Текст книги "Виктор Васнецов"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
– У Крымского моста. Проходил мимо биржи ломовых извозчиков, смотрю, облокотившись па полок, стоит дядя такой величины, что лошади из-за него не видать. Вылитый Илья. Грудь как стена, и на лице спокойствие. Я к нему! Лепечу от радости несуразицу, а он покраснел и отмахивается от меня, как от мухи. Тут я тоже в себя пришел, толково все объяснил, а кругом уж извозчики стоят, слушают. Я на колени готов был стать, так он отнекивался. Извозчики и помогли, всем товариществом его уговорили. Пошел со мной писаться. Так что мой Илья – ломовик Иван Петров.
– Воистину большая картина, – сказала Елизавета Григорьевна.
– Наш Виктор Михайлович русак и богатырь, – улыбнулся Савва Иванович. – Я вот все погляжу, погляжу на его витязя у трех дорог… Не богатырь это безымянный, а наш Виктор Михайлович попризадумался, в какую сторону коня пустить.
– По его характеру одна у него дорога, – сказала Елизавета Григорьевна. – Прямо и только прямо!
– Вот бы знать еще, что в искусстве – прямо! – без улыбки сказал Васнецов. – Было бы сто рук – сто картин писал сразу. А тут надо самому себе черед устанавливать. Напиши «Трех богатырей», а потом выставь «Ивана-царевича на Волке», Стасов тут как тут, скажет – ах, как низко пал Васнецов. И многие ему поддакнут.
Обед подходил к концу. На десерт подали в березовых туесах – производства абрамцевской мастерской – клюкву и бруснику. Поднос, держа над головой, внес… Адриан Викторович.
– Русскими ягодками забавляетесь?
Все повскакали с мест, приветствуя гостя. Накормили его, напоили. Повели показывать церковь. Адриан Викторович после открытия киевских фресок в Софийском соборе, в Кирилловской церкви, в Михайловском монастыре, в церквах Волыни и Чернигова стал первым авторитетом в церковной живописи.
Прахов надолго задержался у васнецовской иконы Богоматери. Сказать ничего не сказал, но посмотрел на Виктора Михайловича каким-то непривычным поглядом, словно рост его вымеривал, да так, чтоб и на полвершка не ошибиться.
Вернулись в комнаты все возбужденные, довольные: Прахов увиденным, Мамонтовы и Васнецовы очень высокой оценкой ученого и внешнему виду храма и его иконам. Здесь за чашечкой желтого китайского чая Адриан Викторович протер лишний раз круглые золотые очки и сказал:
– Виктор Михайлович, а ведь я, собственно, за вами приехал.
История постройки киевского Владимирского собора началась с упрямства митрополита Филарета. В 1852 году над днепровской кручей был воздвигнут монумент святому князю Владимиру. Император Николай Первый обратился к Киевскому митрополиту с предложением освятить памятник, на что Филарет ответил не без дерзости:
– Князь Владимир Святой свергал идолы, а не воздвигал их. Святить идола не стану! Пусть лучше его императорское величество разрешит подписку на храм.
Николай прогневаться на упрямого архиерея не пожелал. Памятник Владимиру освятил обер-священник армии и флота, подписка тоже была объявлена.
Место для собора выбрали в центре Киева на Бибиковском бульваре. Проект был готов в 1859 году. Высота до креста – 23 сажени, и в длину 23 сажени, в ширину – 13. При возведении купола стены дали трещины. Стройку приостановили. Десять лет, с 1866-го по 1876 год, храм стоял на выдержке. Не развалился, трещины не увеличились. Было решено укрепить стены контрфорсами. И вот наконец храм был готов. Киевское духовное начальство решило отдать его какой-либо артели, чтоб расписали наскоро и без премудростей. Но тут объявился в Киеве Прахов, его открытия древних фресок сыграли на самолюбии церковных иерархов, не хотелось им ударить лицом в грязь перед древним величием. Был избран комитет по надзору за отделкой собора, а руководить всей предстоящей работой предложили самому Адриану Викторовичу.
– Нет, – твердо сказал Васнецов. – Нет.
– Да почему же нет? Кому и какой прок от этого нет?
– Может быть, всему русскому искусству. Я пусть не хватаю звезд с неба и до Репина мне далеко и кого там еще? – а только никто не знает, что я завтра напишу. Сам я этого тоже не знаю.
– В том-то и дело! – воскликнул Прахов. – А здесь ты соприкоснешься с высшим из искусств, ибо оно так и называется – духовное. В один ряд с Рафаэлем станешь, с Микеланджело, со всем сонмом гениев и подмастерьев храмового искусства.
– До Рафаэля как до звезды! А сонмом – увольте. Чтобы быть сонмом – творчества не нужно.
– Да не цепляйтесь же вы за слово! Ну, при чем тут сонм? При чем тут Рафаэль?
– Сами же сказали.
– Сказал, не подумав. Мы же своим пренебрежением низвели церковное искусство до такого уровня, что ниже уж больше некуда. А речь идет о национальном самосознании, и никак не меньше. Кто же должен поднять это искусство, как не вы, лучшие из русских художников? Русские по крови, по духу. Я ведь не к Ге пошел, не к Семирадскому, а к вам, Виктор Михайлович. К вам, первому.
– Спасибо. Все ваши объяснения очень и очень серьезны. Вряд ли я, грешный, достоин столь высокой миссии, какую вы мне предназначали. – Васнецов разволновался, побледнел. – Адриан Викторович, я свое небо знаю и на седьмое не лезу. С седьмого падать высоко. Я – сказочник. Мое дело – богатыри, царевичи, серые волки… И, признаюсь честно, не из скромности сказочками занимаюсь, из гордыни. Здесь я свое слово и сказал уже и еще скажу, а религиозная живопись – тут опять же вы правы, – Рафаэль, Микеланджело, Мурильо, куда нам до этаких-то вершин! Ведь это все – гиганты!
Разговор происходил в поленовском доме. Уже было поздно, Александра Владимировна укладывала детишек.
– Жаль, – сказал Прахов. – Очень жаль, что отказываетесь. Это ваше дело – соборы расписывать. Самое ваше дело, а вы, не изведав его, отрекаетесь. От самого себя отрекаетесь.
Васнецов развел руками.
– Может, вы и правы. Но я все-таки сначала «Трех богатырей» допишу. А насчет моего? Я, Адриан Викторович, вот уж лет как двадцать мог бы в церквах служить, да Бог не попустил. Вот и вы не решайте за Бога мою судьбу.
– Не сердитесь. – Адриан Викторович пожал Васнецову руку. – Уж очень я рассчитывал на вас. Нет, так нет. Поеду к Сурикову. С утра и поеду.
Обнялись, поцеловались. Виктор Михайлович вышел проводить Прахова па крыльцо, но чай пить в Большой дом не пошел. Гость разбередил-таки душу и сердце разогнал: забилось, заволновалось. Пошли картины чредой…
«Как просто у этих работодателей: возьми и распиши собор. Взяться просто, а вот расписать… двадцать три сажени вверх да в длину те же двадцать три… Десяти лет не хватит. Да ведь и не хватит».
Но па том мысли ничуть не успокоились. Чтобы пресечь в себе опасное это беспокойство, поспешил лечь спать. А сна ни в одном глазу. Александра Владимировна лежала рядом тоже без сна, но безмолвно, не повернулась ни разу. Она давно уже усвоила трудную науку – быть женой художника. А Виктора Михайловича сейчас раздражало ее невмешательство. «Небось думает, что творю! Молчит, как рыба». Хотелось сказать злое и совершенно несправедливое. И вдруг маму вспомнил. Как она приходила в детскую на пасху, христосоваться. Она приходила со службы, с улицы. Она пахла весенним ветром, травою, желтыми счастливыми одуванчиками.
«Вот уж кто была святая», – подумалось Виктору Михайловичу, и душа сладко и горько затосковала о былом, о навек утерянном.
«А ведь я могу вернуть это, – сказал он нежданно себе. – Искусством могу вернуть. И себе, и другим».
Поднялся. Оделся. Натянул сапоги, вышел на улицу.
Было тепло, но весенний гуд стоял в высоких вершинах высоких абрамцевских лесов.
– Осенью – гул пустоты, а весною – гуд, – объяснил себе Васнецов, сходя с крыльца на нежную, жадно дышащую землю. – Все поры открылись. За зиму настрадалась под спудом, а теперь вот и не может никак надышаться.
Он уловил вдруг запах… одуванчиков. Слезы так и покатились по щекам, в бороду.
Это было счастье – дышать вместе с землею, чуять в себе могучие гуды, желать несказанного, любить всех и всё, всякую травинку и козявку.
Ему сделалось неловко стоять на земле, мешая прорастать травам, а значит, и самой жизни. Ушел на крыльцо.
Двадцать три сажени вверх! Это ведь все равно, что создать свое небо. Свою надежду на доброе, свою веру в правду, свое отрешение от мирового зла… Почему-то встала в памяти скандальная историйка, затеянная против Репина паршивенькой петербургской газетой, саму себя представлявшей как «Минута». Репортер, подписавшийся «Шуруп», взял да и сочинил, что «Иван Грозный» вовсе не репинская картина. Некий студент, не умеющий рисовать, набросал сцену убийства, а Репин перевел эту сцену-мысль на полотно. Репину пришлось подать на газету в суд. Газета покаялась: Шуруп – молод, поверил сплетне репортера г. Р., а при разборе дела оказалось, что за г. Р. стоят крупные величины академического ареопага, враждебные передвижникам и Репину.
За великую картину художника вволю выкатали в грязи, посыпали перьями и выставили на обозрение.
Васнецов даже плюнул в сердцах.
Сердитый, прошел в дом, зашагал по своей привычке по комнате, грохоча сапогами. Опомнился. Стянул сапоги, нашел домашние туфли, и снова в путь – от стены к стене. В погоню за мыслями. Половицы скрипели, и он пошел медленнее, ступая мимо певучих.
Да что же это в самом деле? Мурильо испугался. Вспомнил его «Марию в детстве». Хорошее детское лицо, молитва с губ простенькая, но доходящая до самых великих высот своей искренностью.
Изумительное лицо «Мадонны с прялкой», вот уж где все материнские страдания и все материнское мужество. Моралес. Его за великого не почитают. А ведь чудо создал. Еще одно чудо.
Богоматерь одна, но каждый христианский народ изображает ее так, что она – родная именно этому народу! Может быть, только мы, русские, не посмели иметь свою Богоматерь, согласившись па византийскую.
Каков он, в чем он – русский идеал?
Идеал! Зачем он, идеал, бабке Лукерье? Ей – на слезы ее – утешительница нужна, заступница.
А младенец? В «Мадонне с прялкой» младенец – дитя неразумное, малое. У Леонардо да Винчи тоже малое, но смотрит очень уж взросло. У матери ласка и счастье, а у младенца жестоко предначертанный неотвратимый путь.
А как это по-русски будет? Что надо-то нам?
Виктор Михайлович сел, взял карандаш, бумагу. Вспомнилась весна 81-го. Миша-сынок еще в колыбельке баюкался, Саша вынесла его впервые на волю. Небо голубое, с облачками-одуванчиками. А тут еще птицы порхнули. Всплеснул Миша ручонками, как это только дети умеют, весь вывернулся, потянулся к птицам, к облакам. Вот уж было воистину счастливое мгновенье. Вот что людям нужно!
«Какой же я глупец! – ахнул Васнецов. – Отказал Прахову, авторитетов перепугался! Своего не сыщу? А свое – в твоей жизни. Черпай и не вычерпаешь».
Лег и заснул, как праведник.
А вот Александра Владимировна все не спала.
Проспал! Прахов уехал первым поездом. Васнецов кинулся на станцию дать телеграмму. Но куда? Послал в Киев, на домашний адрес: «Если Суриков откажется, оставьте работу за мной».
Адриан Викторович в эти часы уже стучался в дом Василия Ивановича.
Открыла хорошенькая горничная, и тут состоялся разговор, который с удовольствием цитируют все биографы Васнецова:
«– Барин дома?
– Никак нет, они на дачу уехали.
– А где их дача? Дайте адрес, я сейчас к ним поеду.
– Да? – И девушка превесело рассмеялась. – К ним па извозчике на дачу не больно-то доедете! Они завсегда ездят на дачу к себе в Красноярск!»
Прахов дал Сурикову телеграмму и поспешил в Киев. Вечером того же дня Елизавета Григорьевна встревожилась.
– Куда подевались Васнецовы? За целый день из их дома никто, кажется, на улицу не вышел. Может, дети больны?
И тут в передней зашаркали ноги и ножки.
– Вот они, наши пропащие!
Васнецов был улыбчив и причесан, как именинник.
– Погляди-ка, Елизавета Григорьевна! Савва Иванович до такого искусства не охоч…
– Что за дискриминация! – воскликнул Мамонтов, забирая большие листы бумаги.
– Это вот Богородица… А это господь Бог, для купола… Вернее, наброски, одна только мысль.
Бог был изображен не старцем, не грозным судией. Это был Иисус Христос. Красивое спокойное лицо. Он, богочеловек, свою кровь и жизнь отдал за человечество, исполнил высшую волю до конца. Искупил первородный грех, теперь, люди, за вами – и слово и дело. Коли вы – люди, живите по-людски.
– Принимаю, – сказал Савва Иванович. Елизавета Григорьевна рассматривала Богоматерь.
– Виктор Михайлович, я тебя поцелую. И поцеловала.
Прошло два тревожных дня без вестей. И – телеграмма от Прахова: «Приезжай». Одно слово.
– Виктор, а опера?! – воскликнул Савва Иванович. – Как же со «Снегурочкой»-то быть? Ты – половина успеха.
– Опера за мной, – легко согласился Васнецов. – А в Киев надо съездить. Посмотрю собор, получу заказ и вернусь.
– Не оставь меня, отец родной! – с серьезной озабоченностью попросил Мамонтов. – Без тебя на корню загубим русскую оперу. Опера должна действовать на все шесть чувств. Радость глазам – дело совсем не второстепенное, как думают иные. Да ведь от Мариинского театра «Снегурочку» просто спасать нужно.
С этим Васнецов был согласен. Клодт, исполнивший декорации и костюмы, почему-то превратил место действия в Скифию, а самих действующих лиц – в скифов.
– «Снегурочку» я сделаю непременно, – сказал Виктор Михайлович. – «Снегурочка» – это наш праздник. Это наше милое Абрамцево.
И ясно подумал о том, что Абрамцево для него кончилось.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
КИЕВ
Он вошел к Праховым с веселым Пушкиным на устах:
– То ль дело Киев! Что за край!
Валятся сами в рот галушки.
Вином – хоть пару поддавай…
– А молодицы, молодушки! – подхватила Эмилия Львовна, закатывая глаза. – Ей-ей, не жаль отдать души за взгляд красотки чернобривой.
И так поглядела на Прахова, что тот торопливо принялся протирать очки: видно, опять провинился великий ценитель прекрасного.
– Рад! Рад! – говорил он, обнимая и целуя Васнецова. – Если смертельно не устал, то можем тотчас в собор пойти.
– Ах, как заторопился! Может, все-таки хоть чаем угостим человека. Как-никак с дороги.
– Эмилия Львовна, я, правду сказать, в нетерпении. Хотелось бы поглядеть.
– Наглядишься, еще и опротивит сто раз. Впрочем, ступайте! Я похлопочу об обеде. Чтоб уж потом не мыкались.
– От большой сцены меня спас, – признался Прахов, выходя из дому. – Теперь пронесет. А собор тебе, Виктор Михайлович, достался превосходнейший!
Васнецов молчал, ждал встречи. Ах, вот он! Небольшой. И такой серый. Новый, совсем новый, а уже заурядный. Сердце дрогнуло болезненным неприятием, совершаемой ошибкой.
Собор был открыт: артель подсобников грунтовала стены. Свет резко белый, чистый.
– Свинцовые белила? – спросил Васнецов.
– В два слоя. Инженерная то ли мысль, то ли придурь. Я им говорю: белила у вас будут держаться, а масляная краска потрескается. Но они уперлись: свинцовые белила – самый прочный краситель… Да ты на храм-то погляди.
– Вижу, Адриан, – кивнул Васнецов. – Вижу. Здесь целый мир поместится.
Собор внутри был огромным.
– Весь центральный неф твой, – Прахов повел руками над головою. – И запрестольная апсида твоя, купол, потолки, столпы. Образа главного иконостаса и обоих пределов: жертвенника, диаконника. Виктор, где ты такой холст достанешь? Где у тебя столько зрителей будет? И каких благодарных! Тебя увидит наконец народ, тот самый народ, о котором столько речений, да мало попечений… Я надеюсь, ты не обольщаешься успехом на выставках. На выставки у нас ходят не столько смотреть, сколько осуждать. Друг перед дружкой умничают.
– Так ведь главные умники ваш брат – искусствоведы.
– То-то и оно – наш брат, ваш брат. А здесь будут Иваны, Марьи, Лукерьи… Ты погляди, что тебе предлагают: это же вечные стены. Вечную народную благодарность, само бессмертье предлагают тебе, Виктор Михайлович.
– Адриан, ты зарапортовался. Художнику нельзя заказывать бессмертье. Возьмется он за бессмертье, а выйдет у него – кукиш. Обязательно – кукиш! Художники, Адриан, народ туповатый. Тут надо проще: вот тебе стенка – и малюй.
– Виктор! Вот тебе все эти стены! Тут уже сама громада труда – подвиг. Думаю, этого отрицать невозможно. По-двиг!
– Не уговаривай, – улыбнулся Васнецов. – Сколько времени на эскизы?
– К осени должны быть. Но! – Прахов взял Васнецова под руку. – Ты непременно съездишь в Европу. Тебе полезно будет посмотреть лучшие византийские храмы. А начать подготовку можно уже сегодня, в Софии.
И они тотчас отправились в Софийский собор. Золотое небо. Лицо Богоматери, отстраненное, схематичное.
– Можно ли этот образ любить? – спросил Васнецов себя и Прахова.
– Византия, – ответил Адриан. – В Византии базилевс как бог, а бог подобен базилевсу.
– Но Богоматерь – это любовь! Я хочу, чтоб мою Богоматерь любили. Ведь она заступница.
– Италия многому тебя и научит, и многое подскажет.
Стоял, как громом пораженный, – тишина. Откуда в тесной Европе – неимоверная, нереальная тишина? Надавливал на каблуки, ступал по тесаным камням Сан-Марко. Ему казалось, что земля покачивается: Ве-не-ци-я. Это про нее сказочка: город, раз в сто лет являющийся из морских пучин. Вошел в храм Святого Марка.
Темное древнее золото струило со сводов берущий за сердце, ни словом, ни красками не передаваемый свет, свет-шепот, задушевный, но воистину величественный, то был последний свет Византии, свет, переживший империю почти на полтысячи лет.
Васнецов догадался, ласковость золотого мерцания – от малоприметных окошек. Они, словно старички, смотрели на пришельца, переговариваясь о нем между собой.
Мы ведь и волнения свои планируем заранее, подхлестываем себя. И вдруг оказалось, что те эмоции, которые он заготовил еще в Москве, – неправда. Ожидал громад, подавленности, а очутился в милом, заснувшем королевстве.
По мостику Вздохов прошел во Дворец Дожей. Сказка об уснувшем королевстве продолжалась. Роскошь внутренних покоев ветшала, но Тинторетто оставался Тинторетто. А вот с набережной дворец привел в восторг. Это было творение истинно детского ума, причудливое, но ничем не покоробившее вкуса. Причудливое, оказывается, тоже бывает совершенством.
Четыре дня пробыл Васнецов в Венеции. Уезжал ночью.
Гондола пыряла под освещенными и под темными мостами. Навстречу двигались нарядные, а то и великолепные гондолы. Не хватало серенады, но и она явилась. Чудный серебряный, светящийся голос разлился, как лунный свет, над черной водой, над зубцами башенок, над нереальным, тысячу лет нереальным, но живым городом.
Потом была Равенна, дремотная от древности и скуки. Живыми и даже грозными здесь были только древнейшие христианские мозаики.
Из Равенны во Флоренцию, стало быть, к Микеланджело. Вот он, Давид, одолевший Голиафа. Кажется, пусти кровь по его венам – оживет. Да только в мраморе он куда нужнее людям, чем во плоти. Неоконченные торсы. Гробница Медичей.
Могучее сказание атланта искусства.
На Флоренцию ушло три дня. Побродил по церквам. Осмотрел галерею. Посетил монастырь, где жил Фра Беато Анжелико. И – в Рим.
Здесь неприятно поразила архитектурная неразбериха. Город уступал и Венеции, и Флоренции цельностью. Это была свалка эпох. Всемирно известные чудеса ютились по закоулкам. Там одни развалины, здесь другие, а посредине чудовище – Колизей. Кошатник. Но живопись – пир на весь мир.
Вот письмо Васнецова, написанное им Елене Праховой через семь лет после поездки в Италию. Письмо стоит того, чтобы процитировать его как можно полно.
«Мы с Вами сходимся, что Вам нравится в Италии более, то и мне нравится более всего. Венеция, прекрасная, заснувшая, старый Святой Марк меня глубоко трогали. А Дворец Дожей, а старые дворцы на каналах, а площадь св. Марка и эта тишина без извозчичьего шума и гама, а море с средневековыми гондолами, а Тициан, а Веронезе!.. И все это прошло и миновало и стало художественной сказкой. А меркантильные жадные людишки забудут эти сказки и все разворуют и распродадут по старьевщикам. Видели ли Микеланджело во Флоренции? Видели ли в Ватикане станцы Рафаэля? Капеллу Сикстинскую – потолки, „Страшный суд“ Микеланджело? Л что такое „Страшный суд“ Микеланджело? А вот что: старая, потрескавшаяся стена, заплесневелая синими и красноватыми пятнами. Смотрите на эти пятна, они начинают оживать… Какие массы людей мятутся в ужасе, отчаянии и страхе! Все голы, как мать родила, перед вечной мировой правдой. Даже апостолы, даже мученики и те в смятении, они не знают, они страшатся его суда! Его, как лица, нет в картине, но есть принцип, есть один жест всей фигуры, страшный жест отвержения. Видите фигуру на облаке, схватившую себя в отчаянье за голову? Он уже на пути в ад кромешный. Он всю жизнь обманывал бога, он думал, что все сойдет, но, увы, все стало ясно, и совесть жжет, как огонь! Сколько разнообразия и в то же время единства во всей композиции – можно, пожалуй, сказать, что все чересчур массивно и громоздко, но эта массивность – признак страшной силы. Мороз подирает, когда войдешь во всю глубину мысли картины. Эта заплесневевшая стена – величайшая поэма форм, величайшая симфония на тему о вечной правде божией – вот что такое „Страшный суд“ Микеланджело. Описывать его, впрочем, нельзя, его нужно смотреть, смотреть и непременно понять. Всмотритесь также и в Рафаэля – не верьте нашим милым ругателям „глухашам“ (прозвище братьев Сведомских, Александра и Павла. – В. Б.). Благородная гармония, красота, сила в композициях, красота в формах, позах, лицах и красках. От картин Рафаэля веет возвышенной гармонией, сравнить которую можно с настроением от музыки. Мне всегда хочется сравнить его с Моцартом, а Микеланджело – с Бетховеном. Вам понравились также старые мозаики – это меня очень радует. Храм Петра велик, но холоден и официален. Есть, впрочем, в нем одна вещь – это богоматерь с умершим Христом на руках („Pieta“) Микеланджело».
За семь лет впечатления от встречи с атлантами Возрождения нисколько не сгладились, не подзабылись, скорее, наоборот, приобрели отчетливость, высветлив в сокровищнице самое драгоценное. Так умеют смотреть и помнить увиденное – художники.
Вернувшись в Абрамцево, Виктор Михайлович написал Прахову нетерпеливое письмо. Предстоящая работа уже занялась в нем, как огонь в костре. Жаловался на усталость – впечатления действительно утомляют – и требовал работы. Работа художника высвобождает его из-под груза художественных задумок. Задумка – нечто неосязаемое, но кто изведал, знает, сколько они весят, задумки, какое это обречение – носить в себе громады замыслов. Разом-то не выплеснешь. Освобождение из сладостного плена идет годами, десятилетиями. Замысел – молния, сотворение – сизифов труд. Творец не ведает конца работе. Его работа обрывается только на краю могилы.
«Дорогой Адриан Викторович, я с 28 мая живу в Абрамцеве, – писал Васнецов в Киев. – Пропутешествовал я ровно месяц. Видел Венецию, Равенну, Флоренцию, Рим и Неаполь. В Палермо мне не удалось съездить – я страшно устал… Ради бога, Адриан Викторович, закажите, хоть на мой счет, чертежи с точными размерами всех деталей алтаря и купола и пришлите в Абрамцево. Кроме того, Адриан Викторович, поторопитесь выслать мне хоть краткую программу пророков и святителей, хоть перечень лиц – это необходимо мне для композиции. Без основных композиций я в Киев не явлюсь. Теперь, Адриан Викторович, к Вам самая усиленная просьба моя: не тащите меня в Киев до августа или до половины хоть июля».
Пока дело до большой работы не дошло, Виктор Михайлович сочинял, дополняя и прихорашивая, свои прежние рисунки костюмов и эскизы к декорациям «Снегурочки».
– К чему стремимся? – приговаривал сам себе. – Больше праздника! Больше праздника!
Частная опера Мамонтова родилась на энтузиазме и, пережив полосу отрицания и недоверия: «купеческая затея, Савва с жиру бесится», – выстояла и пустила зеленые побеги жизни.
В 1882 году была отменена государственная монополия на зрелища. Домашние спектакли и громкий успех этих спектаклей дали Мамонтову надежду проявить себя в любимом деле: в режиссуре Савва Иванович начал с девиза: «Жизнь коротка, искусство вечно». Этот девиз был помещен на афишах, программах, на занавесе и даже на канцелярских бланках.
В оркестр пригласили сорок человек, в хор – пятьдесят. Подготовка спектаклей началась в конце 1884 года. Решено было поставить «Русалку», «Фауста», «Виндзорских проказниц».
В. П. Россихина в книге «Оперный театр С. Мамонтова» сообщает: «Работать приходилось в разных помещениях: режиссерские занятия проводились на полутемной сцене театра Корша; для работы с концертмейстерами сияли дом на Никитском бульваре; репетиции с оркестром… устраивались в помещении Манежа на Пречистенке.
Бесконечные репетиции, по словам Салиной (солистка частной оперы. – В. Б.), представлялись всем какой-то чудесной увлекательной забавой, радостной игрой в товарищеском кружке, хотя они проходили утром, днем, а то и в ночные часы. Всех воодушевляла энергия Мамонтова. Когда певцы уставали, в репетиционное помещение вкатывались столы с огромным самоваром и пирогами. Либо по знаку Саввы Ивановича концертмейстер начинал играть польку, Мамонтов подхватывал первую попавшуюся даму, за ним устремлялись все остальные, и усталости как не бывало».
9 января 1885 года был дан первый спектакль Частной оперы. Даргомыжский, «Русалка». Наташу пела Салина, князя – Ершов, Бедлевич – Мельника. Эскизы исполнил Васнецов, правда, к самим декорациям он уже не касался. Это дело передали молодым. Подводное царство, например, написал Левитан. Большинство костюмов создала Елена Дмитриевна Поленова. Мельника Васнецов не отдал, но в самый последний миг его чуть было не подправили. Бедлевичу хотелось выглядеть «прилично». Он упросил костюмера заменить лохмотья и парик. Мамонтов увидал артиста перед самым выходом.
– Половой! – ахнул Савва Иванович. – Трактирный половой!
Прибежал Васнецов. На Бедлевиче – Мельнике костюм тотчас изорвали в клочья, парик выбросили, шевелюру привели в ужасающий беспорядок и посыпали мукою. Наводя последний лоск на костюм, актера повалили, проволокли по полу коридора и вытолкнули на сцепу пред очи князя.
Один вид Мельника вызвал овацию, восхититься, видимо, было отчего.
Сохранились воспоминания самого Виктора Михайловича об этом спектакле. «Досталось тогда милой Надежде Васильевне Салиной (в некоторых монографиях пишут ошибочно „Савиной“. – В. Б.), – говорил Васнецов биографу. – Волосы ее собственные, прекрасные тоже надо было не пожалеть, растрепать по-нашему, и каждая складка на платье Русалки должна лежать так, как нам нужно, водяные цветы, травы должны опять ложиться и сидеть по нашему капризу, купавки в волосах должны быть вот тут и не в ином месте… Русалок тоже пришлось разместить и рассаживать по сцене самим. И, вправду сказать, Подводное царство вышло не худо. Русалка своим дивным пением произвела восторг. Слава Русалке! Слава Савве Ивановичу! Да, пожалуй, спасибо и нам, работникам!»
«Русалку» приняли, а «Фауст» не понравился. И, видимо, прежде всего правдой характеров. Маргарита у Мамонтова была тоненьким подростком. Где ей до пышногрудых Маргарит Большого театра, в декольте и драгоценностях? Мефистофель оказался отнюдь не чертом, а франтом с Тверского бульвара.
Публика спектакль осмеяла, а на «Виндзорских проказниц» вообще не пошла, ни одного билета не продали.
И вот к осеннему сезону приготовлялась «Снегурочка». Представление состоялось 8 октября 1885 года.
Неврев писал Васнецову в Киев: «22 октября 14 человек передвижников были угощаемы добрым С. И. Мамонтовым представлением „Снегурочки“. Все были в восторге от постановки пьесы благодаря твоим рисункам».
Виктор Михайлович Васнецов спектаклей «Снегурочки» не видел, в те дни он уже стоял на лесах Владимирского собора.
23 июня (!) Васнецов писал Прахову: «Алтарь почти весь уже скомпонован, и задержка только за Вашей программой. Купол у меня уже готов, кроме рая… Я теперь горячо работаю, и нужно, чтобы жар не остывал… В Киеве не мог бы спокойно заняться композициями, а в Абрамцеве я совершенно спокойно займусь, ничто не мешает моему настроению».
А вот письмо от 14 июля: «Согласен выписать краски из Германии от фирмы „Мевес“… Работаю, слава богу, усердно. В Киев привезу основы всех композиций…»
Седок удобно расположился в пролетке и, улыбаясь, разглядывал очень высокие облака, похожие на овечью отару. Багаж – несколько преогромных папок и саквояж. Извозчик, скашивая глаза на седока, терпеливо ждал приказания. Но седок совершенно никуда не торопился.
– Тебе хорошо – стоять, – пожаловался извозчик лошади. – А нам за постой платы нет, нам за езду платят.
Седок назидательную беседу услышал и нисколько не обиделся.
– Тепло! – сказал он с удовольствием. – Люблю теплую осень.
– Трогать, что ли?
– Трогай.
– А далеко ли?
– Вот этого я как раз тебе и не могу сказать, – засмеялся седок. – Владимирский собор знаешь? Новый, только что построенный?
– Хе! Новый! Я дитем был, когда его начали ставить. Строители-то нынче – одно жулье!
– Всякие бывают. Честные тоже. Вези меня, братец, в такое место, где квартиры сдают. Чтоб и от центра было недалеко, и от собора тоже.
– Можно на Большую Владимирскую, возля Золотых Ворот. Там меблированные комнаты госпожи Ильинской.
– Вот и слава богу! Вези к Ильинской. Как там у нее насчет клопов?
– Не живал, потому как рылом не вышел. У Ильинской чисто. Господам комнаты сдает.
– Ну что ж, – сказал седок. – Стало быть, Киев.
– Киев, Киев, – закивал головою извозчик. Васнецов комнату снял светлую и просторную. Поменял сорочку, причесал перед зеркалом бороду, достал из саквояжа новехонький синий парусиновый халат, взял длинный мунштабель, пачку кистей, палитру. И с корабля – на работу.
С Праховым сошлись у дверей собора.
– Виктор?!
– Адриан!
– Когда ты приехал?
– Только что.
– И сразу быка за рога?
– Что же откладывать? Сегодня начну, назавтра меньше останется. Убудет.
– Убудет?! – захохотал Прахов. На голоса вышли двое в блузах.
– Знакомьтесь, – представил Прахов. – Господин Васнецов Виктор Михайлович, а это – господа Сведомские. Александр Александрович, Павел Александрович.
Руки жали дружески, а поглядывали внимательно.
У каждого своя стена, но работа бок о бок.
Братья Сведомские были погодками, старший, Александр, Васнецову был ровесником.
Разговор затеялся чересчур громкий, чересчур беззаботный. Все понимали, что это маленькая бравада, скрывающая страх, страх перед многотрудной работой.
Зашли в собор, постояли, глядя на громаду белого центрального корабля, потихоньку разошлись, деликатно оставив Васнецова наедине с мыслями. А тот и не думал впадать в высшую задумчивость.
– Начну-ка я с малого потолка, разомнусь на травках! – окликнул он Прахова.
– Ну, что ж! – согласился Адриан Викторович. – С травок, так с травок.