Текст книги "Судьба дворцового гренадера "
Автор книги: Владислав Глинка
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
– Вот где красиво-то! Хоть бы мамонька тут побывала!
А в залитом солнцем соборе сказала:
– Здесь и молиться, наверное, весело!..
После этих прогулок Иванов стал больше думать о будущем дочери. Вот на пятом году она охотно запоминает буквы и уже читает склады. Тёмкин берется учить ее чистописанию и арифметике, рассказать по истории, что в книгах вычитал. Ну, а дальше? Если бы родилась теперь, когда именуется благородием, то определили бы в Павловский институт на Знаменской улице, как уже двух унтерских дочек, достигших семи лет. А раз родилась, пока был в солдатском звании, туда дороги нет. А куда есть?.. Коли удастся выкупить своих, то с нонешним жалованьем можно и в хороший пансион определить, как советовала Настасья Петровна. Ну, то все впереди, а пока такая радость идти рядом, отвечать на ее вопросы, чувствовать ее ручку на своей ладони!..
Вскоре по возвращении двора в Петербург, после первого большого выхода в собор Иванов встретился с камергером Пашковым, который, опоздав к началу церемонии, но не слишком торопясь, пересекал Гербовый зал. Оглядев молодцеватую стать вытянувшегося перед ним унтера, Пашков остановился и спросил:
– В каком полку, братец, служил до царевой роты?
– Лейб-гвардии в Конном, ваше высокоблагородие!
– Однополчанин! В каком же эскадроне и с какого года?
– С Тарутина все в третьем эскадроне, только раз на полгода в ремонтеры откомандировали, с ними в Лебедянь ходил.
– В Лебедянь? – воскликнул Пашков. – Может, и унтера Красовского знавал?
– Александр Герасимович, как родной, меня привечивал. К мастерству приставил и грамоте выучил.
– А не знаешь, где он сейчас? Все на Беловодских заводах?
– Не могу знать, ваше высокоблагородие. Послал ему туда сим летом письмо, но ответа еще не получил.
В это время поспешно проходивший мимо седой сановник с синей лентой через плечо подхватил камергера под руку.
– Полно, Павел Алексеевич, сражения вспоминать! – сказал он. – Вот вам Литта за опоздание такую картечь пропишет…
– Сейчас, князь, – отозвался Пашков. – Один вопрос еще старому соратнику. В котором году в Лебедяни был?
– В восемнадцатом.
– Так не ты ли с Красовским нас охранять приходил да из сада пение барыни слушал? Не ты ли за крепостных родичей радел?..
Черты камергера изобразили волнение. Он вежливо, но решительно освободил локоть от руки сановника, который, пожав плечами, пошел в Статс-дамскую, а Пашков продолжал:
– Видно, нам надобно, братец, не тут потолковать. Но завтра утром я месяца на два отъеду Дарьи Михайловны завещание выполнять… Слыхал ли, что она скончалась? Помнишь ли ее?
– Их, раз увидавши, разве можно забыть? – ответил унтер. – А я не раз их пение слышал и добрым словом ободрен.
– Ну, спасибо, брат, – наклонил голову камергер. – Как прозвание твое, чтобы сыскать в вашей роте, когда возвращусь?.. Но позвольте, отчего же на сабле у вас темляк офицерский?
Иванов назвался и объяснил свой чин. В это время часы по всем залам дворца и на фасаде пробили десять. Пашков обнял его за плечи, поцеловал в висок и поспешно пошел в собор.
Ответ Красовского пришел в ноябре. Это было первое письмо с надписью на конверте: «Его благородию Александру Ивановичу Иванову». После поздравления с законным браком, с чином и пожелания здоровья ему, супруге и дочери Красовский объяснял причину, почему отвечает не сразу: на два месяца посылали инспектировать Яновский завод в Седлецкую губернию, а потом завернул в Лебедянь, на Покровскую ярмарку, которая хотя уступает Троицкой, раз на ней отсутствуют ремонтеры, но все же служит местом встреч любителей и коннозаводчиков.
Как ответ на недавний разговор с камергером Иванов прочел вторую половину письма: «В Лебедяни не раз вспоминал я добрую Дарью Михайловну, о кончине которой дьякон Филофей не был осведомлен, ибо дом, в котором проживал, полковник подарил церковному причту, чем сношение с бывшим его владельцем прервалось. В покойной особе, кроме редкостного разума и сердечной доброты, впору оплакивать еще и голос чисто ангельский, коего звуки до смертного часа буду помнить. Утешением от известия про кончину ее оказалось сообщение твое, что камергер следует ее воле много лет после кончины, что возвышает в его лице род человеческий, о котором я мнение за сии годы не повысил. Ежели будет к тому случай, передай мое соболезнование и почтение. Из Лебедяни отправился я восвояси к месту служения на брегах тихоструйного Деркуля уже не одинок. Ты, верно, ждешь здесь наконец-то прочесть о браке с некоей девой или вдовицей? Но нет! Поехал я в приятной кумпании с Филофеем, ныне отставленным церковнослужителем, которого едва уговорил отныне разделять холостяцкую обитель знакомого тебе майора, собирающегося через год, когда исполнится ему шестьдесят лет, выйти в отставку. Сын оного Филофея под воздействием злой жены превратился в заурядного хапугу, от известий о деяниях коего голубиная душа отцова терпела повседневные страдания…»
Письмо взволновало Иванова. Вспомнил, как медленно оживал по пути в Лебедянь под опекой Красовского, услышал стоголосый гомон ярмарки, увидел встречу с барином и Степкой-катом, с ласковым подростком Мишкой, испытал снова боль от вести, что изверг заколотил беззащитную Дашу, и потом, ночью в саду, от пения Дарьи Михайловны, надорвавшего сердце… Даже слова те же написал Красовский, что тогда говаривал: «ангельский» голос, «голубиная» душа дьякона…
Хоть бы еще раз повидаться, поговорить со старым другом! Вот он и в штаб-офицерских эполетах остался чудаком бессребреником; не женился на богатой, а повез к себе на харчи бедняка Филофея… Далеко ли от Епифани до Беловодска? Надо Федота спросить, сколько верст по почтовому тракту. Он как-то умеет высчитать. Другой-то раз навряд ли удастся выбраться в такую даль. Годы незаметно бегут: Красовскому под шестьдесят, ему самому сорок шесть стукнуло…
13
Во время устройства парадных залов близ Иорданского подъезда рядом с ними, в начале Министерского коридора, выгородили две небольшие комнаты для дежурного флигель-адъютанта. Днем он находился в приемных государя, докладывая о прибывших и готовый нестись, куда пошлют с поручением, а вечер и ночь проводил здесь в готовности явиться по первому зову.
Однажды, сменив часовых с парадной лестницы, Иванов сошелся в Фельдмаршальском зале с направляющимся в дежурку ротмистром Лужиным, одетым в новенький свитский мундир.
– Здорово, Иваныч, – сказал ротмистр.
– Здравия желаю, ваше высокоблагородие! Честь имею поздравить с новым званием.
– Спасибо, братец. И ты в каком-то новом обличии: шляпа и темляк офицерские, а погон – как у всех ваших гренадер.
– В унтера меня произвели. А вы и полка больше не касаемы?
– Нет, я от фронта не отчислен, всего раз в месяц тут дежурю. Про прежних наших командиров могу сказать, что Бреверн хорошо полком командует, Пилар в генералы произведен. А общий недруг Эссен в отставке с чином полковника и в Чухландии мужиков тиранит. Все-таки обскакал я его! – Лужин с гордостью указал на аксельбанты и царские вензеля на эполетах.
Они подошли к двери Министерского коридора.
– Скажи, не могу ли чем тебе помочь? – спросил на прощание ротмистр. – Я, право, всегда рад…
– Покорно благодарю, ваше высокоблагородие, только ничего мне не нужно, – ответил унтер, и Лужин, кивнув, исчез за дверью.
«Аксельбантом гордится, что Эссена «обскакал» похваляется, а про князя Александра Ивановича не вспомнил», – с горечью подумал Иванов.
Второе письмо епифанского предводителя пришло в декабре. Он сообщал, что поручик Вахрушов представил заемные письма ко взысканию и Козловка вот-вот перейдет в его собственность с какой-то доплатой нонешнему владельцу, который останется доживать здесь бесправным приживалом, что вполне заслужил распутной жизнью. По поводу цен на людей предводитель писал, что за здорового, не старе тридцати лет мужика-работника дают, как и за рекрута, до ста рублей серебром, за баб тех же качеств – до шестидесяти, за пожилых, еще способных работать, и за подростков – по тридцать – сорок рублей, а за малых детей и за стариков, ежели кто таковых покупает с семьями, – по пятнадцать – двадцать рублей. Что же касается надела в одиннадцать десятин и усадьбы с исправной избой, гумном, скотом и мелкой живностью, то все сие господин Левшин оценивал примерно во столько же, как и семейство Ивана Ларивонова, расписанное ему по полу и по возрасту, то есть в пятьсот рублей серебром или две тысячи ассигнациями. Таким образом, на всю покупку, даже с запросом Вахрушова, следует иметь около четырех тысяч ассигнациями, в каковом виде такую сумму легче и безопаснее перевозить на дальнее расстояние. Свое письмо Левшин заключал советом обязательно запастись перед отъездом письмом от преимущественно военного чиновного лица к тульскому губернатору генералу Зурову с просьбой содействовать ускорению сделки. Купчие крепости на людей с землей заключают в губернской палате гражданского суда и только ввод во владение совершают в уездном суде, не раньше как по прошествии полутора месяцев, предоставляемых законом для протеста лиц, имеющих на то право. Но так как покупатель будет связан сроком отпуска из части, то важно, чтобы чиновники сих мест действовали без проволочек, чего без прямого указания губернатора ждать невозможно. Однако даже при всех благоприятных обстоятельствах покупщику надо иметь, кроме означенной суммы, еще сотни три ассигнациями на оплату пошлины, гербовой бумаги и прочих законом определенных расходов при покупке и столько же для награждения небольших чиновников, кои и суть совершители формальностей, каковые могут под различными предлогами затянуть, несмотря на приказ начальства. В заключении письма сообщалось, что, находясь в Петербурге, не столь трудно сыскать лиц, близко знающих генерала Зурова, служба коего прошла в гвардии, потом при фельдмаршале Дибиче и даже несколько лет флигель-адъютантом государя.
Окончив читать это пространное письмо, Жандр сказал:
– Сей барин заслуживает благодарственного послания. Все здесь умно и к делу. Хорошо, что у нас есть время сыскать нужных лиц. Может, и у тебя кто остался, которые в роту впихивали?
– Генерал Захаржевский и полковник Бреверн ноне где-то в армии командуют, а вот ротмистр Лужин сами флигель-адъютантом пожалованы и намедни помощь предлагали.
– Его запомним, но поищем чином повыше, – сказал Андрей Андреевич. – А пока давай считать. По сему расчету надобно тебе иметь при отъезде пять тысяч ассигнациями. У меня твоих ровно четыре тысячи. В ближние дни внесешь еще двести пятьдесят. Первого мая еще столько же, вот уже четыре с половиной налицо. На первое сентября еще двести пятьдесят. Значит, отпуск тебе надлежит просить на осень. Нехватающие мы тебе в долг поверим.
Вечером, пересказав жене письмо предводителя, Иванов закончил:
– Захаржевского разыскать Лужин, верно, поможет. А гвардейцы, которые до генеральства дошли, все промежду себя приятели.
– А по-моему, ты про то не думай, раз Андрей Андреевич сам взялся, – посоветовала Анюта. – Мало ли у него знакомства?
– А про что же мне и думать, окроме как заветное дело исполнить? – не без обиды спросил Иванов.
– Думай, как заживем, когда все в Козловке хорошо пойдет, – посоветовала она, – и станешь со спокойной душой семейством своим радоваться. Я знаешь про что перед сном думаю? Как бы летом где-нибудь на Выборгской дороге изобку сыскать, чтобы Маша настоящую траву, бабочек и жуков увидела, чтобы грибы не деревянные под стулом, а во мху под деревом сама собирала. А то папенька мой для меня все детство об этаком мечтал, но сначала служба разъездная, а потом нога калеченая мешали. И то ведь мы с ним, бывало, на Голодай-остров ходили, и там я из песку домики строила, а он, рядом сидя, на небо да на воду любовался… Потом еще думаю, что после поездки твоей за щетки больше упрошу не браться. Сам-то не замечаешь, как горбишься над ними и глаз краснеет… Даже если с каждого третного жалованья будем и впредь родителям твоим по сто рублей отсылать, так и тогда прямо по-царски заживем.
– Тогда, поди, надо и квартиру получше снять, – сказал Иванов. – К Маше, если в пансионе учиться станет, подружки придут, так чтобы не хуже, как у них…
– А я про пансион сомневаюсь, – созналась Анна Яковлевна.
– Что ж так? – удивился Иванов.
– Напротив нашей мастерской француз с женой пансион для девочек держали. Родители платили, кажись, рублей по пятьсот за год. А житье детям было не сравнять хуже, чем нам у Штокши. Учения совсем мало, только что по-французски да приседать ловко умели. А кушанье скудное, белье нечистое и во всем несправедливость. Старшие очень малышей обижали – прозвища стыдные давали, по ночам пугали. Сладкое или ленточку какую отнять – самое обычное дело. И что ни услышат – все француженке перенесут. А та их секла и на горох коленями ставила. В дурацком колпаке ходить за наказание не считалось.
– Ну и пансион! – сказал Иванов. – А вы как всё узнавали?
– Горничная тамошняя, которая постели девочкам убирала, воротнички да рукавчики крахмалила, в мастерскую забегала. И та ушла от французов, не могла такую несправедливость видеть.
– Так не все же пансионы такие! – сказал унтер. – Узнаем, расспросим, прежде чем отдавать.
– Не иначе, – согласилась Анна Яковлевна. – Наверно, и справедливые заведения есть. Но с годик я сама еще поучу шить, читать и писать. Смотри, как Лизавета бойко читает, и никогда ее в лавках не обсчитывают. И еще, знаешь ли, про что мечтаю?
– По-французски чтоб умела? – усмехнулся Иванов.
– Вот и не угадал! Фортепьяно купить и учительницу нанять. Ты слышишь ли, как поет? Что услышит летом от уличных музыкантов, все сразу и запомнит. Ведь и ты часто за работой мурлычешь. Она все твои песни знает. Про солдатушек-уланов слово в слово…
– Хорошо бы, – ответил Иванов. – Как во дворце концерты дают, я всегда послушать стараюсь. Жалею, что ты со мной вместе не можешь. А те, кто там сбираются, многим музыка будто в тягость.
– А господина Пашкова давно видел? Он-то, наверно, тульского губернатора знает? – спросила Анна Яковлевна, видно забыв, что сама советовала мужу не думать о письмах.
– Может, и знает. Хотя двадцать лет в отставке и будто в Тульской деревень у них нет.
– А всё спроси. У господ везде знакомство или свойство. Не с губернатором, так с женой, может, родня.
– Спрошу. Ему теперь все дело открыть можно, раз деньги почти накоплены, и про жалованье хорошее скажу.
Только в феврале они встретились. Снова опоздавший к началу обедни камергер спешил в собор. И опять остановил унтера:
– Ты завтра свободен, друг мой?
– Никак нет, в суточном наряде.
– Так послезавтра приди на Сергиевскую в полдень. Можешь?
Услышав о приглашении, Анна Яковлевна настояла, чтобы взял с собой письмо Красовского, раз про него спрашивал осенью.
Верно, хозяин отдал приказ о его приходе, потому что едва подошел к парадной двери, как ее распахнул швейцар, приговаривая:
– Пожалуйте! Его превосходительство приказали просить.
Стоявший тут же лакей помог унтеру снять полусаблю и шинель, принял шапку и пошел впереди, из почтения ступая боком по устланной ковром лестнице и дальше по парадным комнатам.
Убранство их было нарядно, но, видно, осталось от отца камергера. Шелковые обои и обивка мебели выцвели, позолота потускнела. Пашков встретил гостя на пороге своего кабинета, а может, библиотеки – вдоль стен высились шкафы с книгами. У письменного стола на серой ребристой тумбе стоял беломраморный оплечный портрет женщины, в котором Иванов тотчас узнал черты Дарьи Михайловны.
Перехватив его взгляд, камергер спросил:
– Похожа?
– Оченно, – сказал унтер. – Еще Красовский их со статуей в парижском каком-то музеуме равнял. Сказывал, на богиню какую-то древнюю схожи… А тут сами на себя-с.
– И мне он то же говорил. Но я с тех пор в Париже не бывал, проверить его мнение не мог, – отозвался Пашков.– Да садись, пожалуйста, Александр Иванович. Ведь ты теперь офицер. Пока ты стоишь, и мне, хозяину, сесть неудобно.
Иванов сел и подал письмо Красовского камергеру. Тот прочел, перечел еще раз и, возвращая, сказал растроганно:
– Истинно благородное и чистое сердце! – Помолчал и стал спрашивать: – Уже майор? Быстро в чинах проскочил… Ах, вот что? Ну, хоть и от цесаревича кому-то польза была. Так каков же адрес?.. Я ему настоятельно напишу, что буде в отставку пойдет, то не искал иного места, как у меня в дому. Только Филофею какова здешняя сырость покажется?.. Могут как гости жить, сколько захотят, а то Герасимыч ко мне на службу вступит. Мне честный человек вот как нужен. Скажу тебе, что из шести тысяч крестьян, что в наследство получил, освободил я пока тысячу двести, которых совсем безденежно, которых с малым выкупом, а остальных перевел на легкие оброки, что, однако, требует постоянного надзора, ибо в честности многих приказчиков не уверен. Отсюда понимаешь, насколько Красовский был бы полезен, и что он в штаб-офицерском чине, тоже весьма кстати для начальства всех мастей. Зиму бы здесь оперу слушал, – на этом слове Пашков будто поперхнулся, глянул на мраморную Дарью Михайловну, нахмурился, но продолжал, – а летом в моей коляске в любое имение с ревизией да с расспросами крестьян о поставленных мной управителях. Прошу, отпиши ему о сем же. Ведь ради успеха дел своих я и камергерский мундир надеваю и во дворец езжу. Мне звание такое не нужно, но в любой губернии, где по делам крестьян приходится в Гражданской палате побывать или губернатора визитировать, и здесь, вплоть до Сената, везде камергерство успеху содействует… Но супруга моя, представь, не хочет ко двору представляться, все больной сказывается. Я-то ее понимаю, что там хорошего? Но старый граф Литта ко мне пристает… Однако постой, высказан лишь один пункт беседы, для которой нынче пригласил: просьба Красовского ко мне на службу привлечь. Письмо, тобой принесенное, очень меня в том обнадеживает. А второй – о твоих делах. Помнится, Дарья Михайловна говорила, что замыслил родных из крепости выкупить. Так ведь?
– Так точно. И мысли сей не оставляю семнадцать лет, – ответил Иванов, после чего вкратце рассказал о капитале, накопленном благодаря щеточной работе и жалованью, и что хранит его деньги уже много лет статский генерал Жандр, к которому в дом привело его ремесло, еще когда служил в Конной гвардии.
По мере рассказа видел, как смягчалось лицо Пашкова.
– С господином Жандром я не знаком, – сказал он, когда Иванов кончил, – но как театрал записной в дни молодости помню пьесы, им весьма остроумно переведенные, а теперь наслышан как о честнейшем и дельном директоре департамента. Радуюсь, что случай помог тебе сыскать такого банкира.
– Они уже с епифанским предводителем дворянства в переписку вошли. И по сему делу у меня к вам, Павел Алексеевич, покорная просьба. Советует предводитель при поездке моей заручиться письмом к тульскому губернатору генералу Зурову…
– К Ельпидифору Зурову? – воскликнул Пашков. – Он Ельпидифором Антиоховичем зовется – вот имя-отчество замысловатое! Но сам-то для нашей земли овощь самая обыкновенная… Знавал его близко. Раз даже из небольшой беды помог выпутаться, тогда еще юнкеру в Дворянском полку. И что губернатором назначен, тоже слышал. Чудны дела твои, господи! А может, не тот еще Зуров? Не знаешь, был он адъютантом при Дибиче?
– Они самые, так предводитель епифанский пишут.
– Ну, так я ему такое послание настрочу, которое, думается, пользу тебе принесет. И супруге любезностей подпущу. Он на вдове графа Стройновского женился. Красивая была барышня лет двадцать назад. Ее папенька все состояние прокутил и за старика замуж выпихнул: ей восемнадцать, ему семьдесят. А граф вскоре попал под суд, хотя был сенатором, блюстителем законов. На счастье молодой супруги, тут и помер, оставив ее, правда, без копейки, отчего рада была за Зурова пойти. Он собой вроде вареного рака… Ну, я злословить пустился, чего Дарья Михайловна терпеть не могла… Так называй мне прозвание помещика, у которого своих покупаешь, да сколько их душ. И незачем Зурову, по-моему, знать, что ты им волю готовишь. Он чувств таких не понимает. А что прапорщик хочет крепостными обзавестись, ему вполне по душе… А теперь позавтракай со мной, сделай удовольствие, как былому конногвардейцу. И не стесняйся, жена моя, Ольга Николаевна, поехала больную тетку проведать, раньше обеда не будет.
Здесь же, в библиотеке, но на другой, круглый стол два лакея накрыли скатерть, поставили приборы, принесли жаркое, пирожки, кофе. Отослав их, Пашков все сам раскладывал и разливал. Вспоминали Конный полк, походы, Париж.
Когда собрался уходить, хозяин подал ему конверт.
– Что же тут?
– Долг мой, что вор-музыкант когда-то перехватил.
– Увольте, Павел Алексеевич, я ведь и так, слава богу, как докладывал, к нужному капиталу почти что подошел.
– Не могу уволить, раз то Дарьи Михайловны воля была.
– Но откуда узнали такое давнее?
– Второй музыкант, Алексаша, на неделе пересказал. Он здесь в Большом театре в оркестре играет. В среду его четвертого младенца крестил. Вот на крестинах и вспомнил, как ты нас на Литейной не застал и писать Дарье Михайловне запретил, чтоб не расстраивалась. Я хотел в сей же конверт еще прибавить, но раз у тебя столь благополучно, так те другому лицу отдам, а что Дарья Михайловна посылала, прими в свою кассу.
Иванов шел домой и подсчитывал капитал. Неужто наяву подходит к исполнению заветного желания? Сколько раз казалось не больше как мечтой. Да, верно, так бы и вышло, если бы не попал в роту, а потом еще получил производство. Близится время доложить полковнику про отпуск, притом не на двадцать восемь дней, как другим, а месяца на три, чтобы дело до конца довести. Придется притом все объяснить. А он жене расскажет, и от ихней прислуги вся рота узнает. Надо его просить помолчать, хоть пока…
В первых числах марта, идучи на рынок, Иванов глянул на дверь трактира, в которую ныряли посетители, и вспомнил Варламова. Будто вчера бежали от будошников по Аптекарскому. А ведь не сегодня-завтра стукнет пять лет, как нету Карпа на свете. Какого же числа помер? Надо у Павлухина спросить да на кладбище панихиду отпеть…
На обратном пути сделал крюк, завернул в роту. Узнал, что свободный от нарядов Савелий ушел в город. Наутро заглянул в табель – где стоит? В Эрмитаже. Не по дороге к нонешним постоям. Возвратясь со смены, спросил Тёмкина, нет ли записи, когда кто из гренадер помер. Федот вычитал, что Варламов скончался 4 марта. Ах, мать честная! В самый день, когда у трактира вспомянул! Теперь и у Павлухина спрашивать совестно.
Назавтра Иванов вложил в медвежью шапку стеганое донце, под сюртук вздел овчинную безрукавку, так что едва застегнул шинель. К Чесменской богадельне не близко, а мороз – январю впору. На Московской дороге ветер колет лицо иголками. Пробежаться бы для согрева, да неловко в такой форме. Знай хлопай руками крест-накрест, как кучер. Вот наконец Триумфальные ворота, дальше и домиков нет, одни огороды. Тут и припустить можно.
Вот и Чесма за рощицей. Свернул на разметенную дорогу и снова перешел на строевой шаг. Вошел в просторные чистые сени – сразу видно, что недавно открыли богадельню. Дежурный инвалид, гревший спину у печки, не попросил, а скомандовал:
– Прикрывай плотней двери! Тут швейцаров нету! Да иди греться. Говори, чего пожаловал. Проведать кого хочешь?
Ростом мал, ноги кривые, но на затертом сюртуке «Егорий» и три медали, сбоку Кульмский крест и на рукаве четыре галунных шеврона. Видно, отслужил довольно.
– Хочу панихиду заказать, друга помянуть, что у вас схоронен, – сказал Иванов, скинув вареги и грея руки о печку.
– Наш поп в город до вечерен покатил, так что дело твое несбыточное. Да не по Варламову ли панихиду хотел отпеть?
– Как ты догадался? Ведь у вас трое наших уже схоронено.
– Трое схоронено, а за одной могилой пригляд настоящий, хоть у других, сказывают, и женки оставши. В самый день Варламова кончины уже гренадер был и панихиду заказывал. Тот самый, что плиту на могилу ставил. Прибаутошник такой.
– Ну, коли так, – сказал Иванов, – то на могилу схожу да обратно. Ты мне, однако, скажи, как ее сыскать? Я с похорон не бывал, а крестов, верно, немало наставили.
– Мрём, конешно, на то и богадельня, – сказал инвалид. – А ее сряду сыщешь, как на кладбище взойдешь. Ваш-то как был, так размел, песочком да ельником убрал. Все любоваться ходим.
– А где же служил, браток? – спросил Иванов.
– Отседа рукой подать, в Софии, в лейб-гвардии гусарском полку, – отрапортовал инвалид. – Первым ездоком считался, вахмистром шефского эскадрона состоял. Тридцать лет отбухал, пять ран имею – сколько наград, столько и ран. Зато сюда и сдали помирать на казенные харчи… А ты где красовался?
– В Конной гвардии, тоже вахмистром.
– То-то ростом тебя выгнало.
– Я из средних был.
– А толку что в росте? Мал золотник, да дорог. Большого рубить да стрелять легше, какими железками ни покрывайся.
«Экий задира! – подумал Иванов. – Ведь видит, поди, офицерский темляк, да что ему, тут-то живучи…»
– Ну, будь здоров, братец.
– Будь и ты, гренадер.
Натянул вареги, вышел, свернул за здание. Да, крестов уже десятка три стоит. «Мрём, конешно, на то и богадельня».
Сразу видны Савельевы труды. Ельник да песок могилу выделяют. Подошел, чугунная плита, как у знатного барина, на тесаных камнях уложена. Рядом веничек, снегом полузасыпанный. Обмел и прочел выпуклые строки:
На сем месте погребен
Гренадер дворцовой роты и кавалер
КАРП ВАСИЛЬЕВ ВАРЛАМОВ
Скончался 4 марта 1831 года
Жития его было 45 лет.
«Ай да Савелий! И никому ничего». Снял шапку, перекрестился. Ох ты, как сряду голову прохватило – волос-то немного осталось. Ну, теперь домой скорей. Будто ветер в спину на обратном пути. Или он в Петербурге со всех сторон?..
Как вышел на Московскую дорогу, сразу потрафило: подсел на дровни к пулковскому огороднику, ехавшему на Сенной рынок. А тут уж и до дому рукой подать.
От рассказа мужа Анна Яковлевна даже всплакнула.
– Вот видишь – зубоскал и гуляка, а какой душевный! Ведь плита заказная, немало стоит. Позвал бы его к нам в гости.
– Нет, матушка. Ему за стол без полуштофа не накрывай, а того у нас заводить не стану. Лучше вместе в Графский зайдем, Карпа помянем.
– Ну, как знаешь.
Встретясь назавтра во дворце, унтер сказал:
– Был в Чесменской. Настоящую годовщину Варламова прозевал, так хоть после. Видел твое устройство. Вот уж истинно красу навел нельзя лучше и денег не пожалел.
Павлухин ответил, по обыкновению, виршами:
Не забыл свово я друга.
Двадцать лет рядом ходили,
На войне и в час досуга
Смех и горе с ним делили…
С ним, бывало, выпьем дружно,
По душам погуторим.
Нам одно, бывало, нужно,
За одно душой горим…—
Савелий помолчал, шевеля губами, видно, искал нужные слова.
А Иванов смотрел в его лицо, сейчас вовсе не похожее на обычное дурашливое, и думал: «Что ж, и твоя душа за то горит, что 14 декабря на площади не рванулись своим братьям помочь…»
Но Павлухин перевел дух и закончил:
Так его могилу кто же,
Кроме Савки, соблюдет
И вокруг плиты пригожей
В день кончины приберет?..
В конце апреля Иванов принес Жандру двести пятьдесят рублей из жалованья и двести – полученных от Пашкова.
– Теперь ты уже и ехать бы мог, – сказал Андрей Андреевич. – Четыре тысячи семьсот рублей налицо. А ежели отпуск выйдет в сентябре, то все пять тысяч своих накопишь. И письмо нужное генерал-адъютант князь Белосельский-Белозерский мне обещал. А он член Военного совета и Зурову ох как пригодиться может.
Иванов пересказал разговор с Пашковым.
– Что ж, как говорится, маслом каши не испортишь. Камергеру твоему к пасхе «Владимира» за благотворительность пожаловали, о чем Зуров, конечно, где следует прочитал. Из сего поймет, что при дворе даже после долгого отсутствия его отмечают, значит, когда-то понадобиться может.
– Так они и знакомые давние, с первых чинов, – заметил Иванов.
– Оно хорошо, но про Зурова слух идет, что ему нонешнее прежнего важней.
Близилась пора просить полковника о небывало длинном отпуске, а значит, рассказать, зачем нужно ехать в Епифань, оттуда в Тулу и опять в Епифань, про срок в полтора месяца между присутствиями и про письма, которые уже пишут о нем губернатору. Но такой разговор унтер откладывал до подходящей минуты.
В конце мая царская семья и двор выехали в Петергоф, в Зимнем наступило обычное летнее затишье. С утра залы обходили с самой малой уборкой камер-лакеи, полотеры и приглядывающие за порядком гоф-фурьеры да со дворов доносилась команда пожарных офицеров. Там экзерцировали дворцовые роты со своими ручными помпами и подъемными лестницами. Раз в неделю механик-англичанин топил печь в подвале, поднимавшую воду в бак под крышей. Утром этих дней пожарные появлялись в парадных залах и выпускали прежний запас через краны и рукава на мостовые дворов, в резервуары для поливки Висячего и Зимнего садов.
А часам к двум все во дворце затихало. Неслышно прохаживались по залам дежурные гренадеры, раз в два часа обходили посты унтера. В Эрмитаже хоть иногда бывали господа, любящие поглядеть на тамошние сокровища, или художники, копировщики. Осматривали картины Лабенский с Митрохиным. А в дворцовых залах – полная тишина. Остановись и слушай, как тикают часы, потрескивает паркет, глухо гудит за стенами город…
Несколько гренадеров уехали в отпуск, многие ходили в свободное время удить рыбу за Воскресенский мост, другие – купаться на Петровский остров. Даже капитан Лаврентьев этим летом реже проверял дежурных, не делал строевых учений и вечерами отправлялся куда-то, надушившись так, что Тёмкин уверял, будто в канцелярию сквозь потолок протекает туалетная вода.
– А с шести утра учится на гитаре играть, – говорил Федот. – Месяц одно колено долбит, как ружейные приемы полирует. Бога молю, чтобы за второе взялся. Не иначе, как влюблен без взаимности. То ли дело поручик Крот! Цельный день делом занят. Когда на Миллионной тихо, я слышу, как вода в канавке плёхает да он на счетах внизу щелкает. На все имущество шнуровые книги ведет. И прошлый год у меня прописи взял и почерк выправил. Не то что крикун малограмотный с гитарой.
Большинство гренадеров тоже не любили Лаврентьева 1-го. Сам пятнадцать лет в нижних чинах провел, а по всякому пустяку служивым старей себя придирки строит, только что в рыло, как рекрутам, не лезет. Должен бы уж понять, что никто его по строю не подведет, и обходиться иначе. А то: «Чего плечо завалил, будто баба под коромыслом?.. Играй носком, осиновый пень!..»
Эти чувства разделял и Павлухин, на которого капитан не раз накричал. Зайдя к Иванову, сидевшему в воскресенье между сменами дежурных в канцелярии, и услышав наверху шаги, Савелий сказал: