Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
– А Юзека как оставить?
– Иди, я за ним присмотрю и, что надо, все сделаю.
– Добрая вы душа! И родная мать не сделала бы больше!
– Да как же можно человека не пожалеть?
– Другие бабы так не рассуждают.
– Потому что у них в голове только свои мужики, да ребятишки, да заботы всякие. Ну, иди!
Томек не совсем охотно пошел на станцию.
А старуха принесла из деревни белый глиняный горшочек с крышкой и стала в нем варить какие-то травы. Она раздела мальчика донага и уложила посреди избы на соломе. Юзек лежал неподвижно и почти не дышал: он был без сознания.
Ягустинка бросила в горшочек с травами немного воску от громницы и, когда воск растворился в кипятке, стала натирать мальчика отваром. Он что-то невнятно забормотал.
Девочки забились в угол у печки и со страхом следили за всем, что она делала.
Остатком жидкости старуха полила пол на треугольном участке, в центре которого лежал Юзек, и, подойдя к первому углу комнаты, произнесла громко и благоговейно:
– Черному – капельку, белому – кружку!
Она капнула из горшка в угол, потом плеснула целую струю на середину комнаты. Это она проделала три раза. Потом взяла глиняную крышку, положила на нее раскаленных угольев, сверху насыпала сухого овечьего помета, сушенных лепестков растения, которое называют «закрой рот», и полвеночка из цветов росянки, освященных в праздник тела христова. Дунула девять раз, и, когда все загорелось и тонкая струя дыма поплыла вверх, старуха стала окуривать больного, шепча какие-то заклинания.
После этого она окурила и стены, вышла во двор и, несмотря на сугробы, обошла избу три раза, не останавливаясь и не переставая все окуривать.
Мальчик лежал, вытянувшись, все так же неподвижно. Его худенькое тело было покрыто синими пятнами и блестело от пота.
Ягустинка еще раз вытерла его, завернула в холстину и перенесла на кровать, потом занялась другими детьми.
Тем временем Томек пришел на станцию и застал уже там начальника, который расхаживал с дорожным мастером по большому грязному залу третьего класса. Томек стал у дверей, вытянувшись в струнку, и ждал, не смея ни шагу ступить дальше. А те двое все ходили взад и вперед и были так заняты беседой, что и не заметили, как он вошел. Всякий раз, как они подходили близко, Томек вытягивался еще больше и открывал рот, но они быстро поворачивали назад, и он не успевал ничего сказать.
Наконец, после долгого ожидания, он собрался с духом и проговорил дрожащим, сдавленным голосом:
– Вельможный пан начальник, окажите такую милость…
Начальник не услышал, потому что Томек сказал это вполголоса.
– Я прежде всего сторонник господства Парижа над всем миром, – говорил начальник собеседнику и блаженно усмехался своим воспоминаниям, осторожно пощипывая седоватую, подлинно сенаторскую бородку.
– Окажите милость, вельможный пан начальник! – повторил Томек уже громче, потому что его разбирало нетерпение и все сильнее мучила тревога за Юзека.
– А вы долго жили в Париже, пан начальник?
– Пятнадцать лет! Пролетели они, скажу вам, как одно мгновение… Чудное мгновение!
– Прошу милости, вельможный пан! – почти крикнул Томек, потому что мысль, что там, дома, Юзек, может быть, уже умирает, прожгла его таким ужасом, что он себя не помнил.
Начальник, наконец, услышал, остановился, старательно вставил в глаз монокль и спросил:
– Что скажешь, братец?
Томек упал на колени и заговорил торопливо и бессвязно:
– Уволили меня, вельможный пан, прогнали со службы. Пятнадцать лет прослужил, а теперь остался без работы… Не хотят принять… пятеро сирот без хлеба… Пришел просить, чтобы вы смиловались… Нужда одолела, задушила совсем… я всякую работу на дороге делать могу… я служил честно…
– Пан начальник, это тот самый Томек Баран, ремонтный рабочий, которого мы уволили за кражу казенного железа…
– Не воровал я, вельмож… начальник… а выгнали меня. Я ничего не брал… как бог свят, не брал!.. Выгнали меня, сироту… Из жалованья вычли то, что мне полагается за выслугу, и страховку, что я платил столько лет… Остался без всего, гол как сокол…
– Мы тебя могли бы и к уголовной ответственности привлечь, – пробурчал дорожный мастер, равнодушно глядя в окно.
– Вот видишь, братец, ты заслужил, чтобы тебя в тюрьму посадили, – строго заметил начальник.
– За что меня в тюрьму? Что, я убил кого? Или воровал? – горячо воскликнул Томек и даже затрясся от внезапного взрыва возмущения.
– Мы из жалости дело замяли, оттого, что у тебя куча детей.
– Да, да, не посадили тебя, потому что детей твоих пожалели. Ясно? Скажи спасибо и за это! – медленно и важно повторил начальник.
– Я пришел справедливости искать. Пан мастер хорошо знает, что мне подстроили. Он сам…
– Донос! Вот, пан начальник, теперь вы видите, каков этот народ!
– Доносчиками и наши деды-прадеды не бывали, и мы не будем. Я вам прямо в глаза говорю, как все было… А что мне полагается за пятнадцать лет службы, хотя бы без процентов, я не подарю, и страховки тоже дарить не хочу…
– Взносов в пенсионную и страховую кассу тебе не вернут, потому что закон ясно говорит…
– Закон должен быть справедливый, а выгнать невиноватого – какая же это справедливость? Справедливо это – не отдать денег, которые я столько лет отрывал от того, что потом и кровью зарабатывал? Я в суд пойду закона искать, потому что обидели меня! – кричал Томек, все больше и больше теряя власть над собой.
– Ну, толкуй с хамом! Устава не знаешь?
– Знаю. Устав вы писали для себя, а народу ваши законы дорого обходятся. Обмануть всякий пес сумеет!
– Молчать, хам! Ты как смеешь, псякрев, тут горло драть да дерзить начальнику! – высокомерно прикрикнул на него дорожный мастер.
– Обидели меня, и буду про это кричать!
– Проворовался, так молчи, скотина этакая!
– Это я вор? Ах ты, чума, шляхтич-голодранец! Я – вор? Я? – кричал Томек, сжимая кулаки и бессознательно подвигаясь вперед.
– Швейцар! Вышвырни вон этого хама и, если он не успокоится, в полицию его! Пойдемте, пан начальник. Ах, скот этакий!
Они вышли на перрон.
– Уж я тебе ребра посчитаю, сволочь! Так тебя отделаю, пес цепной, что попомнишь меня! – шептал про себя Томек.
Ураган гнева и ненависти бушевал в его сердце и мозгу, на лбу выступили крупные капли пота, и его всего трясло. В судороге бешенства он готов был бежать за мастером, схватить его за горло и бить… бить… бить…
Но он скоро опомнился, ушел со станции и во весь дух помчался домой.
В избе застал он много народу. Юзек умирал.
Со свечой в руке он лежал на спине, неподвижный, как камень, и хрипел, с трудом ловя воздух запекшимися губами.
Из деревни набежало много людей, и все стояли на коленях у кровати, повторяя за старым Анджеем, костельным служкой, слова заупокойной молитвы. Лица были суровы, в глазах светилась спокойная покорность судьбе. Девочки, сестры умирающего, громко плакали, и в комнате, полной желтых отблесков громницы, царило трагически-серьезное настроение.
– Иисус! Мария! – голосил Томек, ошеломленными глазами впиваясь в лицо сына, и в бессильном отчаянии рвал на себе волосы.
– Тише, Томек, тише! Если Иисус захотел взять к себе его душеньку, так разве ты, червяк несчастный, можешь противиться? Что ты можешь поделать? – вполголоса унимала его Ягустинка.
– Сыночек мой, дитятко мое родное, серебро мое и золото! – стонал Томек.
– Окурила его, обмерила – и ничего не помогло… Воля господня…
– «От всякого отчаяния…» – разбитым голосом бормотал Анджей.
– «Избавь нас, святый боже!» – скороговоркой подхватывали женщины.
И этот горячий, взволнованный шопот, вздохи, плач разливались по избе журчащим потоком, который возвращался к умирающему, а он, в желтом свете свечи, лежал, все больше вытягиваясь, все шире открывая рот, и левой рукой судорожно теребил на груди сукман, которым был укрыт.
– Ох, сыночек мой золотой! Дитятко родимое! – выл Томек. – Уходишь от нас, миленький, уходишь! На отцовские слезы, на горе наше не глядишь, сиротами оставляешь нас, бедных! Уходишь к Иисусу, сердечный ты мой… Ох!
– Братик милый, не оставляй нас, не уходи, хлопчик наш любимый! – причитала и Марыся, придерживая свечу в ручонке Юзека.
– «От вечных мук избавь нас, боже…» – громче зазвучали голоса молящихся.
– Не погонишь ты уже коровок в поле, сыночек мой единственный! Не побежишь в деревню, не будешь по весне птиц высматривать… не будешь… не будешь…
– «От внезапной кончины избавь нас, боже».
– Еще утром он все жаловался: «Татусь, говорит, я не помру? Татусь, не отдавайте меня Костусе. Тато, я от рас не уйду!» И так скулил, как собачка, когда чует смерть. Ой, бедные мы сироты, несчастные! Чем же я тебе, сын, помогу? Чем?.. Что-то у него внутри, видно, болело, все за животик хватался и стонал. А когда за Марысей молитву повторял, так у него по щекам слезки так ручейком и текли, и дрожал весь, как осиновый лист!
Юзек вдруг перестал хрипеть, шумно и протяжно вздохнул, открыв широко рот. Сильная судорога пробежала по его телу, он приподнял голову и, блуждающим взглядом обведя людей, снова упал на подушку, вытянулся весь, уставив стеклянные глаза в потолок; страшный крик сорвался и замер на онемевших губах. Мальчик умер.
Пальцы его разомкнулись, и свеча выпала из рук, лицо приняло спокойное выражение. Он лежал, равнодушный ко всему, доброму и злому, радости и горю.
Вокруг громко закричали, заплакали.
– Тише, люди! – воскликнула Ягустинка, открывая дверь настежь. – Не мешайте душеньке его отлететь к богу спокойно, не отзывайте ее назад своими жалобами.
Все притихли и вскоре разошлись по домам. В избе из чужих осталась одна Ягустинка.
Томек был так угнетен своим несчастьем, так его сразила смерть единственного сына, что все дни до самых похорон он сидел у печки, не двигаясь, ко всему безучастный. Он словно замкнулся в своем горе и чувствовал, как железная рука стиснула ему сердце и так страшно сжимает его, что ни шевельнуться нельзя, ни крикнуть от нестерпимой боли.
На похоронах он как будто пришел в себя и, шагая за телегой, все время поддерживал гроб, но на людей и на все кругом смотрел как-то бессмысленно, почти не слышал погребального пения и слов утешения, на которые не скупились и ксендз и все провожавшие гроб на кладбище.
«Это смерть в меня входит», – думал он, ощущая какую-то удивительную пустоту и тишину внутри.
– Помру, должно быть, – бормотал он про себя, возвращаясь с кладбища. Он шел один, потому что крестьян задержал ксендз и что-то с жаром говорил им.
Томек не обратил на это внимания, хотя и слышал, как называли его имя. Он шел и смотрел то на широкие поля, засыпанные белым пухом снега, из-под которого только кое-где торчали дикие груши на межах, то на ясное небо и золотой диск солнца. И чудилось ему, что все кругом мерно и тихо колышется и в воздухе стоит звон, словно солнце, как бронзовый колокол, ударяется о черные стены лесов. И какие-то милые сердцу звуки, подобные шелесту зреющих нив, шуму леса в знойные дни, щебету птичьему под стрехой, вливались в душу, наполняя ее блаженством, и баюкали, баюкали ее, как сон…
«Помру, видно», – думал Томек, не понимая, что с ним творится.
Он пришел домой и сел на то же место у печки, не замечая ничего вокруг. До сих пор он боролся с жизнью, как мог и умел, но этот последний удар окончательно лишил его сил: он уже знал, что сам не выкарабкается, что погибнет, – и все стало вдруг безразлично, и он с бесчувственной покорностью склонился перед судьбой. Он не думал больше о себе, о детях, ни о чем не думал, – ждал, пока все как-нибудь кончится.
Он слышал, как в избу вошло несколько человек, как ходят они вокруг и что-то говорят ему, но ничего не соображал. Лег на лавку лицом к стене, натянул полушубок на голову и лежал, как мертвый.
– Кум! – начал пришедший вместе с другими Червиньский, видя, что Томек словно не замечает их присутствия. – Кум, тяжко вам, ясное дело, мы это понимаем…
Томек повернул голову и беззвучным, убитым голосом сказал:
– Помру я, наверное. Чую в себе смерть.
– Кум, это мысли грешные. Послушайте-ка лучше, что вам Червиньский скажет. Пришли мы к вам, чтобы вас утешить и помочь, кто чем может. Ты, Томек, бедняк и человек честный, хороший, – только больно уж горд! К панам пошел помощи просить, а мы-то разве не ближе? Правда, никто из нас первый к тебе с помощью не напрашивался, потому что каждого свои заботы грызут, и баба с утра до ночи в уши тарахтит, и хлопот всяких полон рот… Но не бывает мяса без костей, а человека без жалости в сердце… Ты это запомни, потому что это тебе Червиньский говорит!.. Ждали мужики, пока ты придешь к ним, как к братьям: так, мол, и так, помогите, нужда одолела, дайте либо за отработку, либо взаймы, а то просто за спасибо. И дали бы, потому что знаем, что тебя несправедливо обидели и что ты бедняк. Мы свои люди и христиане… Только обезьяна обезьяну за ноги кусает, а люди друг за друга стоять должны. Вот мы столковались и принесли тебе, кто что может. Бери, Томек, и пользуйся на здоровье.
– In saecula saeculorum ament, [6]6
Во веки веков, аминь! ( лат.) Служка, коверкая латинские слова, произносит вместо «amen» – «ament».
[Закрыть]– торжественно заключил костельный служка.
Женщины принялись развязывать узелки, разворачивать запаски, открывать кошелки – и выкладывали на лавку около Томека все, что принесли: каравай хлеба, картофель, крупу, две-три кружки муки, кучку зеленой соли, связку грибов, кусок сала, сухой сыр. После всех Ягустинка положила связанную наседку, сказав:
– На, Томек! Она несется. Будут яйца, будут и цыплята весною.
Томек сел на лавке, смотрел на одного, на другого, слушал, дивился. Что-то дрогнуло у него внутри, и мало-помалу так радостно потеплело на душе, а горло сжималось так сильно, что он не выдержал и громко зарыдал.
– Братья родные, люди добрые, чем я вам отплачу? – бормотал он сквозь слезы, но ему не давали говорить, обнимали, целовали. И он тоже целовался со всеми, а старшим низко кланялся, благодарил и от волнения весь трясся.
– Чем отплатишь? Дружбой или молитвой, – сказал Червиньский серьезно.
– Dominus vobiscuro, ament! [7]7
Господь с вами, аминь! ( лат.)
[Закрыть]– вставил старый Анджей.
– И еще мы постановили (это ксендз нам посоветовал), чтобы легче тебе было зиму продержаться, девчонок твоих взять. Юзю я возьму, Марысю – Кломб, Анку – Борына, а Ягусю – Гульбас. Девок мы не обидим, а ты без них скорее встанешь на ноги. Ягустинка хочет к тебе перебраться – будет кому и горячее сготовить, и за тобой присмотреть.
– Да, Томек, я у тебя останусь. Ведь и я сирота. Объесть тебя не объем, – сама кое-что зарабатываю. А при мужике и мне жить будет легче.
– Господи! Люди, от такой вашей доброты у меня в сердце словно весна!
– Видно, ты так с горем сжился, что приходится тебя от него силой отрывать!
– Ora pro nobis, Domine, ament! [8]8
Молись за нас, господи, аминь! ( лат.)
[Закрыть] – провозгласил костельный служка, потом извлек из кармана бутылку водки, откашлялся, налил рюмку и начал:
– Хозяева, в святом писании сказано, к примеру, так: Ave marysteli deo gratias, ament. [9]9
Здравствуй, звезда моря. Бога возблагодарим, аминь! ( лат.) Вместо «марис стелла» Анджей произносит «марыстели».
[Закрыть]– Он сделал паузу и выпил рюмку до дна. – А я вам скажу: рюмочку горелки хорошо выпить, она выгоняет всякие злые мысли. Значит, выпей, Томек, а потом помолимся за упокой души Юзефа, царство ему небесное! Меа culpa, mea maxima culpa, ament! [10]10
Моя вина, моя большая вина, аминь! ( лат.)
[Закрыть]
Все присели, выпили водки, закусили хлебом, спели заупокойную молитву и разошлись.
А уже на другой день женщины пришли за дочками Томека.
Тяжелое было расставанье. Девочки плакали, кланялись ему в ноги и просили, чтобы не отдавал их в люди. Но Баран крепился. Он сурово прикрикнул на них:
– Ступайте, не то выдеру!
И как только их проводил, ушел в лес и бродил там целый день.
***
Зима пошла на убыль, началась оттепель, и снег быстро таял. В лесу теперь постоянно раздавался стук топоров.
Томек ежедневно ходил на работу.
Он очень скучал по дочкам, особенно вечерами, когда приходил с работы. Ужин всегда ждал его, но ему недоставало детских головок вокруг миски и щебетанья Юзека.
Иногда какая-нибудь из дочек прибегала из деревни, рассказывала о своих благодетелях, о том, как ее в чужом дому кормят, как одевают, и, посидев немного, спешила уйти, потому что ее уже тянуло к людям, в деревню, и она начинала замечать убожество их жалкой лачуги. Томек отлично понимал это. Как-то раз после ухода Марыси он сказал Ягустинке, которая, когда не занималась его убогим хозяйством, всегда пряла лен, чесала шерсть или мотала пряжу:
– Покойничек мой родной не ушел бы так от меня, нет! Бывают и дочки хорошие, я ничего не говорю, – вот как мои, к примеру. А все-таки девки – они девки и есть…
– Правда твоя, Томек. Я хоть и сама баба, а скажу: хлопец – совсем другое дело. Конечно, он скорее может от рук отбиться, но зато и на работу скор, от него больше толку. Вот был бы у тебя сын в таких годах, как Марыся, разве он не мог бы уже на дороге себе кусок заработать?
– Конечно, мог бы. Хоть меня там на работу не берут, а его взяли бы.
Этот разговор навел Томека на мысли об его обиде и всей его незадачливой жизни.
Он сказал Ягустинке:
– И отчего это так, бабуся: с панами у нас и вера одна, и язык, а они рычат на нас, как псы, доброго слова от них не дождешься и справедливости тоже, – где только могут нас прижать, обидеть, – обидят. И почему все на свете досталось им одним?
– Почему? Дьявола это работа, не иначе. А почему дьявол держит душеньки человеческие в смоле, как мы, бабы, мочим коноплю в воде? – отозвалась старуха, пуская веретено по полу.
– Должно быть, оттого, что они грешны.
– А темный народ разве не грешен? Темнота – тот же грех.
– Это почему же?
– Эх! Кабы всякий мужик знал, что и как, так никто не хватал бы его за жабры, как пескаря, не прижимал бы к земле, как борова, когда его хотят заколоть.
– Неладно повелось на свете.
– Раз так есть, значит должно так быть.
– Да. Видно, не мужицкой голове переделать все по-другому.
– Этого не придумает никакая голова, хотя бы такая ученая, как у ксендза.
– Так что же это будет?
– Само собой все сделается, когда придет время. Вот ты мне скажи: отчего осенью не сеют овса?
– Да ведь не время к зиме овес сеять.
– А почему в сретенье не выйдешь в поле с плугом или бороной? Почему овец не стригут на масленой? Потому что не время! Всему свое время Иисус назначил!
– Так-то оно так, бабуся, да ведь тошно ждать! Человек хочет лучшей доли, а ему говорят, что раньше времени нельзя про это и думать.
– Ну, хотеть всегда каждый должен… и не пропускать своего часа… Вот придет, к примеру, весна, пора картошку сажать и овес сеять. Не захоти-ка ты в пору сажать да сеять – что будешь есть осенью? Не посеешь – не пожнешь! Так-то…
– Верно, бабуся. Как это вы разумно рассудили, право!
– Каждый человек должен думать за себя и за других – не свиньи же будут за людей думать!
– Правда ваша, Ягустинка, правда!
Так толковали между собой в долгие мартовские вечера Томек Баран и старая Ягустинка.
1897 г.
Справедливо
I
Была ночь ранней весны, мартовская ночь, дождливая, холодная и ветреная.
Леса стояли съежившись, окоченевшие, насквозь промокшие. По временам их пронизывала ледяная дрожь, они тряслись, как в лихорадке, выпрямляли ветви, рассекая ими воздух, отряхивались от воды и грозно шумели. Или, обезумев от нестерпимого холода, выли дико, как воют люди под зверскими пытками.
Иногда в воздухе порхал мокрый снег. Он словно замораживал и приглушал все вокруг. Леса переставали шуметь, бессильно поникали ветви, и лишь порой среди мрака, в чаще могучих, внезапно онемелых деревьев слышен был тихий, мучительный стон или раздавался вдруг пронзительный жуткий крик замерзающей птицы и затем сухой треск ветвей, задетых падающим телом.
Порой налетал ветер. Он сначала тишком пробирался в темноте, затем бешено ударял на лес, мокрыми клыками вгрызался вглубь, растапливал снег, обрывал ветви и ломал густой подлесок. С торжествующим воем метался он по полянам, гнул и качал бор, как гибкий тростник, а из бездны, мрака, из неведомых пустынных просторов выползали громадные грязные тучи, похожие на растрепанные стога гнилого сена. Они надвигались на лес, цеплялись за его верхушки, окутывали деревья рваными лохмотьями, душили их в своих отвратительных объятьях, поливали мелким, но холодным и частым дождем, который мог промочить насквозь даже камни.
Ужасная ночь! Безлюдны дороги, покрытые грязью и талым снегом, в деревнях тишина, словно все они вымерли, мертвы и поля. Сады облетели, скорчились, реки скованы льдом, – и нигде ни души, ни звука, ни признака жизни. Вся земля – одно огромное царство ночи.
Только в пшиленской корчме светился огонек.
Корчма стояла на перекрестке, у леса. За ней, по склону холма, лепилось несколько хат, а вокруг шумел могучий темный бор.
Ясек Винцерек осторожно вышел из чащи на дорогу и, увидев мигавший в корчме огонек, крадучись подошел к окну. Долго стоял он тут в нерешимости, заглядывая внутрь, прислушивался, тревожно осматривался по сторонам. Он не знал, как быть, боялся всех и всего и уже было отошел от окна, уже зашагал к лесу, но налетевший ветер пронизал его таким холодом, что парень, с трудом унимая внутреннюю дрожь, повернул обратно и, перекрестясь, вошел в корчму.
Помещение было большое, но закоптелый дочерна потолок низко навис над земляным полом и словно придавливал покосившиеся, облупленные стены. Два подслеповатых оконца были заткнуты соломой.
Против окон, за деревянным барьером находилась буфетная стойка, упиравшаяся одним концом в большие бочки, а на одной из бочек красноватым коптящим пламенем горела керосиновая лампочка. В комнате царил густой мрак, лишь по временам его разгоняли отблески огня, догоравшего в большом старинном очаге, у которого расположились двое нищих – старик и женщина. В другом углу, почти темном, смутно видны были сбившиеся в тесную кучку люди, которые все время о чем-то таинственно шептались. Перед стойкой стояли два мужика – один держал в руке бутылку, другой подставлял рюмку, и они то и дело чокались и выпивали, сонно покачиваясь. А за барьером, привалившись к бочкам, храпела толстая краснощекая девка.
В корчме стоял запах водки, смешанный с запахами сырой глины и мокрой одежды.
Временами наступала такая тишина, что слышно было, как шумит за окнами лес, как дождь барабанит по стеклам и трещат еловые сучья в очаге. Тогда со скрипом отворявлась низенькая дверь за стойкой и высовывалась седая голова старого еврея. Еврей был в талесе [11]11
Талес– молитвенное облачение.
[Закрыть]и вполголоса, певуче читал молитвы, а в приоткрытую дверь видна была освещенная свечами комната, из которой доносились запахи субботних яств и монотонные, печальные напевы.
Ясек выпил одну за другой несколько рюмок водки, закусив селедкой, и стал жадно грызть сухую заплесневелую булку, вязнувшую в зубах, как ремень. Он все время зорко посматривал то на дверь, то на окна, настороженно ловил каждый звук извне и прислушивался к разговорам в корчме.
– Жениться? Нет, дудки, не женюсь! – крикнул вдруг мужик у барьера, стукнув изо всей силы бутылкой о прилавок и плюнув с таким остервенением, что обрызгал даже спину нищего деда, сидевшего у очага.
– А жениться придется… или деньги вернуть! – буркнул второй мужик.
– Господи, такие деньги! Евка, кварту! Я плачу!
– Деньги – великая вещь, а баба – дороже денег…
– Нет, псякрев, не женюсь! Все продам, в долг попрошу у людей и отдам ей деньги, а на такой язве не женюсь!
– Выпей, Антек, и я тебе кое-что скажу.
– Нет, меня не проведете! Сказал – нет, значит нет! Лучше в Бразилию убегу – вон с теми людьми… На край света!
– Дурень! Выпьем, Антек, и послушай, что я тебе скажу…
Они опять несколько раз чокнулись, выпили, стали целоваться, но скоро притихли, потому что в другом углу заплакал ребенок, а в группе тихо и тревожно шептавшихся людей началось какое-то движение.
Из темноты вынырнул высокий худой мужик и вышел за дверь.
Промерзший до костей Ясек, чувствуя, что его бьет озноб, подсел поближе к огню. Насадив селедку на лучину, он стал поджаривать ее на угольях.
– Подвиньтесь-ка немного! – тихо сказал он нищему. Старик вытянул босые ноги на свою суму и, хотя был совершенно слеп, сушил над огнем промокшие онучи, тихо разговаривая с женщиной, а она готовила ужин и все время подбрасывала хворост под таган, на котором стоял котелок.
Ясек отогревался понемногу. От его кафтана валил пар, как из лохани с горячей водой.
– Здорово промокли! – заметил слепой дед, шмыгая носом.
– Как тут не промокнуть! – отозвался Ясек тихо и вдруг сильно вздрогнул от скрипа входной двери. Но это вошел тот же худой мужчина и стал что-то вполголоса говорить обступившим его людям.
– Не знаете, кто они? – спросил Ясек, дотронувшись до руки слепого.
– В углу-то? Да так, глупый народ. В Бразилию едут, – ответил тот, сплюнув.
Ясек больше ни о чем не расспрашивал, сушил свою одежду и время от времени обводил взглядом комнату и людей. Они явно были в тревоге и то начинали говорить громко, то вдруг умолкали. Каждую минуту кто-нибудь выходил из корчмы и тотчас возвращался.
Все монотоннее звучали напевы в комнате за перегородкой. Неизвестно откуда взявшаяся худая собака подползла к огню и заворчала на нищих, но, получив удар клюкой, с визгом отскочила, улеглась посреди комнаты и голодными глазами смотрела на поднимавшийся из котелка пар.
Ясеку становилось все теплее. Он доел селедку и булку, но чувствовал, что ему еще больше хочется есть. Тщательно ощупав карманы и не найдя в них ни гроша, он сидел, скорчившись, и тупо смотрел на котелок и красные языки огня,
– Что, есть охота? – спросила через минуту женщина.
– Да, маленько в животе урчит…
– Что за человек? – тихо спросил слепой у женщины.
– Не беспокойся, от этого не дождешься не только злотого, а и грошика! – буркнула она насмешливо.
– Хозяин?
– Такой же, как ты! Бродяга! – Она сняла с тагана котелок.
– Ну, что же, по белу свету ходят только хорошие люди… А свинья всю жизнь в хлеву сидит… Верно я говорю, а? – Дед ткнул Ясека клюкой.
– Верно, верно! – машинально ответил тот.
– А я так примечаю, что вас забота какая-то грызет, – шопотом сказал дед через некоторое время.
– Забот у человека хватает…
– Иисус говорил: если голоден – ешь, пить захочется – пей, а если горе тебя точит – молчи!
Ясек только поднял на старика утомленные, полные слез глаза.
– Поешьте. Варево не бог весть какое – известно, как у нищих, а все же пойдет вам на пользу, – предложила женщина, наливая ему изрядную порцию в какую-то разбитую посудину. Она достала из сумы кусок ржаного хлеба и незаметно подсунула ему. Когда же Ясек придвинулся ближе и она увидела его лицо, серое, страшно изнуренное – кожа да кости, жалость защемила ей сердце, и она, достав еще кусок колбасы, положила ему на хлеб.
Голод так донимал Ясека, что он не в силах был отказаться. Он ел жадно, время от времени бросая обглоданные кости собаке, которая подползла ближе и умоляюще смотрела на него.
Слепой долго молчал и вслушивался, а когда женщина сунула ему в руки котелок, поднял ложку вверх и торжественно изрек:
– Ешь, человече! Иисус сказал: дашь бедняку грош, так воздастся тебе вдесятеро… Ешь на здоровье, человече…
Ужинали молча. Только раз дед, отерев рот рукавом, сказал:
– Чтобы еда пошла впрок, знаешь, что нужно? Водка, соль да хлеб. Дай, баба, водочки!
Все трое выпили и продолжали есть.
Ясек почти забыл об опасности, не бросал уже тревожных взглядов на окна и двери. Успокоенный наступившей в корчме тишиной, он ел, наслаждаясь теплом, понемногу утоляя голод, вот уже четыре дня раздиравший ему внутренности.
Ушли те мужики, что пили у стойки, а люди, теснившиеся в углу, улеглись на лавках и мокром полу, подложив под головы свои узлы. Только из комнаты за перегородкой еще доносилось пение, но совсем уже тихое и сонное.
А дождь все лил, и крыша, видимо, протекала – с потолка капало в нескольких местах, и на земляном полу образовались лужицы густой блестящей грязи. Порой ветер сотрясал корчму, гудел в трубе, расшвыривал огонь и гнал дым в комнату.
– На, поешь и ты, бродяга, – пробормотала спутница слепого, бросая остатки ужина собаке, которая вертелась около них и глазами выпрашивала подачку.
– Когда человек набьет брюхо, так ему и в пекле не худо, – философствовал дед, отставляя в сторону пустой котелок.
– Спасибо, что накормили! – сказал Ясек и протянул руку деду, а тот не сразу выпустил ее и осторожно ощупывал.
– У тебя, видно, год-другой руки от мужицкой работы отдыхали, – пробормотал он.
Ясек в испуге невольно сорвался с места.
– Сиди, сиди, ничего! Господь наш, Иисус Христос, сказал: праведны все, кто зла боится и бедным помогает. Не бойся, человече, я не Иуда, я добрый христианин и бедный сирота…
Он задумался на минуту, потом, понизив голос, сказал:
– Три заповеди блюди: люби господа, старайся, чтобы голодать не пришлось, и помогай тем, кто тебя беднее. А остальное – пустяки, дрянь! Остальное всё люди выдумали… Умный человек это должен помнить и попусту не кручиниться. Ты мне верь – я всякое повидал в жизни. А, что говоришь?
Он подставил ухо и ждал, но Ясек упорно молчал, боясь выдать себя. Так и не дождавшись ответа, слепой достал лубяную табакерку, понюхал табаку, чихнул и протянул табакерку парню. Потом, склонив к огню широкое лицо со слепыми глазами, заговорил тихим, тягучим голосом:
– Нет на свете справедливости, нет… Везде фарисеи. Все на обмане держится – кто кого обскачет, кто кого раньше надует, кто кого сожрет. Не того хотел Иисус Христос, не того!.. Ох, и люди же пошли! Придешь на какой-нибудь двор, шапку скинешь и поешь, поешь, глотку надрываешь – и про Иисуса, и про Марию, и про всех святых. Ждешь – ничего. Подбавишь еще две-три молитвы – опять никто не выходит, только собаки брешут и к твоей торбе подбираются да девки за плетнем гогочут. Пропоешь еще литанию – выносят тебе два гроша или заплесневелую корку хлеба! Ох, чтоб вам, окаянным, всем ослепнуть и по миру ходить, чтобы вам у нас, нищих, милостыню просить! Ведь за эти их два гроша горло от молитв так пересохнет, что мне самому, чтобы его промочить, водка дороже стоит… – Дед даже плюнул от злости.
– А другим, думаешь, легче? – начал он снова, понюхав табаку. – Взять хотя бы Янтека Кулика… Или того мужика из Дембов… Увел он из панской усадьбы поросенка… Думаешь, много пользы от этого поросенка? Тощий был, как дворовый пес. За все сало, что этот мужик из него вытопил, не дали бы и кварты водки… А мужика засадили на полгода. За что? За паршивого поросенка! Разве свинья не божья, как всё, что бог сотворил? И почему это такое – одни должны с голоду околевать, а у других всего по горло? Иисус Христос как учил? «Когда у тебя бедняк берет что-нибудь, это все равно, что ты мне дал». Аминь! Ну как, выпьешь еще?
– Спасибо, я и так уж захмелел маленько.
– Глупости! Пить не грех, и господь пил на свадьбе в Кане Галилейской. Нехорошо только, если человек налакается, как свинья! А я так думаю, что грешно не выпить дара божьего до дна да сидеть, как сыч, и молчать, когда добрые люди с тобой говорят…