Текст книги "Грум (СИ)"
Автор книги: Владислав Зарукин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Иван взмолился:
— Ну, соседушка, драгоценный вы мой. Нельзя же так. Ну, налакались чего-то, ну и ладушки. Не кретин же вы полный? Как вы вытащите деньги, если я на них сплю? Из-под «молнии»? Ну, подумайте, дорогой вы наш, ласковый. К совести вашей рабочей взываю, если у вас обыкновенной нет. Умираю, хочу спать. Сжальтесь. А?.. Нет?.. Учтите, я корреспондент. Мы народ въедливый, нам только кивни, кого угодно догола разденем. Если узнаю, что вы член бригады и сюда прямо с Доски почета пожаловали, вам не поздоровится. Не видать вам родного бульдозера, как своих ушей.
Иван отвернулся и затих, прислушиваясь, что будет делать.
Не прошло и пяти минут, как незнакомый бульдозерист снова неуклюже зашарил по нему, пытаясь нащупать карман и расстегнуть «молнию».
— Придется кричать, — развернулся Иван, — звать на помощь. Не бить же вас, в самом деле.. Слушайте, умоляю, дайте поспать. Есть же закон, охраняющий неприкосновенность личности. Вон ваша койка. А моя для вас табу. — Иван встал, с трудом приподнял его, отвел и свалил на кровать. Подумав, вытащил из брюк ремень и для надежности привязал безропотного бульдозериста к кроватной сетке. — Так лучше, верно? Спите, а утром я вам денег дам.
— Денги.
— Заладил.
Ржагин достал из кошелька двугривенный и вложил ему в корявую жменю.
Лицо бульдозериста как-то сразу треснуло. Он разнял губы и чмокнул. Промычал что-то. И прикрыл глаза.
Ржагин удивленно покачал головой — он уже корил себя за недогадливость. «Как все просто. Откупился двугривенным, и — покой».
— Прошу прощения. Вы правы, а я — нет. Разрешите, я поухаживаю за вами.
Снял с головы его кепку, чтоб не мешала, и, вздрогнув, отпрянул: от темени до лба, располовинивая волосяной покров, тянулся белесый послед шрама.
— Дела, — прошептал. — Убогого обидел.
Сел за стол, хлебнул подгнившей воды из графина и в волнении закурил.
Бульдозерист, посапывая, мирно спал.
Иван вытащил из кошелька рубль, прижал его на столе пепельницей, Стараясь не шуметь, растворил окно. Погасил свет и сказал печально в темноту:
— Извините, товарищ.
И спрыгнул.
Первые проблески рассвета уже теснили ночь...
3
— Куда тебе, соня?
Его растолкала кондукторша с сумкой наперевес, приглашая в автобус, — он спал, сидя на рюкзаке, прижавшись к столбу спиной и уронив голову.
— Туда, ага, с вами.
В полупустом автобусе с разрешения бойкой кондукторши сделал зарядку. И сел к окну смотреть, как они по мосту переезжают Енисей.
Как всегда, таинственно и вместе с тем обыденно и просто вставало из-за высокого берега солнце. Земля подсыхала, весело расставаясь с набранной за ночь влагой. От хваленой утренней свежести у Ивана сделалась пупырчатой кожа.
Дорога узорчато вилась по правому берегу. Подъемы, спуски, серпантин, и при избытке воображения эту вьющуюся и действительно голубоватую ленту асфальта можно было сравнить с какой-нибудь крымской, скажем, в районе Гурзуфа. Автобус так и не наполнился до самого Дивногорска. Входили и выходили бодрые, какие-то особенные люди, едущие в такую невозможную рань, по-домашнему приветствуя кондукторшу Тоню, и Ржагин, наслаждаясь дорогой, силился понять, кто они, эти ранние люди, чем живут, и не мог.
В Дивногорске, на заплывшей стылой грязью площади, он сошел и попрощался с милой Тонечкой. Пустой автобус уехал на разворот. Потоптавшись среди луж и слякоти, Иван решил, что осматривать знаменитый город он приедет как-нибудь потом. Поинтересовался, как пройти к дебаркадеру, где причаливает катер.
— Да вон же внизу. Отсюда видать.
— Ясненько.
В ожидании катера прилег на каменистом склоне, слегка припушенном реденькой травкой. Его едва не сморил сон. Он был один на берегу в этот час и, чтобы взбодриться, полез в воду.
Понаслышке Ржагин знал, что Енисей угрюм и жилист, холоден и своенравен, тем не менее все-таки полагал, что при его умении плавать справиться с любой сибирской рекой ему ничего не стоит. И чуть не поплатился за самонадеянность. Ему обожгло грудь, стянуло кожу и сдавило голову, он, вынырнув, заорал и в сильнейшем испуге сумасшедше зачастил руками, подгребая к берегу. Его отнесло метров на тридцать.
— Гад какой, — ворчал, выжимая плавки. — Так ведь и утопить мог. А? — склонил ухо, будто прислушиваясь к обманчивому плеску смирной прибрежной волны. — Что молчишь? Нет, господин Енисей, когда слишком серьезно, совсем без юмора, мне не нравится. Пугать людей нехорошо.
Между тем из-за поворота показался катер. Он медленно приближался к пристани, близко держась берега. Иван успел одеться и спокойно перекурить.
Сошли здесь почти все, человек десять-двенадцать, и Ржагину пришлось выложить тридцать копеек за билет.
Маломощный пожилой катер с трудом справлялся с рекой — ему плохо было даже под берегом, где течение утишали скалы. Палуба подрагивала и время от времени взнывала. На семь километров они потратили без малого час, однако Ржагин спустя несколько минут с момента отплытия перестал сожалеть, что движутся они с несовременной скоростью. Купил в окошечке буфета два очерствелых бутерброда и, держась за дрожащие перила на пустой корме, перекусил, разглядывая высокий берег, и думал, что слухи о величии и красотах Енисея, в общем, подтвердились; увиденное впечатляло даже такого скептика и сухаря, как он.
Они плыли, не причаливая, без остановок, потому что и на берегу никого, и ссаживать некого, и в конце, где катер сразу же развернулся и по течению помчался вниз, их сошло двое, Ржагин и еще один, очень делового вида мужчина, в шляпе и с папкой, который, сойдя, крпнно зашагал дальше по каменистой дороге. Иван, понаблюдав, как разворачивается катер, посидел под жестоко изглоданной ковшами скалой и лениво направился вслед за деловым мужчиной, справедливо рассудив, что ГЭС, поскольку они ее не проезжали, должна быть где-то там, впереди. По обочинам временно проложенной дороги валялись, громоздясь, могучие камни, вырванные взрывами. Он шел, спотыкаясь и все больше скисая. Человек действительно многое может, но сейчас, глядя на изуродованный берег, Иван не только не испытывал восхищения, но скорее печалился и скорбел. Если нельзя создавать, не разрушая, к дьяволу это вообще тогда надо? Или я чего-то важного еще не уразумел?.. Не пойму, на черта нам системы, способные только стареть и разрушаться?.. Ведь получается, мы с колоссальными усилиями созидаем низшие формы за счет высших?..
Ржагина догнал самосвал — пыхнул с подсвистом пневматикой, и хруст под колесами прекратился. Водитель приоткрыл дверцу.
— Эй, длинногач! Далеко топаешь?
— Прямо!
— Надо чего?
— ГЭС посмотреть.
— Да там одна яма пока. Что ты, ямы не видал?
— Все-таки. Мировая стройка.
— Журналист?
— Собственный корреспондент очень влиятельной столичной газеты.
— Приукрасишь? Или правду накатаешь?
— Ни то, ни другое.
— Серединка на половинку? — Водитель расплылся, довольный. — Ну, мудрец. Залазь. Интервью тебе дам. Как мы тут геройски выполняем и перевыполняем.
— Чуть позже. Подскажите, где она, яма?
— Тут, за выступом. Мимо не пройдешь.
И самосвал, постреливая каменистой россыпью, укатил.
Ржагин прошел в огиб выступ скалы, и ему открылась панорама стройки.
Обкусанные скалы левобережья, котлован, краны, несколько подремывающих внизу самосвалов, рабочие в спецодежде и касках. Водитель был прав, подумал Ржагин, присев на пригретый солнцем камень, такое я мог увидеть и не уезжая за пять тысяч километров от Москвы. Лишь цвет особый у развороченной земли, кровавый, в бесчисленных оттенках красного, как на любимых Инкиных иконах строгановской школы — розовые, ярко-малиновые бока, срезы, светло-рыжие грани выбитых камней, слезящаяся ржавость убегающего ввысь скального массива, с которого сняли кожу. И река потускнела — глухо, недовольно урчит, но к этому привыкаешь. Ущелье, место удобное, узкое, здесь-то тебя, братушка, и прихватят за яблочко.
Иван, задумавшись, не обратил внимания, что возле него, поднявшись из котлована, встал самосвал — тот же, водителя он признал, как только обернулся и посмотрел. Легко выпрыгнув из кабины, к Ржагину подошел энергичный седой мужчина в кожаной куртке.
— Вы корреспондент? Из Москвы?
— Так точно, — поднялся навстречу Иван.
— Что ж вы так. Без уведомления. Мы бы встретили.
— Вы заняты делом.
— Верно, конечно. И все-таки... Жолобов, начальник участка.
— Ситцев.
Жолобов по-сибирски крепко пожал Ивану руку.
— Хотите поговорить сейчас?
— По-моему, не стоит отрывать вас от работы.
— Верно, конечно, — скупо улыбнулся Жолобов и пояснил: — В нашем положении очень важно сообщать нужные сведения и в нужном объеме.
— Вы специалист по корреспондентам?
— Угадали.
Ржагин едва не признался, что корреспондент он липовый — так ему вдруг захотелось за откровенность Жолобова заплатить откровенностью. Однако смалодушничал, сдержался. Сказал:
— А в нашем деле важно понять, что лишние сведения могут повредить делу.
— Тем более когда до финиша еще далеко.
— Вот именно, пахать и пахать. Я вас успокоил?
— Вполне. Рад был познакомиться.
— И я.
Коротким взмахом Жолобов остановил другой самосвал, направлявшийся в глубь котлована, вспрыгнул на подножку и уехал, держась за раму дверцы.
— Эй, писатель, — поманил Ржагина знакомый водитель. — Айда прокачу.
— В Красноярск? С глаз долой?
— Куда душа запросит. Меня к тебе до обеда приставили.
— Ну это, пожалуй, чересчур. Что я вам, поэт? Столичная штучка? Знаменитость?
— Поэт не поэт, а машина дадена. Залазь.
Ржагин, всмотревшись в лукавые глаза водителя, понял, что тот, должно быть, сам приложил старания, чтобы несколько часов посачковать с корреспондентом.
— И куда же мы?
— А хоть куда. Заказывай!
— Как в такси?
— А хотя бы.
— Свой водило, — сказал Иван, залезая. — В кои веки. Меня зовут Филимон. Можно ласково — Филя. Или запросто — Фил.
— Жора. Чего вынюхивать будешь?
— Фу.
— Или отдохнем?
— К простым людям сердце больше лежит.
— Чудной ты. — Жора искоса, оценивая, посмотрел на Ивана. — Айда в деревню смотаем. Как?
— Желаете, Жора, запутать корреспондента?
— Да не. Это пускай начальство в затылке чешет. Там тихо и места — во. Скоро же затопим к лубеней етери.
— Обреченная деревня? И далеко?
— Да тут рядом.
Жора лихо развернулся на пятачке, и они покатили вниз, на дно котлована. Миновали на тихой скорости пекло стройки, взобрались по противоположному откосу снова наверх и, держась ближе к скалам, петляя, буксуя, протряслись по заброшенной дороге, местами опасно заглядывавшей в обрыв, еще километра полтора.
— Вылазь, покимарим, — сказал Жора.
Попрыгав с подножек, постояли, глядя вниз и вдаль. Иван закурил.
— Ну как? Годится?
— Вполне.
Здесь были только река, мшистые скалы, лес и небо. Плеск волн и задумчивый шелест ветра. И невозможно предположить, что всего в полутора километрах отсюда масштабная стройка и через год здесь решительно все изменится.
— Вы обещали деревню, Жора.
— А ты не видишь? Да вон же, на том берегу. Глянь как следует.
Иван, приглядевшись, и впрямь увидел серенький домик близко у воды, а повыше, за деревьями, пестрые промельки крыш, заборов, окошек — деревенские избы словно взбегали по отлогому противоположному берегу вверх, теряясь за сплошняком.
Ржагина, обыкновенно старавшегося не пускать к себе в душу никаких разрушающих чувств, вдруг настигла сейчас и обволокла печаль.
— Пустая уже? Уехали?
— Какой там, — с неудовольствием, осуждая, сказал Жора. — Им в Дивногорске бараки строят, а они упираются рогом. Дотянут, старперы, пока у порога не забулькает.
— Вы, Жора, перекати-поле?
— Чего?
— Ну, не жаль вам их? Все-таки срывают с обжитых мест.
— Ой, брось. Вам, писателям, только бы слюни пускать. Одни старухи плачут. Так они всегда плачут, сметай не сметай, ревут почем зря. Глаза на мокром месте. А молодые довольны даже. Глухомань. А в городе девок навалом, кино и колбасы пожрать можно. Что ты.
— Осуждаете?
— Еще чего. Объясняю популярно. А то ваш брат врать горазд.
— Что верно, то верно.
— Слушай, — помолчав, встрепенулся Жора. — А ты часом закусить не желаешь? Здешней копченой рыбкой, к примеру? Ух, я те доложу — пробовал?
— Не довелось.
— Гроши есть?
— Много?
— Рубля два.
— Найдется.
— Тогда жди, сорганизуем.
Жора по камням неловко спустился по обрывному берегу, помахал снизу Ивану, подбадривая (его и себя), и натянул и подергал привязанный через блок к скобе двойной промасленный канат, сбегавший под воду. На той стороне жалобно отозвался колокольчик.
— Гляди, сейчас Лушка выйдет. Самогон употребляешь?
— Лучше бы «Кинзмараули».
— Первач варят, я те дам.
И в самом деле на том берегу появилась вскоре приземистая фигурка. Жора трижды дернул за верхнюю плеть и один раз за нижнюю. Женщина постояла, разглядывая их, и скрылась за деревьями. Вскоре вернулась, что-то неся в руках. Присев у воды, поколдовала минуту-другую, дернула за канат и, поплескав язычком, позвонила в колокольчик.
— Порядок! Ух-ха, — запрыгал Жора, потирая руки.
И стал вытягивать на себя нижнюю плеть.
Иван видел, как по воде, пересекая поперек Енисей, шустро движется к ним лодчонка наподобие детского кораблика. По мере приближения он все яснее убеждался, что лодочка не такая уж крошечная — в ней свободно разместилась четвертинка, плотно заткнутая деревянной пробкой, и увесистый сверток, в котором, когда они его развернули, лежали две жирных копченых рыбины и треть буханки хлеба.
— Гони двушник, корреспондент.
Деньги Жора вложил в обтрепанный кошелек, всунутый в полиэтиленовый мешок и привязанный за пупочку к сиденью, гаркнул на всю реку «спасибо» и позвонил.
Лукерья показала, мол, на здоровье, угощайтесь, а лодочку она сама утянет.
Поднявшись с камня, Ржагин театрально, в пояс, поклонился экзотической продавщице. Жора, сполоснув в Енисее бережно сохраняемый в укромном месте трудягу-стакан, прихватил четвертинку, сверток и в приподнятом настроении поднялся наверх. Отыскав поблизости симпатичное местечко, они не медля разложились и принялись пировать.
— Хариус, — сказал Жора, обрывая с боков рыбы сочную мякоть. — Не едал?
— Дебютирую. У‑у‑мм, — попробовав, восхитился Ржагин. — Столичные рестораны бледнеют, Жора. Вот где по высшему разряду.
— У нас так заведено, первую за тетку Лукерью. Да тут по одной и будет.
Разделив поровну, выпили в очередь. И Иван, не успев и рыбу прикончить, моментально захмелел.
Бесконтрольная речь полилась из него лавинно.
Жора, посмеиваясь, слушал.
Потом Ржагин пел, снова рассказывал сказки, потом уснул.
Жора растолкал его через час.
— Ну чего, Филимон. Станешь с Жолобовым гутарить?
Иван, постанывая, погрозил Жоре пальцем:
— Ох, хитрец. Всех корреспондентов так нейтрализуете?
Жора захохотал:
— Особо опасных.
— Да? Я похож на матерого волка? На принципиала-дундука?
— А черт вас разберет.
— Ты же не того отравил, убийца. Ты напоил невинного.
Жора развел руками.
— Приказ есть приказ.
— Ясненько. Будь другом, Григорий, отвези обманутого к пристани. Как-нибудь мимо начальства.
— Сделаем.
И слово свое сдержал.
Оставив самосвал под скалой, вышел из кабины, подкрался к котловану, высмотрел, выждал, когда там, внизу, некому его было зацепить, уложил Ржагина под сиденье и благополучно миновал опасное место.
На берегу, пока не подошел катер, они пьяненько клялись друг другу в вечной дружбе, Ржагин звал Жору сейчас же в Москву, Жора настаивал на Хабаровске.
— Осторожно, — сказал Жора женщине-матросу, вводя шатающегося Ивана на палубу катера. — Писатель. Из самой столицы. Обидчивый. Ежели что не так, нам тут всем башку сымут.
— Люди... Полюбуйтесь, — бормотал Ржагин. — Вот так нас и спаивают, чтобы не говорили правды... Или говорили... по пьяной лавочке.
Возвращались в сумерках. Покачиваясь и скользя на жесткой скамье, Иван пытался смотреть отуманенным взглядом на берега, дабы запомнить и рассказать друзьям, но вскоре сдался. Прилег. И очнулся, когда его подняли и повели на ссохшихся одеревенелых ногах две крепкие женщины, матрос и кондуктор.
— Ну, бабуля, ну, Лукерья, — бурчал Ржагин. — Понимаете, девочки. Если это месть за погубленную деревню, то она же... ха-ха... не на того напала.
— Вам лучше помолчать, товарищ писатель. Осторожно, не споткнитесь. Где вы остановились? В гостинице?
— Девочки... Что за город? Где я?
— Минуточку.
— Опоенная Россия — встань!
Троголосовав, кондукторша остановила «скорую помощь», пошепталась с водителем, и тот в присутствии женщин выругался.
Ржагина ввели и усадили.
— Куда? — не оборачиваясь, просил водитель. — В вытрезвитель?
— К Даше... В профилакторий.
— Под колеса сброшу, погань, — устало сказал водитель. — Пьянь подзаборная. Развелось вас... как грязи.
ПОБЕГ
1
Несмотря на внешне ровное, спокойное течение, жизнь выламывала наши судьбы так, как ей самой того хотелось.
Бедная Инка.
Костер наш погас. Его просто смыло — и пепла не осталось.
Я возмужал. Почерствел. По глупости потерял невинность и не почувствовал предательства по отношению к ней.
В тайне, как все, я давно мечтал стать мужчиной. Однако, согрешив, я им почему-то не стал. Зато в который раз убедился, как много примитивных легенд живет и здравствует до сих пор, несмотря на и работу нашего нескучного времени.
Торопливая случайная связь не делает из мальчика мужчины.
Мужчиной его делает, наверное, что-то другое.
Во всяком случае, меня это только обозлило. И на какое-то время душу вновь замотало в колючую проволоку. То ли плотское ударяло в голову, то ли слишком завяз, прижился, и наше общее — крыша, привычки, школа, стол, безбедность и чудовищные привилегии — постепенно и незаметно карнало мою свободолюбивую (некогда) душонку. Не знаю. Но я вдруг почувствовал, что копаюсь в затхлом тряпье, принимая его за обнову. Упустил и не помню, когда и как потерял форму, ослаб и опустился, и всерьез считаю варианты — что, будет, если сладится с Инкой, каковы перспективы, сколько «за» и сколько «против». Трудно поверить, но я, сытый и гладкий, пыжился и сопоставлял. «За» — это Инка, симпатичная и неглупая, что называется, в пару, жена, с достатком дом, интеллектуальное общение, и, как принято (кем-то), рост, карьера, дети, может быть, какой-нибудь успех типа диссертации и на финише (если все-таки докувыркаюсь) почетная орденоносная старость. А «против» — это, конечно, открытое море, когда-то любое сердцу босячество, произвол и свобода «по вашему велению, по моему хотению», веселые авантюры, кажущаяся беззаботность и, по самочувствию, какой-нибудь бесславный внезапный финиш во цвете лет, когда, в общем, уже не жаль и в принципе все равно.
Но Попечитель увидел (не устаю поражаться его бесподобному чутью на все завальное, низкое или недостойное) и отстегал. Мягенько, но до пупка — как он умеет.
И я встряхнулся.
И сиганул тройным вбок.
Получил аттестат и тайком, без какой бы то ни было протекции, поступил в обыкновенный, отнюдь не престижный технический вуз. Для домашних, естественно, это был удар. На меня ставили как на призовую лошадь, а я даже не явился на старт. И профессор, и Феня пытались меня образумить, но я стоял намертво.
Инка страшно расстроилась — мой поступок она восприняла как мистический знак начала конца. В молчании пережила обиду и злобно приободрилась. Шипела про предательство (а я, между прочим, клятв не давал, что, за ручку с ней пойду в медицинский и с дипломом под мышкой прямехонько под венец). Похоже, решила вытолкнуть меня из разбитого сердца. Во дела. Она вела себя так, словно до безумия была влюблена в меня. А я вот, сякой-разэтакий, не понял, не принял, отверг. Бездушный, бесчувственный и неблагодарный. И потому нет и не будет мне снисхождения. Впредь и до конца дней моих я не смею надеяться, жалкий безродный прихвостень, не только на то, что она готова была мне подарить, но и на крошечную, капелюшечную искренность, внимание и теплоту.
Очередной каприз, конечно. Взбрык уязвленной гордости. В душе я самодовольно посмеивался. И наблюдал, как она силится продемонстрировать свое новое ко мне отношение. Я оставался на удобной дистанции и спокойно анализировал. Старался понять ее как можно полнее и глубже, потому что знал: верная, трезвая оценка — ключ к лидерству. (Отставать я по-прежнему не любил).
Решило вот что: совсем отказаться от меня она не могла, а я мог. Стало быть, в нашей новой полувзрослой игре (временами очень серьезной, даже суровой) я имел колоссальное преимущество.
Сквозь зубоскальство, сквозь мстительное ее шипение и крики проглядывало чисто женское — все-таки она ждала и надеялась, что образовавшийся ров между нами можно засыпать. Что, в конце концов, бог с ним, с институтом, куда я самовольно удрал, что я еще вернусь. И вот этому ее чувству я старательно потакал. Пытался выудить его наружу и закрепить, потому что с ним, пусть ненадолго, но возвращался покой, а я при любых обстоятельствах всегда предпочту самой рассправедливой войне самый затрапезный, самый захудалый мир.
Бедная Инка. Временами я испытывал к ней нечто, похожее на жалость. Мне не составляло труда приблизить ее и заставить откликнуться. Продержать в невесомости ровно столько, сколько мне нужно, а потом снова отбросить к полосе отчуждения. В сущности, она была беззащитна и, наверное, по-своему страдала. Я же просто подкармливал свое гадкое эгоистическое нутро (вот он — первый признак кризиса), якобы удовлетворяя потребность в кратком перемирии, так как давно уверил себя, что ненависти ближнего биологически не выношу.
Я дивился запасам ее выдержки и всепрощения. Каждое последующее унижение она переносила все с большим трудом, все с большими душевными тратами, и все-таки всякий раз находила в себе силы подавить дурные чувства (о, я их заслужил). Унять перезревшую мстительность и не озлобиться окончательно. Проще говоря, снова простить. Любовь ли проделывала с ней такое? Или воля к власти? Может быть, она хотела затаиться, а потом выбить из меня, как пыль из старого ковра, эту ненавистную ей уверенность (все-таки света, как в Фене, я в ней еще ни разу не видел), а с ней и способность по прихоти своей помыкать ею? А может быть, ей действительно рисовалось розовое будущее только со мной?.. Ой, да что гадать. Скорее всего понемножку.
В институт я убегал охотно, а после занятий болтался с сокурсниками до позднего вечера. По Москве — куда утянет и где придется. В отличие от дома, где обстановка теперь вынуждала постоянно быть начеку, в институте я чувствовал себя раскрепощенным, вел себя совершенно открыто и нимало не беспокоился о том, что тыл может внезапно мне изменить.
Слухи о привольной студенческой жизни как о самом безоглядном и счастливом времени в целом подтвердились.
Возникали симпатии, завязывались дружбы. Мне в очередной раз повезло — в группе собралось несколько неглупых парней и девчонок. С ними было нескучно жечь время. Мы скоренько приспособились к шаблонам учебного процесса и между делом учились. Играли и забавлялись. Манкировали. Хулиганили на радость себе и потеху. Неповоротливая тяжеловесная машина дисциплинарного надзора не поспевала за нами. Юркие и скорые на подъем, мы были связаны круговой порукой взаимовыручки, и нам удавалось улизнуть и замести следы задолго до того, как у ответственных за порядок возникнут первые легкие подозрения.
Развлечений, как можно больше развлечений — вот идол, и мы ему открыто поклонялись. И хотя в поисках непременно чего-нибудь этакого мы случайно набредали и на серьезные зрелища, они так же легко проскакивали сквозь нас, беспрерывно шуткующих лоботрясов, как и оперетки, и «Гарлем Глобтротерс»; главное, чтоб в куче и весело; мы как будто сами хотели запутаться в трех соснах, и на бегу некогда было думать, съедобно ли то, что мы пожираем, действительно ли духовна наша ежедневная пища и нет ли здесь какой-нибудь коварной подмены? Лопали за милую душу.
Весело — и все! Мы просто наслаждались самой атмосферой студенчества, общением друг с другом, призрачной, хрупкой, очень нестабильной свободой внутри странно возникавших и странно распадавшихся группировок.
Я недоумевал: за такую жизнь еще и деньги платят?
Естественно, я слегка поступился личными принципами в угоду общим. И тотчас попал в круговерть, очутился внутри стада, где совсем другая психология (массовая), другие законы и ценности тоже другие. Но удивительно — меня это не стесняло. Пожалуй, даже напротив — свободнее было, радостнее. Одно из двух, или я стремительно деградировал, или ослепляла влюбленность в ребят и в новую жизнь. Так или иначе, но я теперь с удовольствием шатался вместе с ними по выставкам, протыривался на кинофестивали и закрытые просмотры в театрах (хотя Родионыч по-прежнему мог без труда все это устроить: но — на семью), на квартире Таньки Мрихиной упивался и балдел, когда слушал давно знакомые мне записи Сачмо, Дюка, Эллочки и прочих звезд джаза. Узнал и нечто совершенно для меня новое — мини-футбол под открытым небом: на снегу или на асфальте, под дождем, когда сухо и пыль или когда каша из слякоти. Узнал, освоил и полюбил. Все планы и помыслы, учеба и Инка, кино и книги, все отступало, если появлялся мяч, и мы, две команды, три на четыре или пять на пять, могли удрать за ворота института и под прикрытием спящих троллейбусов среди куч грязного снега отдаться этой восхитительной игре. Иногда с девчонками — если благодушествовали, если забылся вчерашний проигрыш или почему-нибудь не оказывалось среди нас злостных реваншистов. Играли мы, конечно, не в свободное от занятий время, и постоянно, едва ли не каждый день, и я не помню ни одной захватывающе интересной лекции, чтобы мы не предпочли ей наш чумазый, азартный, грандиозный мини-футбол.
В группе меня в меру любили. И недолюбливали тоже в меру. На вечерах самодеятельности, в переполненных залах, выступал с синтетическим номером. Перемежал зафикушки с какой-нибудь забубенной чечеткой. Придумал маску — нечто вроде полупростака-полупридурка. Никаких иллюзий или лобовой критики — чистая, без всяких примесей, хохотня. И был успех. Меня подолгу не отпускали, и тогда я выдавал им уже поштучно Спиридона Бундеева.
Конечно, из цикла «Любовь ты моя несусветная». Что-нибудь вроде:
«Они не опустились, а просто износились. Их губы встретились, и ноги — подкосились», «Придет весна и вновь капелью звякнет», «Увесистый и самый меткий камень — судьбой преподнесенная жена», «Не эгоист я. Я — человек», «И вдохновение поэта, как пистолет, ношу с собой!»
А дома, за семейным столом, наши уютные беседы все чаще замыкались теперь на одном — о чем бы ни говорили, мы говорили о женитьбе. Бочком, бочком, а в тот же кювет съедем. Как трудно найти подходящую пару, как важно не ошибиться. Как надо заранее готовить себя к будущей семейной жизни.
Я чувствовал — кольцо сжимается.
Нас откровенно сватали, и я видел, что Инке хотя и не шибко приятно все это слышать, но она бы, пожалуй, и уступила; сама она, конечно, против, но если взрослые — за...
Меня же бесило.
Какая, к черту, семейная жизнь, когда я еще птенец. Да и люблю пока только одну женщину, пожилую, простую и грешную — ту, что барахтается с карапузами за тридевять земель.
Куда мне?
И вообще. Так ставить вопрос нельзя.
Они ведь еще так поворачивали, будто я, если не совсем свинья, просто обязан ответить благодарностью за все, что они для меня сделали. Более того, прими я на веру их разумные советы и сделай так, как за меня того хотят, и жизнь моя будет краше некуда.
Э, нет, думаю. Стоп, братцы. Похоже, вы еще неважно знаете своего дорогого сыночка.
Скандальным своеволием я заболел с незапамятных времен. Любые советы, вполне искренние намерения как можно выгоднее и лучше устроить мою судьбу я, сколько себя помню, всегда воспринимал в штыки. Отвалите от меня — не нужны мне никакие приказчики. Моя жизнь — только моя, и, ради бога, подите к дьяволу со своими советами и пожеланиями. Я хочу сжечь, спеть, может быть, изгадить свою жизнь так, как я хочу. Никто из прямых или косвенных родственников не имеет права не только распоряжаться моей личной жизнью, но и осторожно влиять на нее. Она неприкосновенна, табу — как кабинет профессора Ржагина. Рожая, моя лекальщица вряд ли задумывалась о том, что я, если выживу, обязан буду ответить ей благодарностью.
Так что же вы от меня теперь хотите?
Благодарности требуют потом. За свою любовь или свою привязанность, о чем я их, между прочим, не просил. Все без исключения взрослые, а потом и сверстники занимались со мной («принимали во мне участие»), потому что тешили и ублажали исключительно свое — свою душу, свои чувства, свой эгоизм.
Так какого же рожна им теперь надо?
У них свое, у меня свое. Все просто, игра равна, и мы квиты. Требовать от меня (требовать в подобных случаях вообще сверхглупость, какого-то придуманного фальшивого альтруизма никто права не имеет. Если хотите, морального права. Уж позвольте мне самому решать, как в ответ относиться — в меру своего хилого разумения и, главное, по делам вашим. Если я что-то и обязан, то и это решить самостоятельно — как относиться. А чувства почтения, благодарности к людям (домашние действительно много бескорыстного и доброго сделали для меня, и я об этом всегда помню) в данном контексте — слишком общо. Потому что делали прежде всего для себя — одни походя, играючи, по мимолетней прихоти, другие по велению разума или от пустоты души.




