Текст книги "Судьба дворцового гренадера "
Автор книги: Владислав Глинка
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
2
Когда на другой день Иванов помог вновь пришедшему в галерею юноше перенести и установить стремянку, то не раз услышал звучащие недоуменно слова благодарности. Идя за ним в затылок, рассмотрел залоснившиеся воротник и рукав фрака, а когда полез вверх, увидел штопаные брюки и заплатанные сапоги, услышал запах заношенной одежды, застиранного белья.
Придерживая рукой и плечом лестницу, гренадер от нечего делать достал утрешнюю сайку, которую сунул в карман, и, отломив кусок, начал жевать. Посмотрел наверх и встретил жадный и пристальный взгляд. Художник тотчас отвел глаза и продолжал вынимать из рамы вкладку. Но когда спустился вниз, Иванов сказал, протягивая половину булки:
– Не побрезгуйте. Мягкая, нонешняя. Кушайте на здоровье.
– А вы сами что же, господин кавалер? – спросил юноша, но тотчас взял сайку небольшой, испачканной красками рукой.
– Нам столько отпущают, что не выесть, – заверил гренадер.
Пока художник жевал, Иванов, чтобы не смущать его, смотрел вдоль галереи и думал, что на здешнее дежурство надо носить чего-нибудь посытнее, раз человек явно голодный.
– Благодарствуйте, господин кавалер. Такой мягкой сайки давно не едал. – Поляков захватил портрет и полез было наверх, но, приостановясь, спросил: – Вы, знать, из тех служивых, которых в городе за богатый мундир золотой ротой прозвали?
– Из них, – кивнул Иванов. – А вы, баринок, живописцы?
– Живописец, да не баринок, – покачал головой юноша. – Крепостной я человек вот того генерала Корнилова, чей портрет во втором ряду снизу с двумя звездами. Вы грамотные?
– Маракую, хотя лучше по-печатному.
– Там ихний чин и прозванье вырезаны, – снова указал живописец. – Отдал тот генерал меня в науку англичанину Дову, который все сии портреты написать подрядился. – Поляков щелкнул закрывшейся рамой, спустился вниз, огляделся и понизил голос: – А вся наука седьмой год в том состоит, что на него, ровно каторжный, за скудное пропитание да за оброк, что барину высылает, по двенадцать часов в день кистью своей тружусь.
– А на руки вам хоть плотит сколько-то? – спросил гренадер.
– Такую малость, что на чай, сахар да баню едва хватает. Кабы платил по-божески, разве бы я таков в люди казался? – Поляков выставил обтрепанные обшлага фрака.
На другой день, обедая перед дежурством, Иванов выловил из каши два куска мяса побольше, положил между ломтями хлеба и, завернув в чистую тряпочку, сунул в карман сюртука. Когда в обычное время Поляков, придя в Предцерковную, открыл двери в чулан и поблизости никого не случилось, гренадер передал ему сверток. Живописец взял, не чинясь, и тотчас стал есть, разом зарумянившись и приговаривая:
– Вот так мясо! Чистая филея! Ни жилки, ни хрящика!.. – Он проглотил последний кусок, утер губы рукой и спросил: – А у вас, дяденька, семьи, что ли, нету, что меня кормите?
– Холостяк, братец, считай, уже навек, – отвечал Иванов. – Кушай на здоровье. Видно, и харч у англичанина не жирен?
– Какое! Впроголодь который год! – махнул рукой Поляков.
– Повар у его, что ль, много ворует? – удивился Иванов.
– Жадюга он, вот что! Полушки на нас считает, а сам кажный месяц червонных мешок сдавать возит в банку какую-то, откуда их в Англию отправляют, чтобы там его дожидались. Ей-богу, не вру, – перекрестился Поляков. – Ведь за каждый здешний портрет, – он кивнул в сторону галереи, – по тысяче рублей гребет, а больше половины их я да еще один подручный написали, и он их кистью раза не тронул. Как пришлют откуда портрет, чтобы тут с него копию в нужную препорцию снять и в галерею поставить, то все нам передает, а денежки ему казна сполна платит, будто с натуры сам писал. Ведь многие генералы, которые в отставке, старые, раненые да больные, разве станут ради одного портрета кости по дорогам ломать? Вот и шлют из Малороссии, с Волги, с Дона, из Астрахани и Киева, там кому попадя заказанные. А мы здесь за мистера Дова стараемся… – Поляков вдруг осекся, опасливо оглянулся и зашептал: – Только вы, дяденька, молчок, что я сказывал. Сам не знаю, чего разболтался.
– Не бойся, не мое то дело, – успокоил его гренадер.
А на другой день он увидел самого английского живописца, пришедшего в Военную галерею в сопровождении Полякова. Через несколько минут из Эрмитажа к ним подошли два пожилых барина в вицмундирных фраках. Их Иванов не раз уже видел в дворцовых помещениях всегда вместе, переходивших от одной картины к другой, что-то при этом записывая. Один был пощеголеватее и, видно, старше чином, с анненским крестом на шее. Другой старее, в очках, и от него всегда несло скипидаром и нюхательным табаком.
Через несколько минут, снова войдя в галерею со стороны Белого зала «дежурным», неторопливым шагом, гренадер услышал, как старший по чину господин что-то раздраженно говорил англичанину, указывая на портреты и часто повторяя слова: «Trop sombre!.. La couleur est a refaire…» [1]1
Слишком темно. Цвет надо изменить (фр.).
[Закрыть]Потом чиновники ушли, а Дов двинулся по галерее с Поляковым, тыча пальцем и будто лая:
– Сымать! Справлять!
Когда, оставив Полякова в галерее, он уходил на Комендантский, Иванов задержался в Предцерковной и хорошо рассмотрел ровно желтое, сухое лицо с холодными серыми глазами и большим, выставленным вперед подбородком, как у деревянных щелкунов для орехов, которые не раз видел у немцев и французов во время заграничного похода. Это лицо, накрепко подпертое белоснежными воротничками сорочки и атласным черным галстуком, ничего не выражало, кроме надменности и брезгливости.
Дову фрунта не сделал – как стоял вольно, вполоборота к дверям Статс-дамской, когда заслышал его шаги, так и пропустил мимо себя. Не дождешься от меня чести, жадный паук!
Сегодня в кармане гренадера снова лежал хлеб с вареным мясом, которые передал молодому живописцу, когда собирались вместе нести стремянку в галерею. Но только начал было жевать, как по бледным щекам побежали слезы.
– Ну что, братец, рюмить? – утешал его Иванов. – Нашему брату все стерпеть положено.
– Да я ничего, – дергал мокрым носом Поляков. – Прошибло, что вы мне все кушанье носите… Да еще нонче выше краю на Дова обидно: шутка ли, до сорока портретов почти что заново писать, которые он сам или мы с Голике, по его приказу краски подбирая, лет пять уже назад зачернили! Давеча господин Лабенский, которые всеми картинами здесь заведуют, и реставратор Митрохин его справедливо укоряли, что многие портреты за такой краткий срок чернотой оделись от приверженности Дова к асфальте – краска такая смолёвая есть. «Что же дале будет, когда в Англию уедете, все деньги получивши? – должно, его спрашивали. – У других живописцев по сту и более лет будто вчера писано, а тут через пять лет как в печи копченные…»
– Так зачем он такую краску потребляет? – удивился Иванов.
– Затем, что по-первости она и верно красивая, – ответил живописец. – Только потом делается ровно уголь, проклятая. – Он утер глаза тыльной стороной ладони, сунул хлеб за пазуху и, взявшись за стремянку, добавил вполголоса: – Мошенник, право, мошенник! Но уж, бог даст, доберутся до тебя добрые люди…
– Да ты не спеши, покушай толком, – сказал гренадер. – Я пока свой пост обойду, а как вернусь, то и понесем.
– Ну, великое вам спасибо, дяденька! – согласился Поляков. – Ведь мне, по правде сказать, лестницу таскать вот как тяжко и лазить по ней боязно. А как держите, то будто на земле стою.
«Вот бедняга! – думал Иванов, пустившись в обход. – Работой, голодом заморен да трусоват еще. Но с лестницы такой свернуться очень просто, когда к верхним портретам тянется».
На этот раз живописец снял шесть портретов и, проложив между углами валички из пакли, перевязал в объемистый пакет.
– Далече нести? – спросил Иванов. – Скоро сменюсь – помогу.
– Да нет, близко, сразу за манежью, в Булантовом дому, – ответил Поляков. – Там Дов квартирует и мне чуланчик для спанья отведен. Теперь недели три мне со двора ни шагу, пока всех с Василием не поправим. Только сюда и будет моя прогулка. Желаю здравствовать, дяденька. Да как звать вас именем-отчеством?
– Александром Ивановичем кликай, – рекомендовался гренадер.
– Тезки, значит! И я так же крещен. Однако Василичем покудова не слыхивал чтоб величали, – грустно усмехнулся Поляков.
По задержке мастерскими парадные брюки с золотым лампасом были сданы в роту с опозданием на неделю. А выходить в город князь Волконский позволил только в парадной форме, потому что царь еще не решил, какую гренадерам дать фуражку: бескозырку, как у всех нижних чинов, или с козырьком, как у офицеров, писарей и денщиков. Так случилось, что Иванов смог отправиться с необходимыми визитами лишь на второй неделе новой службы.
Бреверн принял своего недавнего вахмистра так, что совсем его сконфузил. Приказал лакею помочь сымать полусаблю на галунной перевязи, шинель и принять медвежью шапку. Потом провел в свой кабинет, где велел садиться насупротив, и обстоятельно расспросил о службе, казарме, пище и жалованье, о товарищах и офицерах. Наконец, просил встать и поворотиться кругом, рассмотрел и пощупал форму, сказал, что напоминает камергерскую, только красивей, потому что с красным лацканом, на котором золотые петлицы лучше играют. И тут приказал лакею подать бутылку киршвассера и, чокнувшись с Ивановым, выпил за его дальнейшую службу. По второй выпили за хозяина дома, который сказал, что узнал о своем представлении в полковники. Оно может пройти к рождеству, и уже граф Орлов спрашивал, хочет ли назначения на армейский полк. Так что в самое время вышло определение Иванова в дворцовую роту. На прощанье расцеловал гренадера и обещал передать его благодарность Захаржевскому и Лужину.
Отсюда пошел к Жандру. Андрей Андреевич уехал куда-то на парадный обед, но Варвара Семеновна выглянула на голос Иванова в переднюю, ахнула от его мохнатой шапки и приказала, снявши шинель, идти за собой в комнаты. Показывался и ей во всей красе зашитой галунами формы, был усажен и напоен чаем со сладким пирогом. Она также расспрашивала про службу, но повернула все на свой лад. Когда услышала, какое назначено жалованье и что всем женатым обещают казенные квартиры в дворцовых зданиях, то сказала, что скоро все холостые гренадеры в любых летах оженятся и никого в казарме не останется. Да еще добавила, что когда сам надумает, то готова сватать и сыщет невесту с хорошим приданым. Пошутили, посмеялись, и пошел в роту к поверке.
Через месяц существования роты получили приказ перебраться в Шепелевский дом. В двух просторных комнатах, где происходила примерка формы, стояло теперь по сорок кроватей, разделенных столиками-тумбочками. Не до конца была еще отделана «сборная», но в любой спальне между рядами кроватей можно было выстроить всю роту. В подвале уже разместились столовая, кухня и кладовые. А канцелярия расположилась в двух небольших комнатах через коридорчик от спален, рядом с парадным подъездом.
Наиболее сановных соседей капитан перечел перед строем, приказав оказывать им почтение, не курить и не шуметь в подъезде. Других жильцов гренадеры узнавали сами. В подвале, кроме ротных угодий, помещались две сварливые вдовы придворных скороходов, три комнаты занимали сторожа архива Государственного совета и еще одну – аккуратные немцы-подмастерья столяра Гамбса, работавшие во дворце по ремонту мебели.
В первом этаже по другую сторону парадной лестницы от крыла, занятого ротой, пустовала квартира генерала Дибича, находившегося на Кавказе. Выше, в антресолях, квартировали старые фрейлины девицы Воронцовы, Плюскова и Глазенап со старыми же горничными. Их кошки и собаки лаяли, мяукали и пачкали на лестнице. Фрейлинам приносили кушанье с придворной кухни и для прогулок подавали кареты с кучерами и лакеями в красных ливреях.
Следующий парадный этаж считался одной из «запасных половин» дворца. Ее комнаты со стенами, обтянутыми штофом и увешанными картинами, были обставлены золоченой мебелью. Но угловую залу отвели под мастерскую художника Дова. Сюда по лестнице с Миллионной или через Эрмитаж по коридору с расписными стенами, называвшемуся по-иностранному лоджией, приходили здешние и приезжие генералы, чтобы англичанин изображал их для галереи.
Наконец, в верхнем антресольном этаже находились дворцовые кладовые и в четырех комнатах жил воспитатель царского наследника господин Жуковский. Этот плотный, опрятный и спокойный барин, которого Иванов запомнил на первых дежурствах за приветливость, так же вежливо отвечал поклоном и здесь, у лестницы, на фрунт гренадер. По близкому соседству в роте скоро узнали, что субботними вечерами к нему собираются до десятка господ, что не пьют вина, а только чай и чего-то читают друг дружке. Имя-отчество Жуковского Иванов услышал от бедно одетых стариков и старух, которые по утрам собирались на лестнице.
– Василий Андреевич еще не выходили, хотя девять пробило.
– Сказывают, Василий Андреевич вчерась прихворнули, – толковали они вполголоса, медленно всходя, будто вползая, по ступенькам, поближе к дверям Жуковского.
Вскоре гренадеры знали, что, выйдя из квартиры, чтобы направиться во дворец, Василий Андреевич терпеливо выслушивал бедняков, часто разделял между ними все, что было в карманах: десять – двадцать рублей. А иногда возвращался домой написать кому следовало, чтобы поместили в богадельню, в больницу, или чтобы прихватить еще денег для раздачи. В роте рассказывали, что поручик Лаврентьев хотел было протурить с лестницы просителей, чтобы не докучали воспитателю наследника, и сделал ему такое предложение. Но тот, учтиво справившись об имени-отчестве нового соседа, ответил, что просит Василия Михайловича не беспокоиться – пусть ходят, раз имеют надобность.
Уже в середине декабря, подходя после дежурства к Шепелевскому дому, Иванов увидел впереди спину Полякова. Как всегда, покашливая и поеживаясь, одетый в затрепанную шинельку, художник, очевидно, шел в мастерскую Дова, потому что свернул в подъезд, к которому направлялся и гренадер. Уже в подъезде Иванов хотел окликнуть своего знакомца, когда услышал его глуховатый голос где-то поблизости, на лестнице, сказавший:
– Здравствуйте, ваше превосходительство Василий Андреевич.
– Зачем так парадно, друг мой? – отозвался, видимо сходивший вниз, Жуковский. – Каковы нынче дела твои?
– Будто, что нужным путем идут, – понизил голос Поляков. – Однако даже вам докладом сглазить боюсь…
– У меня глаза не черные, хотя матушка турчанкой была, – засмеялся Жуковский. – Вот, возьми, пожалуйста, подкрепление.
– Покорно благодарю, Василий Андреевич…
Дежуря на так называемой Половине прусского короля, тоже примыкавшей к Комендантскому подъезду, Иванов через несколько дней увидел живописца, шедшего в сторону Военной галереи, и, остановивши, спросил, о каком деле шла речь с Жуковским.
– Дозвольте, Александр Иванович, до времени не говорить – так боюсь вспугнуть счастье свое, – отвечал художник. – Ежели выйдет, на что надеюсь, то верьте, вам из первых доложусь.
– Ну ладно, братец. А господин-то Жуковский, видать, добряк.
– То мало сказать, – горячо подтвердил Поляков. – За семь лет, что по сим местам горькая судьба меня носит, вполне убедился, что дворец царский есть истинный вертеп суходушия. Ежели не бранили, что будто грязь на сапогах в галерею принес или паркет лестницей исцарапал, то и рад уже был. Видят, что телом тощ и одёжа ветхая, вот и шпыняют… – Голос живописца осекся. Но через минуту он продолжал: – А Василий Андреевич первое из лиц, весьма немногих, от коих участие увидел…
В это время со стороны комнат вдовой императрицы раздалась твердая поступь. Гренадер поторопился сунуть Полякову взятый для себя кусок хлеба с мясом в бумаге и двинулся по своим залам. И в самое время – через несколько минут его догнал поручик Лаврентьев, обходивший дежурных и часовых роты.
Теперь, когда недавние кавалеристы и артиллеристы встали в строй, деятельный поручик ежедневно не только неоднократно обходил бывших в наряде, но со всеми свободными отправлялся в экзерциргауз и там раза по три репетировал первый парад роты, когда предстояло не только образцово отделать ружейные приемы, но и пройти мимо царя так называемым «тихим шагом», которым ходили во дворце строем.
В нем полагалось делать 72–75 шагов в минуту, чем отличался от «скорого» в 107–110 шагов, назначенного для маршировки на больших парадах. При этом перед каждым учением произносилось вступительное слово в таком роде:
– На сей смотр мне поручено вас, гренадеры, представить в наилучшем виде. Государю благоугодно назначить нас старше даже Преображенского полка, который есть первейший во всей гвардии российской. Жалованье вам положено небывалое и при отставке пенции выше обер-офицеров. Так чем же вам царю за то отслужить? Первей всего, чтобы на сем празднике воинском по ружейным артикулам, по стойке и маршу себя оказали будто единый флигельман плавной игрой в носках и коленях, твердым спокоем в поясницах и чтоб усы и баки по данному правилу рощены, фабрены и чесаны были… Поняли? Ну, начинаем репетовать… Рота! Смирно! Глаза на-лево! Слушай на кра-ул!..
Требование блюсти усы и баки относилось к самым важным. Они придавали такое же единообразие лицам, как фигурам – мундиры и амуниция, а ружьям – красные погонные ремни и чуть расслабленные винты, дававшие при «артикулах» легкое звяканье. Раз все обмундирование дворцовых гренадер было придумано самолично царем, то сначала гадали, не будет ли и тут чего особого. Прошел слух, что велят всем отрастить длиннющие усы, какие были у наполеоновской старой гвардии, чтобы концы их закладывать за уши. Потом оказалось, что это чья-то брехня. Да и видел ли кто такие у французов? Наконец, капитан прочел перед строем приказание, написанное самим царем, чтобы офицерам носить одни баки, барабанщикам – одни усы, а всем унтерам и гренадерам – усы и баки «как две плавные дуги от висков к середине верхней губы». Выучив наизусть монаршую записку, Петух стал ежедневно проверять бритье и фабренье каждого гренадера с фаса и профиля и, случалось, требовал бритву, чтобы довести все «до красоты».
Поручик не зря трудился. Рождественский парад прошел прекрасно, хотя и достался старым служивым нелегко. Поставленные в Военной галерее правым флангом к портрету Александра Павловича гренадеры встретили царя, шедшего «Большим выходом» с семьей и свитой в собор, единым движением вскинув ружья «на караул» и единым дыханием ответив на поздравление с праздником. Потом тут же стояли все время молебствия и после него, пока духовенство и царь с наследником обходили взводы гвардейской пехоты, расставленные в Георгиевском зале, и, пересекши галерею, ушли в Белый зал, где выстроились кавалеристы и артиллеристы. Тогда, перестроясь, гренадеры прошли Георгиевский, Аполлонов, Эрмитажную галерею, Половину прусского короля и вышли в Предцерковную, где остановились во главе вытягивающегося за ними всего парада. За это время царь со свитой встал в глубине Военной галереи. Тут перед ротой показался князь Волконский, впервые в форме дворцовых гренадер, и скомандовал церемониальный марш. Дело не шуточное – уже крепко устав от многочасового неподвижного стояния, пройти в колонне по четыре до дверей Белого зала и завернуть к ним на глазах у царя и великого князя Михаила, не нарушив и на вершок равнения, не говоря о положении рук, голов и всей солдатской стати, и ответив оглушительно, но будто одними губами.
За этот парад гренадерам пожаловано по пяти рублей, унтерам – по десяти, а поручику Лаврентьеву – чин штабс-капитана. Наградные выдали 30 декабря вместе с жалованьем за два месяца. И после их раздачи Качмарев приказал построиться и произнес такое наставление:
– Строевые обязанности суть основа солдатской службы – сами то хорошо знаете. Но ежели по строю образцовые, а по нравственности окажетесь плохи, то в роте сей вам служить не придется, что запомните наикрепчайше. Деньги свои можете мне в ротный ящик на сохран хоть сейчас от соблазну сдать, можете женам отнесть аль по кабакам раскидать, то дело ваше. Но ежели вздумаете в роту не в себе являться аль время явки в оную пропустить, того я не потерплю. Гуляй, ежели от службы свободен, в меру, чтобы на ногах стоял крепко, к начальству почтителен и жалобы из города малейшей не доходило. А не сумеете себя соблюсть – взыщу куда строже, чем в полках. Помните, что вы на виду у всех дворцовых служителей, которые хулу про нас мигом из угля в целый костер раздуют, только дай им зацепку. На первый раз я поругаю перед фрунтом и нарядами щедро награжу. На второй – велю баки и усы начисто сбрить и на месяц на хлеб и воду в карцер заточу. А в третий, как бог свят, его сиятельству доложу, а он самому государю императору, чтобы обратно в полк штрафованным отправить. Так отныне и знайте: честь роты блюсти пуще глаза… – Качмарев помолчал, окинул взглядом строй и, подняв указательный палец, добавил: – И все едино с виновного строжайше взыщу: станет ли на мой выговор молчать аль вирши плесть. Тот знает, про кого говорю. Второй раз не увернется. А теперь вольно, гренадеры! Разойдись!
Уже вся рота знала, кому грозил капитан. Накануне вечером он шел от знакомых из Павловского полка и на Аптекарском переулке нагнал гренадеров Варламова и Павлухина, которые, поспешая к поверке, как говорится, писали ногами кренделя, потому что шли из трактира у Круглого рынка. На выговор командира Варламов молчал, а Павлухин просил прощения в стихах, да таких гладких, что капитан поостыл, приказал обоим тут же натирать головы снегом и пошел сзади до самого Шепелевского дома, причем, на счастье, никого из начальства не встретили.
С этими гренадерами Иванов редко перекидывался даже словом. Они были первые гуляки в роте, он – домосед, и здесь начавший щеточную работу. Оба Измайловского полка, они с самого начала несли караульную службу да еще состояли в другом капральстве. Но, конечно, не раз слышал, как Павлухин потешал товарищей виршами, и, встретясь с ним в тот же вечер, сказал:
– Держись теперь, Савелий. Второй раз капитан не помилует.
На что Павлухин тотчас ответил:
– Я в боях бывал, и в жарких, шел на пули, на картечь, но от снеговой припарки льдом оброс вчерась до плеч. Каб не добрая косушка, я б и нынче все дрожал, не согрелась бы макушка, дробь зубами выбивал. Хоть боюсь я капитана, в том сознаться нет стыда, а от доброго стакана не отказчик никогда…
– Ну и дурень! – сказал Иванов. – От счастливой планиды добьешься, что с обритой мордой в полк на смех людям пойдешь.
– Не сердись, Иваныч, я ведь в шутку болтаю, – миролюбиво заверил Павлухин. – Но истинно от снежного леченья и нонче чувствую во всех зубах мученье…
С нового года пошла твердо расписанная служба. Кроме ежедневных дежурств в залах, – а таких постов было шесть, – рота выставляла с утра до четырех часов парные посты: на верхней площадке Иорданской лестницы при входе в Аванзал и через два зала – в Концертном, у дверей в комнаты царской семьи. А при Больших выходах в собор или в Тронный зал взвод почетного караула со знаменем выстраивался часа на три в Военной галерее. Вечерами, во время больших балов, снова появлялись часовые на лестнице и в Концертном, а при спектаклях в Эрмитажном театре добавлялись парные при входе на седьмую запасную половину и в фойе.
Караульная служба была для гренадер самая привычная, а потому не тяжелая. В строю стой себе прямо да по команде отделывай артикулы, поворачивайся и шагай, а на постовом коврике знай откидывай ружье от ноги «по-ефрейторски» кому положено. Только чтобы в единый миг с напарником, для чего старший возрастом давал другому знак бровями или мигнувши. К тому же новая форма оказалась куда свободней в груди, в поясе, в воротнике полковой и медвежья шапка легче любой каски или кивера.
А вот дежурства большинство гренадер считали «не солдатским делом». Ежели исполнять правила – «наблюдать за порядком в залах», – то как не сделать замечание ленивому камер-лакею, у которого на подстольях по пыли хоть прописи выводи? Или как не дать нахлобучку неряшливому ламповщику, истопнику, трубочисту? А те начинают отлаиваться: что в солдатское дело не суются, так чтоб и в их обязанности не лез. И пошла перепалка…
В отличие от таких гренадер Иванов не тяготился дежурствами. Он даже любил их больше караулов, потому что, прохаживаясь по залам, мог рассматривать предметы убранства, статуи и картины, соображать, как что сделано, расспросить стариков из прислуги, которые не раз слышали объяснения, что давал важным гостям Франц Иванович Лабенский или другие господа, служившие при Эрмитаже. В качество уборки он никогда не вмешивался – на то есть гоф-фурьеры, но иногда от нечего делать предлагал помочь что передвинуть или обтереть мебель тряпкой, пока лакей с лестницы обметал, что повыше, перовкой. И все за это благодарили, кроме камер-лакея Мурашкина, известного самомнением и дурным характером. Он служил при эрмитажных залах и слыл любимцем прежнего обер-гофмаршала Нарышкина, при супруге которого мать Мурашкина состояла когда-то горничной. За красивый голос мальчиком взятый в придворную капеллу, он, лишившись в переходном возрасте дисканта, определен в Эрмитаж, где дослужился до камер-лакея, да еще недавно женился на купеческой дочке, взяв за ней дом в Коломне. Белобрысый, бледный, рыхлый и не по возрасту пузатый, Мурашкин обладал редкостной памятью и считал, что знает о коллекциях музея не меньше самого Лабенского или хранителя медалей Кёлера, чьи объяснения важным посетителям постоянно слушал. И поэтому надеялся на производство в чиновники, о чем толковал всем, кто хотел его слушать.
Вот с ним-то у Иванова и вышла единственная стычка, едва не кончившаяся потасовкой. Раза два, будучи дежурным в залах, которые убирал Мурашкин, гренадер пропускал мимо ушей его воркотню, но на третий взорвался. Этот пост составляли залы, выходившие на Неву и на канавку. Сообразно инструкции, Иванов неторопливо прохаживался туда и сюда. Насупленный лакей в угловой чистил щеткой мебель и вдруг обратился к Иванову:
– Ты своим мельканием моей обязанности помеху творишь.
– Моя обязанность свой пост обходить, – отвечал гренадер.
– Вот наказание господне! Посадили нам на шею серую солдатчину! – буркнул ему вслед Мурашкин.
– Говори, да не заговаривайся! – обернулся Иванов. – Наказанием божьим государеву роту не называй. Я тебя должности твоей не учу, так и ты ко мне не суйся.
– Сравнил! Я сокровища бесценные блюду, – задрал жирный подбородок Мурашкин, – а ты только и знаешь свое «ать-два»!
– Как приказано, так и буду ходить, – подтвердил гренадер. – А тявканье твое мне надоело. Надеялся прошлые разы, что одумаешься от моей кротости, а долее не потерплю.
– Не больно-то боюсь, – подбоченился Мурашкин. – На камер-лакея у тебя руки коротки. Небось тесаком по хребтине, как сам бит, меня стукнуть не посмеешь…
– Понятно, оружие тобой не замараю. Но и рапортовать, как другие, начальству не стану. А дам тут же в рыло, и беги куда знаешь жаловаться. Роту и себя на посту оскорблять не дозволю!
Трудно сказать, чем окончилась бы эта перебранка, если бы из соседнего зала не вышел прямой начальник всех придворных нижних чинов гофмаршал Щербинин и сразу напустился на Мурашкина:
– Опять свару с гренадером заводишь? Не удивлюсь, ежели так тебя отделает, что жена не признает. Только жаловаться ко мне не ходи, а то от себя ареста добавлю.
– Так ведь я, ваше превосходительство, одного прошу: чтобы мне убираться не мешал! – разом захныкал Мурашкин.
– Хоть не ври! Я, считай, всю ссору слышал, раз за служивым шел и твои повадки знаю, – оборвал Щербинин. – А ты, братец, «отыди от зла и сотвори благо», – отнесся он к Иванову.
– Слушаюсь, ваше превосходительство! Будь тут все залы напрямую, я б к нему не подходил, издаля бы присматривал.
– Ну и ходи как надо. Баба вздорная, а не служитель!..
Капитан вскоре заметил гренадер, которые ладили с дворцовой прислугой, и стал чаще назначать их на дежурства, хотя Лаврентьев и бубнил, что они «без строя окиснут». В роте заметили, что, ставши штабс-капитаном, он научился возражать командиру. Однако Качмарев пропускал это мимо ушей и «вел свою линию». Когда была готова «сборная», Петух приказал было собираться в ней свободным от нарядов гренадерам, чтобы с ними «репетовать для твердости» повороты и ружейные приемы. Но Качмарев отменил эти занятия, сказавши:
– Будет замечено начальством какое упущение, то и учите, кто проштрафится. Не рекруты – не подведут.
Новая служба была Иванову так легка, что скоро почувствовал впервой в жизни – казенная одежда жмет в пояснице. Не поверил было себе, но и другие гренадеры явно толстели. Оно и понятно: пища сытная, кровать мягкая, сна законного восемь часов. А у него в свободное время еще сидячее щеточное занятие.
Помня завет старика Еремина, и здесь сделал по паре самолучших платяных капитану, субалтерну, фельдфебелю Митину и своему взводному, недавнему однополчанину Тарану. Все, конечно, украшенные именными литерами из гвоздиков. Потом пошел готовить на продажу с датой нонешнего 1828 года на крышке. А чтоб иногда размяться, свел знакомство с конюхами в своем дворе и брался поить и чистить коней. Как часок помахаешь щеткой да постучишь скребницей, так сразу почувствуешь, что кровь живей побежала. И второе удовольствие – на лошадей насмотришься, их ржания, храпа и перестука копыт по тесовым полам послушаешь, их теплое дыхание почувствуешь…
В феврале появилось еще дело. Началось с того, что впервой в жизни решился написать отцу и матери, сообщить про новую службу и обнадежить, что, ежели будет жив, пришлет сколько-нибудь. Ясней про свои планы писать не решился – ведь кому-то письмо читать понесут, раз все неграмотные. Написал и Красовскому, что не станет держать экзамен на офицера, как здешнее жалованье равно корнетскому, и чтобы про устройство его на заводы не заботился. Два вечера писал и переписывал набело после правки ошибок писарем Екимовым, который за то взял гривенник, но похвалил почерк. Такие труды, конечно, заметили гренадеры и стали просить писать братьям и сестрам, племянникам и кумовьям. Сообщали про перемену службы, все почти с похвальбой, что за заслуги, мол, да за красоту телесную выбрали в почетную роту. Всего двое добавили обещания помочь из нового жалованья. Этакое Иванов писал с охотой – как-никак родичам весть о себе подают. Но когда начали диктовать любовные письма да просили от себя добавить чего-нибудь поцветистей, чтобы разохотить девиц и вдов идти замуж за царевых гренадер, тут стал отказываться, ссылаясь, что может писать только попроще. Ему претили льстивые похвалы красоте и характеру невесты, которую часто искатель разу не видел, а узнал об ней вплоть до цвета глаз и локонов от свахи. После комплиментов следовали обещания содержать драгоценную половину в холе и покое, на казенной квартире «при царском дворце». А то, что предлагал написать Иванов про верную любовь и семейное согласие, не нравилось большинству – слишком просто звучало. Так и вышло, что с любовными письмами стали обращаться к Екимову. Он за двугривенный сочинял красноречивые описания пламенных чувств, сравнивая невест с лилиями и розанами, за ту же цену бойко рисуя вверху страницы два сердца, пылающие одним огнем, которые чуть подкрашивал подслюненной конфетной бумажкой. Поток таких писем не иссякал, и писарь при встрече говорил Иванову: