Текст книги "Чжуан-цзы"
Автор книги: Владимир Малявин
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Владимир Вячеславович Малявин
ЧЖУАН-ЦЗЫ
ОТ АВТОРА
Эта книга может показаться не совсем обычной для исследований в жанре творческой биографии, которые объединяет серия «Писатели и ученые Востока». Читатель не найдет в ней ни биографии в собственном смысле слова, ни личной драмы, ни изложения законченной системы идей, ни даже летописи приобретений мысли в ее вечно незавершенном поиске истины. Отчасти виной тому скудость сведений о древнекитайском философе Чжуан-цзы, которому посвящена книга. Но главная причина – в особенностях творческого наследия и жизненной позиции самого Чжуан-цзы или тех, кто скрыт от нас за этим именем.
Нет нужды пояснять, что древний автор, и тем более автор восточный, не имел и в силу своеобразия его исторической эпохи не мог иметь биографии, соответствующей современным представлениям о неповторимо-индивидуальной личности и ее творчестве. Эту «небиографичность» Чжуан-цзы и его мысли нельзя считать лишь анахронизмом и тем более путать с обезличенностью. В жизни есть область, где ни один человек не может смотреть свысока на других. Это область поисков людьми взаимопонимания, без которого не может быть и взаимного уважения. Мы должны понять творчество Чжуан-цзы не только как документ давно ушедших времен, но и как свидетельство человека о самом себе, быть может странное для нас, но в конце концов не более ограниченное и условное, чем наше представление о самих себе.
Хотя в наше время историю искусства и науки нередко сводят к перечню первооткрывателей идей и методов, мы должны помыслить о том, что такой взгляд на творчество задан особым и не единственно возможным складом культуры, что творчество по истокам и назначению своему не может не быть собирательным и жизнеспособная мысль не рождается в одиночестве. Того, кто замыкается в себе, преследует страх быть поглощенным чужой и враждебной стихией. Поэтому он боится доверять своим мечтам и, следовательно, быть свободным по отношению к ним. Но мы должны помыслить и о том, что человек сам может освободить себя от этих страхов. Нужно помыслить о том, что человек не обречен выбирать между ледяной пустыней анонимного обмена информацией, где ничего не происходит и не может произойти, и фатально-разрушительным столкновением противоборствующих жизней.
Наследие Чжуан-цзы зовет к преодолению этих подразумевающих друг друга крайностей псевдокоммуникации. Оно говорит о естественном содружестве непреходящего и неповторимого, индивидуального и со-общительного. Оно говорит о музыкальной полноте бытия, в которой самопознание становится неотделимым от соучастия в мировой жизни, а общее не господствует над частным, подобно тому как музыка, собирая звуки в одно целое, раскрывает несравненность каждого из них. Оттого же, не стремясь быть оригинальным, Чжуан-цзы неподдельно, неподражаемо индивидуален в каждой своей мысли и интонации, в каждом образе, термине, сюжете, ибо он говорит о свободе быть кем угодно, о свободе быть. Его творчество напоминает о том, что изучение чужой культуры – это повод не столько для подтверждения устоявшихся взглядов, сколько для их пересмотра. За ним не стоит «писатель» или «ученый», созданный по образцу современных представлений или являющий полемическую оппозицию им. Его творчество предстает своеобразным зеркалом, которое помогает человеку опознать неведомый образ полноты своего существования, диалектически необходимым (на Западе не меньше, чем на Востоке) моментом человеческого самопознания. В таком случае Восток перестает быть отметкой на географической карте и становится вехой духовного ландшафта человека. Вехой, которая указывает на скрывающегося за всеми образами человека его двойника – неуловимого и вместе с тем не позволяющего человеку утратить сознание своего единства. Это такой образ человека, который, говоря словами Чжуан-цзы, «не может быть» и «не может не быть». Возможно, этот образ покажется кому-то слишком ускользающим и двусмысленным. С этим можно согласиться. Но с не меньшим основанием можно утверждать, что нет ничего постояннее непостоянства и здравомысленнее парадокса. Да и как искать один-единственный «правильный» образ человека, когда мы даже не знаем, где, собственно, границы человека? Ведь даже утверждаемое всеми религиями присутствие священной реальности, не терпящей «скверны человеческого», или жестокость, которую принято называть «бесчеловечной», осознаются нами как сугубая принадлежность человека.
Позволить свершаться диалогу всех голосов мира, позволить всему быть тем, что оно есть, и в этом бесконечно превосходить самого себя – вот миссия человека и подлинно человеческое начало мироздания в представлении Чжуан-цзы. Но хотя Чжуан-цзы признавал равноценность всех форм опыта, хотя его наследие толковалось и толкуется в наши дни на десятки разных ладов, заветы Чжуан-цзы не имеют ничего общего с интеллектуальной вседозволенностью – благодушной и зловещей. Как ни неопределенна позиция Чжуан-цзы, она предельно определена в истине со-общительности. И открыть эту истину – значит – измениться самому. Ибо, как сказал древний автор, у каждого спящего свой мир, но лишь пробудившиеся от сна живут в одном общем мире.
О ПОЛЬЗЕ БЕСПОЛЕЗНОГО
Маски Чжуан-цзы, лики человека
Греки оставили нам антитезу Реки Времени и непреходящей Истины как чего-то вечно памятуемого, вечно пребывающего в потоке забвения. Но пропасть между тем и другим кажется порой не столь уж непреодолимой. Даже вопреки доводам рассудка воображение может подсказать нам, что в безграничной перспективе время сжимается в вечность; река впадает в океан или, вернее, возвращается к своему истоку. Работа времени, по сути, двусмысленна: бесшумные струи Леты беспрерывно смывают «муть мгновений», обнажая неколебимый покой бездны, и непрестанно скрывают бездну под мятущимися волнами преходящего.
Есть в истории имена, значение которых угадывается только в беспредельной перспективе времен. Имена загадочные не в силу связанных с ними обстоятельств, а потому, что они безмерно превосходят их; превыше всего потому, что они приоткрывают завесу времени в преходящем и повседневном, в прахе мира сего. Имена, вошедшие в историю как вехи вечности. Их обладатели проходят перед миром непонятыми, а часто и незамеченными. У них своя, далекая от мирских путей судьба: чем меньше они значат для своего поколения, тем более они значимы для всех времен. Потому что, как сказал поэт, в их «залив вкатило время все, что ушло за волнолом». Среди этих имен есть и такое: Чжуан-цзы.
Имя Чжуан-цзы носит один из самых больших философских трактатов древнего Китая, лежащий у истоков даосской традиции. Нет оснований сомневаться, что Чжуан-цзы (его личное имя было Чжуан Чжоу) – реальное историческое лицо. Но сведения об этом человеке крайне скудны и происходят из источников, не слишком заслуживающих доверия как мемуарные свидетельства. Краткую и единственную в древнекитайской литературе, биографическую справку о Чжуан-цзы поместил в своих «Исторических записках» знаменитый историк древнего Китая Сыма Цянь. По сведениям Сыма Цяня, Чжуан-цзы жил во второй половине IV в. до н. э. и умер в начале следующего столетия. В то время, традиционно именуемое эпохой «Борющихся царств» («Чжаньго»), на территории древнего Китая существовало несколько самостоятельных государств. Чжуан-цзы был родом из небольшого царства Сун, располагавшегося в южной части равнины Хуанхэ, почти в самом центре тогдашней китайской ойкумены. Если верить Сыма Цяню, Чжуан-цзы в молодости был смотрителем плантаций лаковых деревьев, а потом, не желая более сковывать себя государевой службой, ушел в отставку и зажил жизнью «свободного философа». Даже среди ученых мужей своего времени он выделялся «широтой познаний» (примечательно, что Сыма Цянь употребляет в данном случае диалектное слово «куй», пришедшее из южнокитайской литературной традиции). Вот, собственно, и все, что мы знаем о Чжуан-цзы со слов Сыма Цяня – историка по долгу службы. К этому можно добавить, что древние летописи действительно упоминают о существовании в царстве Сун знатного рода Чжуан. Последний еще на рубеже VII–VI вв. до н. э. был разгромлен, после того как его вожди приняли участие в неудачной попытке дворцового переворота, и с тех пор навсегда сошел с политической сцены. По обычаям той эпохи наш философ должен был считаться отпрыском поверженного рода.
Все прочие известия о даосском философе (в том числе и приводимые Сыма Цянем) относятся уже к его литературному образу, каким он складывается из текста трактата, приписываемого ему. Конечно, этот образ по-литературному символичен. Но ничего «литературного», нарочито глубокомысленного в нем нет. Чжуан-цзы неизменно предстает простым, скромным, начисто лишенным тщеславия человеком. Он живет в бедности и даже «плетет сандалии», но не чувствует себя стесненным и со смехом отказывается от предложения стать советником всесильного правителя. Он беседует с учениками, друзьями, а то и с черепом, лежащим в придорожной канаве, удит рыбу, смеется, рассказывает о своих снах, любуется рыбами, резвящимися в воде, – короче говоря, живет бесхитростно и не претендует на звание мэтра. Ни тени высокомерия, ученого чванства, холода души. Чжуан-цзы живет в свое удовольствие и утверждает, что мир его радует. Он весел даже тогда, когда хоронит жену и умирает сам. Его ироническая и все же неподдельно дружеская улыбка никогда не позволит превратить лик древнего даоса в маску безучастного и бездушного «восточного мудреца».
Чжуан-цзы не играет в таинственность. Но он обезоруживающе анонимен. Мы ничего не знаем ни о среде, в которой он вырос и жил, ни о его учителях и учениках. Обо всем этом ничего не знал уже Сыма Цянь спустя два века после Чжуан-цзы. Конечно, покров анонимности, окружающий древнего философа, угоден традиции, но пример Сыма Цяня подсказывает нам, что этот покров был не просто соткан усилиями многих поколений поклонников Чжуан-цзы, но и в известном смысле – плод мировоззрения даосского мыслителя. Действительно, по трудам самого Чжуан-цзы не так-то легко определить культурные параллели его философии. К примеру, Чжуан-цзы любит обращаться к музыкальной метафоре, но (в отличие от Конфуция и других древних авторов) ничего не говорит о том, какая музыка ему по душе. Речи его являют настолько буйное смешение жанров и стилей, что можно лишь недоумевать, какая литературная традиция могла бы вместить в себя столь многоликого писателя. Чжуан-цзы не единожды заговаривает о своей идеальной стране, но нам остается лишь гадать, какой тип общества он имеет в виду. Еще чаще он говорит о своем идеале «настоящего человека», но все так же туманно. Что можно сказать, например, по поводу такого портрета? «Настоящие люди древности не знали, что такое радоваться жизни и отворачиваться от смерти, не гордились появлением на свет и не противились уходу из мира. Отрешенно они приходили, отрешенные уходили, не доискиваясь до начала, не устремляясь мыслью к концу, радуясь тому, что даровано им, и самозабвенно возвращаясь к своему естеству. Разум таких людей погружен в забытье, облик бесстрастен, чело величественно. Прохладные, как осень, и теплые, как весна, они следовали в своих чувствах течению времен года. Они пребывали в безграничной гармонии с миром, и неведомо, где положен им предел…»
Герои Чжуан-цзы не столько даже странные, сколько именно неведомые люди – хотя бы потому, что «неизвестно, где положен им предел». Но – и притом по той же самой причине – кто скажет, что они люди навеки непонятные или недоступные? Ведь они, не имея предела, могут быть повсюду.
Да разве и мы сами не можем стать другими, подобно тому как проснувшийся человек не похож на того, кем он видел себя во сне?
«И ты, и я – это только сон, – говорит Чжуан-цзы устами одного из своих персонажей. – Вот нелепые речи! Но если даже через десять тысяч поколений встретить мудреца, который знает их смысл, то покажется, что минула одна ночь…»
Как бы ни был долог сон для пробудившегося человека он сжимается в одно мгновение. Но кто знает, не является ли пробуждение всякий раз приглашением к очередному сну? Что бы ни существовало на свете, всегда оказывается, что есть еще и другое. Все возможно. Нет истины более банальной и все же более способной стать, будучи воспринятой серьезно, источником неистощимого размышления. Ведь она учит постигать безграничный мир безграничных возможностей.
Нет, не все так просто обстоит с Чжуан-цзы, даже если он иногда кажется простаком. Попробуем отыскать ключ к загадке даосского мудреца в тексте книги, носящей его имя.
Эта книга прошла долгий путь становления. В каталоге императорского книгохранилища, составленном на рубеже нашей эры, упоминается трактат «Чжуан-цзы», состоящий из 52 глав. Спустя три с половиной столетия имели хождение списки, насчитывавшие 26 или 27 глав. Окончательный же вид трактату на рубеже III–IV вв. придал его классический комментатор Го Сян, который выделил в нем 33 главы, разбив их на три категории: «внутренние», «внешние» и «смешанные». Осуществленная Го Сяном редакция текста получила всеобщее признание. Древнейшие известные версии трактата представлены рукописными фрагментами, относящимися к эпохе Тан (VII–IX вв.). Наиболее же надежными из целиком сохранившихся версий книги можно считать ее печатные издания, появившиеся в XI–XII вв.
Наивно думать, что древние переписчики донесли до нас наследие почти анонимного мудреца, не потеряв и не исказив ни одного его слова. В произведениях древней китайской литературы имеется около 60 ссылок на пассажи из «Чжуан-цзы», которые отсутствуют в существующих текстах книги. Известны также названия нескольких исчезнувших глав, и остается только надеяться, что они хотя бы частично вошли в сохранившийся до нашего времени корпус текстов.
Совершенно уникальные трудности сопряжены с филологическим анализом трактата. Чжуан-цзы – не Конфуций, как по своему темпераменту, так и по положению в китайской традиции. Приписываемая ему книга всегда привлекала внимание не столько скрупулезных книжников, сколько мистиков и поэтов, искавших в ней не банальной ясности, а творческого вдохновения. В сущности, серьезная редакторская работа над ней началась лишь с прошлого столетия и все еще далека от завершения, ибо этот даосский памятник пострадал от ошибок безвестных компиляторов и переписчиков так, как, наверное, ни одно другое произведение древней китайской литературы. Но главные сложности создают стилистические особенности языка Чжуан-цзы, насыщенного диалектизмами, редкими словами, аллюзиями на неизвестные нам сюжеты и другими сложными для расшифровки риторическими приемами. Крайне осложняет дело и писательская манера Чжуан-цзы – самобытного, даже уникального в китайской традиции художника слова, стоящего выше словарных норм и грамматических правил. В результате истолкователь трактата слишком часто вынужден решать, имеет ли он дело с очередной ошибкой переписчика, очередной подделкой позднейшего интерполятора или же со словесной фигурой философа-поэта. Слишком часто переводчик Чжуан-цзы вынужден сбиваться на пересказ, то и дело спотыкаясь о фразы, которым можно приписать прямо противоположный смысл. Читатель, который даст себе труд прочесть единственный полный русский перевод «Чжуан-цзы», выполненный Л. Д. Позднеевой,[1]1
Атеисты, материалисты, диалектики Древнего Китая. Ян Чжу, Лецзы, Чжуанцзы. VI–IV вв. до н. э. М., 1967.
[Закрыть] убедится сам, как сложно дать вразумительное истолкование Чжуан-цзы, заботясь одновременно о верности оригиналу и законах русского языка.
Отдельно стоит проблема аутентичности дошедшего до нас текста трактата. В Китае она была поставлена давно, и старые китайские комментаторы потратили немало сил и времени, пытаясь установить, что в книге принадлежит самому Чжуан-цзы. Сейчас нет нужды входить в детали их изысканий. Во «внешнем» и «смешанном» разделах трактата есть немало фрагментов, содержащих недвусмысленные свидетельства их позднего происхождения – вплоть до начала II в. до н. э. Однако попытки найти универсальные критерии аутентичности текста не выходят за рамки произвольных расчетов, основанных на личных взглядах и впечатлениях их авторов. Опыт датировки трактата по ряду лингвистических признаков, предпринятый советским китаеведом А. М. Карапетьянцем, дает основания говорить о наибольшей стилистической однородности «внутреннего» раздела книги. Впрочем, и в других ее частях нет текстов, явно выпадающих из литературной традиции, заложенной Чжуан-цзы.
Очевидно, что проблема аутентичности приписываемой Чжуан-цзы книги едва ли разрешима чисто филологическими средствами. Зная общую картину древнекитайской мысли, мы можем, конечно, говорить о влиянии на Чжуан-цзы других философских школ, тем более что Чжуан-цзы был превосходно осведомлен о них. Трудность, однако, в том, что еще никому не удавалось выявить сущность исторического явления, изобразив его только результатом воздействия разрозненных факторов. Но, быть может, путь нам подскажет позиция самого Чжуан-цзы? Классический отзыв о даосском философе сохранился в последней главе его книги, где содержится обзор философских учений древнего Китая. Мы читаем там:
Смутное, безбрежное, лишенное формы; пребывающее в превращениях без единообразия. Жизнь ли, смерть ли? Небо и Земля едины со мной? Подвижен просветленный дух – куда так загадочно уносится, откуда так внезапно является? Вся тьма вещей – словно раскинутая сеть, и нет в ней начала. Древние учили и такому взгляду на мир. Чжуан Чжоу воспринял эти наставления и последовал им. В невнятных речах, сумасбродных словах, дерзновенных и необъятных выражениях он давал себе волю, ничем не ограничивая себя, и не держался определенного взгляда на вещи. Он считал, что мир погряз в скверне, и ему с ним не о чем говорить… Он скитался вместе с духом Неба и Земли, но не смотрел свысока на тьму вещей, не судил об «истинном» и «ложном» и хранил целомудрие в мире обыденного. Хотя писания его вычурны, дерзновенность их безобидна. Хотя речи его сумбурны, беспорядочность их доставляет удовольствие. В них таится неизбывная полнота смысла. Вверху он странствовал вместе с тем, что творит вещи; внизу дружил с тем, что превосходит жизнь и смерть, не имеет ни начала, ни конца. В основе своей он необъятно широк и непосредствен. В истоке своем он бездонно глубок и раскован: можно сказать, все охватил и достиг совершенства! И все же его истина соответствия переменам и постижения вещей безмерна и неуловима. Как она безбрежна, как темна! Невозможно ее исчерпать.
Нет сомнения, что автор этого вдохновенного отзыва знал о Чжуан-цзы не понаслышке. Так смело и так правдиво о сунском философе больше не писал никто. Каждое слово здесь дает богатейшую пищу для размышлении. Но прежде всякого анализа эта сочная характеристика зовет к широкому взгляду на вещи, к проникновению в «необъятную основу» мысли, неисчерпаемую «полноту смысла», к преодолению какой бы то ни было «точки зрения». Возможно ли такое?
Чтобы понять «необъятную основу» мыслей Чжуан-цзы, постичь «неизбывную полноту смысла» его речей, требуется усилие особого рода. Для этого недостаточно быть готовым понять какую-либо идею, мысль или точку зрения, ведь «друг Неба и Земли» не держался «определенного взгляда на вещи». Книга Чжуан-цзы населена десятками очень непохожих друг на друга персонажей, но мы не находим среди них протагониста даосского писателя. В этой книге звучат сотни разных голосов, но мы не слышим среди них авторского голоса. Течение мысли Чжуан-цзы предстает как галерея причудливых и даже нелепых масок неведомого лика, которые самой своей нелепостью напоминают о том, что они – только маски. Это течение, таким образом, предстает не только вызывающе легкой игрой без границ и правил, но и нескончаемой чередой самоотрицаний, т. е. как бы ошибок, промахов, «творческих неудач». Чжуан-цзы играет со всем и вся, а игра слывет занятием несерьезным и бесполезным. Если мы не хотим счесть философа из царства Сун безответственным насмешником или неумелым мыслителем, без конца противоречившим самому себе (а так действительно оценивали Чжуан-цзы многие в самом Китае), мы должны стараться отыскать смысл в самой бессмыслице его «сумасбродных речей».
Оценка наследия Чжуан-цзы в конце концов зависит от того, что мы ищем – удовлетворимся ли мы созерцанием наличного или будем всегда искать нечто другое? Удовлетворимся ли мы поисками предполагаемого «первоначального ядра» доктрины и его позднейшей трансформации, созерцанием игры идейных «влияний» и «заимствований» или будем стремиться к целостному восприятию всей суммы данных нам форм мысли, к признанию имманентной ценности каждой из них, к раскрытию их единой перспективы, не зависящей от субъективных факторов? Будем ли мы в конечном счете стремиться к выявлению законченной «системы философии», за которой стоит гипотетический – всегда гипотетический, конечно, – индивидуальный автор или будем внимать непосредственно жизненному росту мыслей, их вольному и бесконечному потоку, предполагающему постоянное переформулирование идей и тем, наличие диалога и возможность свободного участия в нем для каждого? Выбор здесь касается не только оценки творчества Чжуан-цзы. Он имеет прямое отношение к пониманию природы и задач мышления в целом. Речь идет о том, удовлетворимся ли мы доступными наблюдению историческими моментами мысли или будем искать «родовой момент» мысли, ее, так сказать, предысторию, осеняющую ее историю?
Думается, второй подход в данном случае предпочтительнее по крайней мере по двум причинам. Во-первых, он созвучен позиции самого Чжуан-цзы, который не хочет отказывать в праве на существование ни одному из всех, голосов мира. Он и сам говорит разными голосами. И это не сократический диалог, который представляет собой скорее замаскированный монолог интеллекта. Это действительно диа-лог, столкновение разных опытов, которое отнюдь не завершается рождением условной истины. Ведь Чжуан-цзы, как мы уже знаем, «не держался какого-либо определенного взгляда на вещи». Есть основания полагать, что кредо даосского философа принципиально несводимо к одному знаменателю, к некоей «системе идей». Например, Чжан Цзундун в своем недавно опубликованном исследовании философии Чжуан-цзы довольно убедительно показал, что в книге даосского философа присутствуют совершенно разные и даже взаимоисключающие мировоззренческие позиции: в ней можно обнаружить и метафизику и отрицание метафизики, монизм и плюрализм, утверждение реальности объективного мира и сведение его к субъекту и т. д..[2]2
См.: Сhаng Tsung-tung. Mеtарhуsik, Erkеnntnis und Prаktisсhе Philоsорhiс in Сhuаng-Tzu. Frаnkfurt а. M., 1982.
[Закрыть] Мы должны либо счесть книгу Чжуан-цзы случайным нагромождением противоречивых мыслей, либо искать в ней некую сверхсистему, объемлющую даже бессистемность. Ясно, что перспективен только второй путь.
Во-вторых, избранный нами подход избавляет от необходимости прилагать к чужой системе мышления априорные ценности, установки и классификационные схемы, создавая фатальный разрыв между исследователем и объектом исследования. Ведя к целостному постижению реальности, этот подход отнюдь не означает отрицания единичного и, следовательно, истории мысли. Но он требует переоценки самого понятия движения, включения идеи векторного и необратимого времени исторического движения в более широкую концепцию многоплановых, разнонаправленных, обратимых изменений.
Наконец, – и это, пожалуй, главное – такой подход ничуть не предполагает поверхностного эклектизма и других проявлений интеллектуальной беспринципности, но, напротив, дает четкие критерии исторической и типологической оценки фактов именно потому, что позволяет поставить их в единую перспективу всех движений мысли.
Теперь проблема индивидуального своеобразия Чжуан-цзы преобразуется в проблему взаимодействия различных точек отношения к миру в его творчестве. Преимущество новой формулировки в том, что она позволяет соединить в одно целое и внутренний строй мысли Чжуан-цзы, писателя на редкость многоликого, и судьбу его наследия в Китае, где оно со временем превратилось в своеобразный знак сверхличной истины, стало традицией, не утратив своей индивидуальности и своего уникального места в китайской культуре.
О метаморфозах мысли Чжуан-цзы отчасти можно судить по содержанию самого трактата. Наряду с чередой многозначительных символов, туманных иносказаний, фантастических ситуаций в нем, особенно в его «внешнем» и «смешанном» разделах, содержатся формулы и пассажи, которые читаются как разъяснения или толкования этих многосмысленных образов и картин.
Та же тенденция прослеживается в судьбе наследия Чжуан-цзы. Многие термины, ставшие ключевыми в даосской традиции, были найдены много позже Чжуан-цзы или получили внятный философский смысл благодаря его толкователям. С тех пор как в III в. писания Чжуан-цзы вновь обрели популярность, полторы сотни китайских ученых оставили после себя комментарии к трактату, не говоря уже о бесчисленных литературных произведениях, развивающих темы из Чжуан-цзы. И надо сказать, что древний даосский философ удовлетворял самым разным убеждениям, интересам и вкусам. Его трактат стал священной книгой в традиции религиозного даосизма, и к нему не менее охотно апеллировали китайские буддисты. В цивилизации Китая и всего Дальнего Востока наследие Чжуан-цзы с равным успехом питало философское умозрение и религиозную аскезу, художественное творчество и науку, воинские искусства, политическую и этическую мысль и пр.
Чжуан-цзы в Китае – это не просто очередная «Система философии». Это плоть и кровь китайской культуры и мысли. Но было бы неверно ставить знак равенства между Чжуан-цзы и его толкователями. Хотя на Чжуан-цзы любили ссылаться позднейшие даосские и буддийские проповедники, Чжуан-цзы не был религиозным учителем и не противопоставлял земную жизнь некоей высшей жизни. Хотя позднейшие поэты и художники никого из древних не призывали так часто в свидетели, как Чжуан-цзы, он не был ни поэтом, ни теоретиком искусства. Хотя – к Чжуан-цзы обращались средневековые метафизики, сам он не оставил после себя метафизической доктрины и даже, как мы увидим, был индифферентен к метафизике. Средневековые комментаторы любили искать систему в наследии Чжуан-цзы и устанавливать логическую последовательность в расположении глав его книги. В самом же тексте книги нет и намека на какую бы то ни было систематизацию изложения.
Совместим ли Чжуан-цзы с его позднейшими толкователями? И если да, то на каких условиях? Проблема единства и различия в исторических судьбах даосской традиции имеет определенные параллели в самой организации рассуждения в даосских трактатах. Впрочем, слово «трактат» совсем не подходит к даосским сочинениям. Даосы принадлежат к мыслителям, не стремящимся к системности и ясности изложения. Вместо последовательного движения мысли, складывающегося в цепь логических доказательств или по крайней мере логически проверяемых суждений, повествование в даосских книгах распадается на обособленные фрагменты и являет причудливое переплетение разных литературных стилей и форм: притч, мифологических сюжетов, логической аргументации, парадоксов, патетических монологов, пародийных диалогов и т. д.
Чжуан-цзы не просто свободно распоряжается своим богатейшим арсеналом выразительных средств. Он даже не пытается различать речь истинную и ложную и нигде не говорит, как говорит, например, Платон, «здесь кончается философия, отсюда начинается миф». Чжуан-цзы внушает неотвязное чувство условности всяких альтернатив и нежелание выбирать между ними. Он последовательно выступает против любого экстремизма и не хочет отдавать предпочтение чему-то одному в любой паре оппозиций, будь то сон или явь, жизнь или смерть, истина или ложь и т. д. Среди притч Чжуан-цзы нет более популярной и более свойственной его неподражаемой манере, чем та, в которой рассказывается, как однажды философу приснилось, что он – маленькая бабочка, порхающая среди цветов. Проснувшись, Чжуан-цзы не мог решить, Чжуан-цзы ли он, которому снилось, что он бабочка, или бабочка, которой теперь мнится, что она – Чжуан-цзы.
В писательской манере Чжуан-цзы есть одна неизбывная тайна – тайна более безусловная и вместе с тем более непосредственная, более близкая внутренней жизни человека, чем загадка «темных» изречений Гераклита или интеллектуальных диалогов Платона. Это тайна иллюзорности бесспорно реального и реальности призрачного. Даже если Чжуан-цзы кажется изощренным выдумщиком, он ничего не выдумывает. Гениальная наивность притчи о Чжуан-цзы и бабочке служит верным знаком того, что перед нами не просто фантазия, не «литература», а отображение чего-то воистину бывшего – того, что сам философ именовал «великим пробуждением среди великого сна».
В мире нерешенного и неясного Чжуан-цзы открывает простор для, быть может, самой благородной работы духа: постигать неведомое в обыденном и великое в малом; прозревать смысл там, где разрушена риторика «всепонимания» и смысла нет.
Как же нам толковать Чжуан-цзы? Любое толкование есть экзегеза, парафраз оригинала, призванные сделать ту или иную ситуацию более знакомой. (Нет, однако, гарантии, что толкователь попросту не обошел молчанием то, что осталось непонятным ему, и не подменил достоверность описания упорядоченностью и последовательностью изложения.) Но Чжуан-цзы принадлежит к числу тех необычных рассказчиков, которые в известном заставляют ощутить неизвестное. Он требует от нас осознать, что все понятное ровно настолько же непонятно. Шокирующий стиль Чжуан-цзы требует какой-то совершенно новой, поистине невозможной экзегезы.
Он требует усомниться в несомненном и научиться понимать еще непонятое и непонятное; знать именно то, чего мы не знаем. Но почему бы и нет? Каждому известно, что он понимает и, более того, лучше всего понимает именно то, о чем не может сказать. И разве смерть, единственная абсолютно непостижимая вещь в этой жизни, не является, быть может, и самым универсальным импульсом размышления и познания?
Мы должны принять эту посылку о неописуемости истины – быть может, единственную в философии Чжуан-цзы. Принять ее настолько серьезно, чтобы не думать, что Чжуан-цзы, вступая в противоречие со своими собственными утверждениями, пытается описывать неописуемое. Чтобы понять даосского писателя, потребно усилие совершенно особого рода. Нужно уметь внимать внеобразному языку, в котором знаменовательная способность слова исчерпывает себя; нужно уметь, ничего не принимая всерьез, каждое мгновение своей жизни становиться, говоря словами Чжуан-цзы, «таким, каким еще не бывал». Нужно уметь, одним словом, открывать себя неограниченному полю опыта, отказываясь ограничивать себя, отказываясь даже от отказа ограничивать себя. Усилие понимания Чжуан-цзы равнозначно полной свободе от усилий.