёлым.
А Женька Малахов, её давнишний робкий мальчишка-ухажёр, выбросил окурок на затоптанный пол и легко, совсем без усилий подхватил Оксану на руки, закружил в узком пенале тамбура, окончательно вырывая её из плена воспоминаний. Ордена на его широкой груди зазвенели в такт Женькиному размашистому движению. Оксана снова вернулась в этот другой, странным образом изменившийся мир, где больше не было и не будет жаркого беззаботного бессарабского лета, мужа-офицера, и тихой безмятежно-счастливой жизни. Где-то внизу, под вагоном насмешливо продолжали стучать вагонные колёса, отмеривая длинную дорогу до Проточной Тисы-семь, о существовании которой Малахов вряд ли подозревал.
– Оксанка! Да откуда же ты здесь взялась? – завопил Женька. В его голосе струился и переливался всеми своими красками дикий щенячий восторг такой силы, что Оксана против своей воли расслабилась, обомлев от тёплой мужской силы, от пьянящего Женькиного прерывистого дыхания, от поскрипывания новеньких кожаных ремней офицерской портупеи.
– Женя, Женечка,– засмеялась она. – Пусти, разобьёшь ведь, чертяка!
Малахов, повинуясь, осторожно поставил её на покачивающийся пол тамбура и тоже засмеялся. Засмеялся искренне и ярко, как обычно смеются свободные, довольные жизнью люди. Оксана дорого бы дала сейчас, чтобы получить право смеяться бесхитростно.
Женька осторожно, но крепко-накрепко обнял Оксану. Обнял и отпустил.
– Узнала ведь,– радостно сказал он. – Сразу узнала. А я гляжу и глазам своим не верю – неужели, ты?
– И я тебя сразу узнала,– улыбнулась Оксана. Её пальцы молниеносно прочертили извилистую линию по широким Женькиным плечам, ощущая подушечками жёсткие углы погон и металлический самолётик над тремя большими офицерскими звёздочками. – По голосу узнала. Сначала и не поверила даже.
– Не поверила? – голос Женьки едва заметно дрогнул.
Было в его голосе что-то бесконечно далёкое и, от чего сердце Оксаны зябко съёжилось в груди. На мгновение ей показалось, что перед ней совершенно незнакомый, а потому чужой человек, вовсе не Женька Малахов. Услужливая сука-память вытащила на свет Божий долговязый сгорбленный силуэт Отиса Тарскана, причудливо вырезанный из самого чёрного пергамента, без всяких теней и полутонов. Отис сидя на корточках, настороженно курил свою вонючую эрзац-сигарету в полутьме лагерного бокса, ежесекундно оглядываясь через плечо и стряхивая пепел на сырой цементный пол. Это тоже была память – кроме безмятежного Торжеуцкого лета она хранила то, от чего очень хотелось избавиться. Она едва удержалась от того, чтобы не оглянуться – за её спиной, у замёрзших намертво задраенных дверей вагонного тамбура, будто светился огонёк тонкой сигареты, голубой от тлеющей проникотиненной ваты.
Оксана осторожно коснулась обшлагов Женькиной комсоставовской шинели, сшитой по новому фасону, будто пытаясь отогнать призрак, пришедший из прошлого. Чего-чего, а эсэсовских шинелей она навидалась – и длинных балахонов ЭсЭс ваффен с красными нашивками боевых отличий, чёрных солдатских шинелей зондеркоманд и фасонистых офицерских плащей с одним погоном на плече. Нет, у эсэсовских шинелей не было таких обшлагов, их шили совсем из другого сукна, и лацканы были остроконечные, – сбивчиво, быстро подумала она. И голос у Отиса был совсем другой, нерусский с мягким акцентом – успокаивающе подсказал ей рассудок. И всё было не так. И время было иное.
От мысли, что, возможно, она медленно сходит с ума, Оксана закрыла глаза. Отис Тарскан давным-давно ушёл в небытие, удобрив своим пеплом неплодородный суглинок Шварцвальдских полей, а чёрных эсэсовских шинелей она не видела целую вечность.
Но всё-таки.
"Всё было не так" – про себя повторила Оксана, и облизнув холодные, сухие губы, подумала о страшном. О том, что не давало ей спать долгими зимними ночами. Ведь в её жизни было не только вечное бессарабское лето одна тысяча девятьсот сорок первого года, но и десять последующих лет, в которых очень многое не хотелось помнить.
–А ты совсем не изменилась, ни капельки,– сказал Женька, не замечая, как внутренне сжалась Оксана. – Всё такая же красивая.
Он бережно провёл ладонью по её спутанным волосам, и его теплое дыхание приятно лизнуло щеку Оксаны, неожиданно обнаружившей, что она стоит перед Женькой как влюблённая школьница – на цыпочках и крепко-накрепко, так что суставы на её пальцах побелели, вцепившись в лацканы его шинели. В те лацканы, которые секунду назад казались ей остроконечными. Оксане захотелось, резко развернувшись уйти из тамбура, спрятаться в душном, пропитанном запахом тесноты и нестиранного белья, плацкартном купе. Если бы она прикоснулась к его взъерошенному "полубоксу" Женька ощутил шершавые валики мозолей на её ладони, больше привыкшей к отлакированной потом рукояти двуручной пилы. Наверняка Женька скоро ощутит запах её немытого тела и прокуренное дыхание заядлой курильщицы. В полутьме вагонного тамбура благо не было заметно, как она мгновенно залилась краской.
Оксана представила, какой жалкой она кажется ему в стареньком, латаном-перелатаном, перелицованном ватнике и огромных валенках. Представила.... и холодные пальцы Оксаны отпустили Женькину шинель.
– А ты изменился, Женя. Вон ты, какой стал большой и красивый. При чине, при звании,– звёздочек целых три. Генералом, наверное, стал?
– Полковником,– улыбнулся Женька, словно не услышал колкости в её голосе. – Слушай, а как ты в тамбуре оказалась? Пять утра ведь на часах.
– Пять утра?
Оксана удивлённо посмотрела на Женьку и вспомнила, почему она вышла в тамбур. Ей сразу стало одиноко и тоскливо. Как всегда. Так в её жизни было всегда. И, наверное, так и будет всегда.
От этой мысли хотелось выть. Вот только выть ей было нельзя.
– Надо же – полковником.... Я тебя-то лейтенантом запомнила.
– Так это же, когда было?
Она мысленно прикинула, а ведь ему сейчас лет тридцать, может быть чуть больше. Женька Малахов ведь года на два старше её. Года два.... В мыслях сразу рефреном застучало – а тебе уже тридцать.
– Сколько ж лет мы с тобой не виделись? Мать моя – это ж с сорок первого больше десяти лет.
– Десять лет,– равнодушно сказала Оксана, которую неожиданно покоробило это простецкое "виделись", будто встретились давно разъехавшиеся соседи. Радость оттого, что она столкнулась в тамбуре с Женькой, угасла как свеча на ветру. Теперь Оксане пришлось искренне пожалеть, что она вышла курить в тамбур именно сейчас. В этой жалости было какое-то неискреннее притворство, что-то не настоящее.
– Десять лет не десять минут. Как всё изменилось.... Ты сам, как здесь оказался? Спят ведь все.
– Тебя очень хотел увидеть,– ни секунды не раздумывая, ответил Женька. – Вру, конечно. Выпил с вечера, а проснулся – протрезветь вышел, на свежий воздух. Бывает же такое. Расскажи кто – никогда бы не поверил.... Десять лет!
– Десять лет, – тупо, в унисон повторила Оксана. Ей захотелось спрятаться от лучистой Женькиной улыбки – в эти два слова уместилось время, которое было её жизнью.
Время, которое было немногим короче вечности. Десять лет были для неё больше чем целой вечностью, похоронившей в братской могиле три тысячи шестьсот дней и ночей, которые большей своей частью уже стёрлись из её памяти, бесследно канув в бездонную Лету. Каждый из этих навсегда исчезнувших кусочков жизни Оксаны, ещё так недавно был Вчера. Тем ускользнувшим. Вчера, из которого и состоит вся невероятная лёгкость прожитых мгновений вечности. Прошлое, будто стальные тиски, не отпуская, снова сжало её в своих цепких, неласковых объятиях, в которых два ручейка их с Женькой так по-разному прожитых жизней сливались в одну реку, носившую горькое название Память.
Память.... Память.... Да что ж ты будешь делать...
Она ясно поняла, что ей давно уже не двадцать и меньше всего она сейчас была похожа на ту вчерашнюю школьницу, которую запомнил Женька. И которую, может быть он когда-то любил. Да и он уже не сопливый "летёха" с мальчишеской сутулинкой в плечах и почти детским, обиженным взглядом. Когда они ещё были такими – жизнь была красочной и звонкой, как песни из чёрной тарелки радио. Тогда золотое солнце ещё светило в голубом-голубом небе, не скрытом слоем пепла от сгоревших заживо людей. Да вот только когда это всё было....
Давно. Очень давно.
Оксана спрятала лицо в складках тёплой комсоставовской шинели, которая пахла табаком и водкой. Спрятала, чтобы укрыться от радостного Женькиного взгляда. Больше ей ничего не оставалось. Будто в этом самом давно она предала Женьку, и ей сейчас было безумно стыдно и невыносимо горько.
–Десять лет, – Малахов даже помолчал от значительности этого срока времени. – Чудо, что мы встретились, правда?
Оксана грустно улыбнулась.
– Десять лет,– тихо сказала она. – Это так много. Страшно подумать – сколько времени. Правда, Женя?
Оксана поймала себя на мысли, что соврала – на самом деле ей становилось страшно совсем не из-за этого. Время не имело никакого отношения к вопросам, которые вот-вот должны сорваться с Женькиных губ и она не сможет ничего ему ответить.
– Правда, – согласился с ней Женька.
Они помолчали, каждый о своём.
– Ты куда едешь? – деловито спросил в конце этого молчания Женька. – До конца?
– Нет, – покачала головой Оксана. – К Усть-Вые, там недалеко.
Малахов не стал уточнять, куда именно она едет, но от этого не становилось легче – рано или поздно он спросит. Он спросит, а она ответит. Ведь нельзя соврать человеку, который десять лет назад дарил ей алые розы, пахнущие летом и конфетами, и робко целовал в щёку у парадного, когда провожал домой. Или всё-таки можно?
А Женька всё торопясь, говорил и говорил.
– Бог ты мой, тогда я и представить себе не мог, что вот так встретимся. После всего, разве можно было представить, а? Чёрт, как я рад тебя видеть. Ты просто представить себе не можешь, как я рад.
Он действительно не скрывал своей радости – Оксана осязала взглядом его широкую улыбку, скрытую в полумраке вагонного тамбура.
– Я тоже очень рада, Женя, – тоскливо сказала Оксана. Она ясно представила, как этот высокий плечистый мужчина бился в истерике, пачкая ей руки кровавой слюной. Они тоже стояли вот так – лицом к лицу, а вокруг горела даже земля, и в глазах щипало от едкого бензинового дыма. Десять лет назад....
Было ли всё это с ними вообще? Она снова прикоснулась к лацканом Женькиной шинели и поняла, что было действительно всё.
– В сорок пятом, сразу после войны был проездом в Омске, хотел вас найти, но сама знаешь, какой тогда бардак с адресами был. Думал, уже не увидимся и вот – на тебе.
Малаховский смех сразу показался Оксане приторным – где-то в горле больно царапнуло от его неопределенного "Вас". Сейчас он спросит, и она ему скажет, сразу скажет.
– Ты сам, то где живёшь, если в Омске проездом был? – спросила Оксана, на секунду упреждая логичные Женькины вопросы.
– Служу в Шеглино, сорок километров от Красноярска. А мать как и была – в Москве. Даже в эвакуацию не уезжала.
Оксана пожалела, что спросила, где теперь Женька живёт – потому что сейчас он сам должен был спросить про неё. Сейчас просто возьмёт и спросит – Оксана отвела в сторону глаза. Но Малахов засмеялся.
Ордена на Женькиной груди снова зазвенели в такт его прерывистому смеху.
– Десять лет, я и поверить не могу.
– А ведь всё как вчера, – вздохнула Оксана.
– Да, всё как вчера,– кивнул Женька. – Помнишь, как всё было?
Всё действительно – было....
Вчера.
Ночь сильнее обняла тесный вагонный тамбур, будто предчувствуя, что до восхода оставалось, не так уж много времени.
Торжеуцы, Бессарабия. Июнь 1941 года. Тот самый день.
Оксана проснулась перед рассветом. Июньская ночь, короткая как чей-то вздох сожаления, медленно таяла в серых сумерках, бесшумно плывших к своим призрачно гаснущим берегам, унося прочь, золотые огоньки звёзд и звенящую сверчками ночную тишину. Вслед за уходящей ночью, рассекая хмурое небо, острыми спицами восхода, не спеша, подкрадывалось солнечное летнее утро. Его неслышные кошачьи шаги уже потревожили Оксану и сейчас будили быстрых утренних птиц. Для ночи оставалось не так уж много времени – на циферблате стареньких ходиков, мирно и неторопливо поскрипывающих маятником в полутьме горницы, стрелки показывали без четверти четыре. Ещё можно было спокойно лежать часов до шести, кутаясь в тёплое одеяло дремоты. Но сон не шёл, будто предчувствуя ежедневно приходящий рассвет.
Рядом с Оксаной тихо дышал в подушку Сашка, досматривающий свои последние сны. Где-то недалеко, едва слышно шуршал занавесками лёгкий ветерок, приносивший прохладу с ночного Реута. Оксана, зевнув, зябко съёжилась, плотнее прижимаясь к горячему телу мужа, который мерно и смешно посапывал носом, щекоча своим дыханием её голое плечо. Спать совсем не хотелось – сонная, обволакивающая тело истома постепенно испарялась, уступая место бодрящей утренней свежести. Оксана, зевнув, змейкой выскользнула из-под одеяла и осторожно, стараясь не разбудить мужа, встала с кровати, которая тут же предательски скрипнула продавленной сеткой. Сашка заворочался, но не проснулся. Чмокнув мужа в коротко остриженную макушку, Оксана зашлёпала босыми ногами по вымытому вчера полу во двор.
А на дворе затихали последние неслышные ночные звуки. Плеснув в лицо несколько пригоршней холодной воды из рукомойника, прикрученного колючей проволокой к старой высохшей яблоне, Оксана потянулась, зажмурившись, как сытая кошка. День обещал быть солнечным – на тёмном небе не было ни одного облачка. Прозрачная темно-синяя даль над её головой казалась бесконечной. Небо своим выгнутым куполом нависало над вершинами гигантских тополей, щедро сыпавших в аэродромную траву белые нити пуха. А вокруг тополей, в саду возле дома, что-то шептала ветром полная тишина, казавшаяся сейчас непоколебимой, словно в целом мире не существовало силы способной нарушить такой покой.
В этой тишине доживала свои последние мгновения тёплая июньская ночь. Пока Она всё ещё плыла серо-голубой акварелью, которую уже начал размывать неясный и оттого нечёткий свет.
Оксана посмотрела оценивающе на тёмное небо, и погружая босые подошвы в тёплую пыль пошла к калитке, по пути сорвав горсть сладких черешен-скороспелок, которые переспев уже начинали осыпаться на землю. Этим летом "белогорон" в крохотном саде у её хатки-мазанки было видимо-невидимо. В мае весь двор ласковой метелью засыпали нежные бело-розовые лепестки цветов черешни, а в горячем воздухе неистово жужжа, носились, как истребители, неутомимые пчёлы и шмели. Именно тогда, в цветущем садами мае, Оксана впервые попала в Торжеуцы, когда авиаполк её мужа, лейтенанта Александра Журавлёва, по причинам неведомым никому кроме Бога и Генерального штаба, перебросили из заснеженного Омска в Бессарабию. И Оксана сразу же, с первого своего взгляда влюбилась в этот солнечный радужный край. Сразу и без памяти – почти, так же как и в рослого красавца в синей курсантской форме, легко крутившего "солнце" на турнике и лучше всех танцевавшего вальс в Омском доме офицеров.
Незаметно Оксана улыбнулась – этот самый красавец, сейчас безмятежно спал, уткнувшись носом в подушку. Она опять незаметно для себя улыбнулась ещё раз – так ей было хорошо.
За низкой изгородью, бриллиантовыми бусинками росы, дышала синевой зелёная трава взлётного поля, разукрашенная жёлтыми пятнами одуванчиков. Укрытый двумя рядами колючей проволоки, затянутый зелёными маскировочными сетями Торжеуцкий аэродром мирно спал. Большой прожектор на крыше поста воздушного наблюдения был погашен и сейчас, в светло-сером мраке, тускло мерцали только одинокие фонари над дощатым контрольно-пропускном пунктом, где с нетерпением ожидал разводящего караул, уставший за ночь от вынужденного безделья.
Чтобы не трескались пятки, как и учила бабушка, Оксана прошла босиком по прохладной, влажной от росы траве аэродрома. Осторожно ступая, чтобы не уколоться о стебли сухой травы она тенью прокралась вдоль хилого заборчика отгородившего сад от взлётного поля. Мысль что если сейчас часовые в утренних сумерках углядят её силуэт и поднимут тревогу, заставила её улыбнуться.
Оксана собрала с ладони последние черешни и пошла к дому. Где-то там, далеко, за её спиной, преодолев границы горизонта, но всё ещё скрытый вершинами гигантских тополей, по-пластунски скрытно подбирался рассвет, опиравшийся своими раскаленными ладонями на крыши наспех выстроенных казарм и ребристые сферы ангаров.
День обещал быть солнечным.
Она вернулась в хату и занялась привычными для себя утренними хлопотами, снуя между маленькой кухонькой, погребом и верандой. После того, как она приготовит Сашке завтрак, её ждали высохшие за ночь простыни, промасленный Сашкин комбинезон, который Оксана отчаялась отстирать и покрытый седой летней пылью пол на веранде. А вечером они с Сашкой наверняка пойдут в гарнизонный клуб на кино и воскресные танцы. Оксана представила, как они вдвоём с Сашкой будут кружиться в вальсе, а после танцев будут бродить по узким Торжеуцким улочкам и до одури целоваться. И неизвестно чего она ждала больше – жёстких торопливых Сашкиных поцелуев, шаркающего подошвами по полу вальса или новомодного иностранного танца со смешным названием тустеп. В одиннадцать, когда патефон останавливали до следующего воскресения, ей будет опять грустно, навсегда расставаться с ещё одним медовым июньским днём. Целую неделю она будет ждать воскресных танцев и приезда кинопередвижки. Раньше кино привозили в клуб и по субботам, но Сашкин комполка, хмурый армянин со смешной фамилией Ерепьян, из-за учений отменил приказом субботние танцы, оставив скучающим офицерским жёнам и застенчивым телефонисткам из штаба полка только воскресенье для "выхода в люди". По субботам авиаполк летал с утра до вечера и в горнице дребезжали стёкла когда истребители на бреющем заходили на посадку над их домиком.
Сквозь открытые окна в горницу врывался пьянящий аромат переспевших черешен, как пыль оседавший на выскобленный до белизны подоконник, на цветастые ситцевые занавески и белоснежную скатерть на столе. На новеньком, только что из Военторга, примусе громко, по-кошачьи обиженно фыркал, закипая закопчённый чайник. За окнами уже начинало светать – серое небо становилось голубым-голубым, а просыпающиеся деревья тревожно зашелестели в потоках утреннего ветра. В воздухе ясно ощущалась обычная июньская свежесть, которая вечером, когда солнце скатится за Реут в густые заросли шиповника, оцепившего тимьяновые склоны, станет горячей от палящего летнего зноя. Нарезая ломтиками чесночную, с белыми вкраплениями сала, колбасу, Оксана ясно представила этот тёплый вечер, представила, как поведёт её в вальсе Сашка, легко пожимая ладошкой ей кончики пальцев. Он так здорово умел танцевать вальс. Невесомые белые мотыльки будут виться в духоте вокруг керосиновой лампы под потолком открытой террасы гарнизонного клуба, где воскресными вечерами кашлял разболтанной пружиной патефон. Та-та, та-ри-там, та-та, та-ри-там, та-ра-ра-ри-там-там – словно услышав знакомую мелодию вальса, Оксана закружилась в сумраке горницы, как была – в одной ночной рубашке, с кухонным полотенцем на голом плече.