355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Яницкий » Эпизоды одной давней войны » Текст книги (страница 8)
Эпизоды одной давней войны
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:53

Текст книги "Эпизоды одной давней войны"


Автор книги: Владимир Яницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Лучше погибать, чем гнить в трюме, лучше истекать кровью, чем пищей. Но воевать, кажется, не придется. В Катании, где они бросают первый раз свой дружественный якорь под предлогом заправиться водичкой, их встречают как своих освободителей. Цивилизованное италийское население все сплошь приветствует понимающих их цивилизованных византийцев. Драться не с кем и не для чего, их тут, оказывается, давно ждали. Мрачновато поглядывают по сторонам недоверчивые преторианцы: нет ли засады, не спрятаны ли под одеждой улыбающейся им публики боевые клинки, а корабли за спиной не пылают ли, в то время как другие солдаты уже забыли, для чего они здесь, и вовсю набивают жратвой голодное, сотрясающееся от икоты армейское брюхо, одно общее на всех. Малочисленное готское население в страхе гримируется под италийцев и вместе с ними орет ура... В Катании Велизарий оставляет небольшой гарнизон и, как повод избавиться, Бесса, который прозудел ему все уши своими советами.

Напоследок Бесс не преминул бросить упрек Велизарию: смотри, такими, как я, не швыряются – и направился слоняться по базару с самым беспечным видом и без всякой стражи. В Сиракузах – такое же чудо. Но Велизарию не до пышного обеда в его честь, торопится, хочет подчинить как можно больше, пока земля подчиняется, боится упустить неслыханную победу. Здесь избавляется от второго своего ближайшего помощника – Константина. Помощники не столько помогают, сколько ненавидят друг друга и закладывают один другого перед Велизарием, а Велизария перед Юстинианом. Пусть-ка они теперь поменьше наушничают, сплетничают и цапаются, а побольше занимаются военным и организаторским делом.

Велизарий берет города, не сходя на берег с кораблей. Достаточно послать в гавань десяток галер и выяснить положение. Марсала, Ликата, Чефалу, Багерия – все сицилийское побережье добровольно принимает подданство Византии. Один только Панорм противится, оказывает сопротивление. В крепости сильный готский гарнизон. Едва боевые корабли, по обыкновению безбоязненно, вошли в гавань, как были обстреляны метательными снарядами и сожжены. Первые жертвы мирной войны (не считая утонувших во время перехода) в воде гавани тушили свои горящие спины. Из открытого моря, даже не предполагая вставать здесь на якорь, смотрел полководец на гибель своих пятнадцати галер. Не пришел на помощь, не бросил в бой свежие силы, одними глазами участвуя в битве, напитывал себя яростью, подарил всем и каждому в той бухте чудо уцелеть, приказал высадиться слева и справа от Панорма и атаковать стены в пешем строю.

Командиры пехоты требовали отдых для войск – напрасно. Всю ночь готовили осадные машины, тараны, лестницы, несколько часов подремали перед рассветом, а на рассвете пошли. Шли и ложились под стенами, шли и ложились до тех пор, пока кто-то на судах не заметил, что мачта у самой большой галеры, возможно, выше стены. Теперь в гавань Панорма, хрустя обломками сожженных, входят пять самых больших галер флота, и командирская в том числе; их мачты обвешаны корзинами со стрелками из лука. Под каждой мачтой толпа, задрав головы, смотрит с палубы на товарища наверху. Если он убит, следующий по очереди карабкается вверх, вываливает труп из корзины и забирается в нее сам. Две галеры горят вовсю, но трем другим удается подойти к стенам. Стрелки с мачт видят макушки и спины обороняющихся, заколачивают им под воротники аршинные стрелы, которые выходят из поясницы, прибивают туловища к каменным зубцам. Настоящая, хорошая драка. После полутора недель триумфа немножко мордобоя. Как ни велики потери византийцев, они становятся оправданными, едва начинает маячить победа, а она уже маячит вовсю. Ключ от крепости подобран: поливающие стрелами мачты трех галер; ржавый, он со скрежетом поворачивается в скважине, поворачивается и вот-вот откроет дверь. Велизарий веселеет, мечется, энергично встряхивает руками. Бегут готы, взят Панорм, конец.

Сейчас готскому королю как-то не до абстрактных идей. Все его потуги связаны со вполне реальными жизненными ценностями, которые сильно вытеснили из него ценности философские, духовные. Петр уехал в Константинополь с планом договора и увез с собой половину Теодатовой головы. Кошмарные уступки сделаны, а ведь они только начало уступок. Самоуспокоение считать их формальностью. Юстиниан не дурак: сумеет формальное доколошматить до реального. В собственном дворце за пятью стенами Теодат умник, каких свет не видал, – так перед самим собой ведь умничает, подставил вместо Юстиниана какого-то воображаемого дурачка – умничать легко и умничает себе на здоровье. А на деле?

Следующий день после отъезда Петра – черный день покаяния, паники. Паники, не изжитой в сердце, вырвавшейся наружу в виде признаний, жалоб, сетований. И кому, своему врагу! Трудно сказать, что именно толкнуло Теодата написать это, но вот подлинные его слова: «Я не чужой в жизни дворца, так как я родился во дворце моего дяди и воспитан достойно своего происхождения, но я очень неопытен в деле войны и во всех тех волнениях, которые связаны с нею. С детства я был охвачен любовью к философским беседам и всегда занимался этой наукой, до сих пор мне удавалось оставаться очень далеко от военных бурь. Таким образом, менее всего прилично мне из-за стремления к царским почестям проводить жизнь среди опасностей, тогда как я могу окончательно избавиться и от того и от другого. Ни то, ни другое мне не доставляет удовольствия: первое – так как до тошноты выказываемый почет вызывает пресыщение ко всяким удовольствиям, второе – из-за отсутствия привычки приводить душу в смущение. Лично я, если бы у меня были имения с ежегодным доходом не менее чем в тысяча двести фунтов золота, не так бы уж высоко поставил свое царское достоинство и тотчас же передал тебе власть над готами и италийцами. Лично я с большим удовольствием предпочел бы, не занимаясь никакой политикой, стать земледельцем, чем проводить жизнь в царских заботах, посылающих мне одни напасти за другими. Пошли же возможно скорее человека, которому я бы мог передать Италию и все государственные дела».

Полная картина мятущейся человеческой души, которая в откровенных признаниях собирается найти себе опору. Почему тогда слова не стали достоянием дневника тайных, глубоко личных исследований, почему адресованы именно императору и именно в нем доискиваются понимания? Предположения можно строить, точный ответ дать – навряд ли. Здесь есть все: детство, воспитание, интересы, привычки, ориентации, правда и ложь. В том месте, где речь идет об имении с доходом (они у него и были и есть), царь грубо врет, ставя под серьезный удар искренность всего послания.

Это какая-то неуловимая ложь-игра, когда дурак усомнится, а умный подумает: подстроено нарочно, сказана-то правда, а вид сделан, будто – ложь, стоит поверить, а другой, еще более умный, может расценить так: дурак, конечно, усомнится, умный поверит, но писалось-то для умного, а не для дурака и писалось не без расчета, значит, зналось, для чего, значит, все ложь и дурак будет прав, и сверхум в данном случае доверится дураку, то есть в третьем своем варианте он приходит к первому. Сверххитрость софиста Теодата заключалась в том, что он написал искреннюю правду, как в дневнике, и в последний момент, так как писал не дневник, а послание врагу, слегка вынырнул из правды, опасаясь слишком в ней погрязнуть, на тот дуалистический простор, где можно было оставаться на все способным и уже ничего не обещать.

Записка Юстиниану в некотором роде записка самому себе, свое оправдание за откровенность. А как истолкует ее Юстиниан – дело Юстиниана. Поймет все слово в слово и обрадуется – не жалко доставить приятное паразиту; не поверит (меньше всего вероятно, так как он не дурак и не сверхум) – преимущество в том, что исповеди никто не заметил; поверит наполовину (где о личных качествах до передачи власти) – окажется в плену плохого мнения о готском короле. Но это уже наслоения, наносы, нюансы, а платформа-то одна – трусость. Сначала почувствовал себя очень неуютно, не на месте, потом струсил, потом написал, потом прикрылся, закамуфлировался. Теодат еще не понимал масштабов мира, мелкий, вылупившийся нежданно-негаданно князек, даже самому себе не очень обязанный своим выдвижением, он и вел себя как князек, мелко, то протягивая руку, то отдергивая ее назад, устраивая околесицу хитросплетений там, где высшей мудростью рубилось сплеча. Записка практически ничего не давала, только проволочку, служила подстраховкой к договору в случае его неприятия второй стороной.

Петр проехал уже половину пути (сушу предпочел плаванию), когда в Албании его нагнали курьеры и почти насильно заставили вернуться в Равенну. В готской столице ничего не изменилось. И хорошо знакомая памятная рожа Теодата имеет прежнюю форму и выражение.

– Ты много лишнего протопал, дружище.

– Радость видеть тебя, государь, снимает с моих ног усталость.

– У нас возникло кое-какое сомнение. Император (пауза) ратифицирует договор?

– Предполагаю.

– А если ему это не понравится, что тогда будет?

– Тогда тебе, светлейший, придется вести войну.

– А разве это, милейший посол, справедливо?

– А разве, дорогой мой, не справедливо для каждого выполнять со всем старанием стремления своей души?

– Что это значит?

– А то, что у тебя главнейшее стремление – заниматься философией, а у императора Юстиниана – быть главным и могущественным. Разница в том, что тебе, человеку преданному философии и особенно последователю платоновской школы, быть виновником смерти людей, да еще в таком количестве, вовсе не подобает; ведь ясно, что для тебя это несчастье, если ты не будешь проводить жизнь так, чтобы быть совершенно свободным от всякого убийства; для Юстиниана же вовсе не достойно стараться приобрести страну, издревле принадлежащую управляемой им империи.

Приблизительно в таком варианте сохранил для нас этот разговор писатель, летописец своей современности Прокопий из Кесарии.

Теодат вышел в соседнюю комнату, побыл там для вида, вернулся с письмом к Юстиниану, протянул Петру: передашь. Но только при том условии, если Юстиниану не понравится план договора. Если понравится – ты уж окажи мне такую услугу,– письмо передавать не нужно. Письмишко так, ни о чем. Возможность пообщаться через головы своих народов. Цари так одиноки, и ничего особенного, если Теодат когда-нибудь да почувствует потребность по душам поговорить с коллегой. Ведь и коллега иногда совсем не прочь перекинуться добрососедским словечком со стариком Теодатом.

Петр кивает: хорошо, берет записку, прячет за пазуху, туда же, где проект договора, пока скрепленный двумя подписями, гота и его, не хватает третьей; прощается, высказывает надежду, что его больше не вернут с полдороги, получает незыблемый ответ: а это как знать, если понадобится, то вернут, сколько раз будет нужен, столько раз и будут возвращать; кланяется и удаляется. Времени и так потеряно очень много. Такие проволочки вряд ли обрадуют Юстиниана, и, встретив посла много позже, чем ему хотелось, он успеет сказать в его адрес кучу гадостей раньше, чем разберется в сложностях, которые этому послу пришлось претерпеть. И главное – мгновенно составит о нем плохое мнение, твердое и не исправляемое даже годами заслуг.

Первые полдороги, частенько оглядываясь назад, Петр хранит верность обещаниям Теодата и даже в мыслях не допускает по отношению к нему ничего заднего. Главное, внушить самому себе, как ему дорог и близок Теодат и как он из кожи лезет вон, защищая его интересы перед императором. Если этого внушения не будет теперь, его может не быть и перед троном, когда Петра опять вернут; преданность дается тренировками в преданности, каждодневными в ней упражнениями, приблизительно такими же, как военные, и если их не будет, мускулы преданности ослабнут, и тогда в один прекрасный момент войдя в комнату, где на эти мускулы нагрузят хороший вес, можно из нее уже не выйти. Вторые полдороги заняты исключительно Юстинианом, верноподданническими, патриотическими мотивами.

Посол, не лицемеря ни капли, хвалит и про себя и сопровождающим свою страну, свою державу, громко выражает счастье быть подданным ее, а на пороге Константинополя от избытка чувств бросает замечание, будто византийская собака счастливее любого из готов (он знает: его слова не могут не быть переданы императору, и очень на них рассчитывает). Это крайне деликатно по отношению к Рустику, полномочному представителю Теодата. Видимо, готский царь не только стряс обещание с Петра служить ему, но еще и позаботился о нужной форме доклада сам и как следует проинструктировал Рустика, человека духовного звания, глубоко порядочного.

Сам Теодат не исповедовал христианства, хотя и поощрял его и присутствовал на службах в базиликах и даже публично окроплялся. Молился он одному своему богу – Платону, но христианам и новой религии очень доверял и находил людей, ее проповедующих, глубоко порядочными, более порядочными, чем поклонники раскрепощенной античной мысли. Лично в глубине души не любя христианского института, Теодат понимал его государственную полезность и поощрял главным образом по той причине, что этот институт в своих недрах создавал рустиков и им подобных честных бессребреников. Честные бессребреники через несколько поколений выродятся в отъявленных карьеристов, прохиндеев и грабителей, а пока (Теодат не видит за двести лет вперед) на них можно положиться. Рустики при Теодате, совсем не как при Амалазунте, негласно притеснявшей их, сильно пошли в гору. Вот и теперь один из них, его верный помощник по иностранным делам, сопровождает Петра в Византию.

Видимо, ветер все-таки отнес слова Петра в сторону и гот ничего не расслышал, иначе бы он не промолчал и заставил посла потом о них пожалеть. Он и в Константинополе оберегает и обхаживает Петра, повис у него на загривке и ни на минуту не отпускает от себя. Тот даже записочки не может передать, а тем более видеть кого-то. Так вместе, плечом к плечу, и поднимаются по лестнице дворца в тронный зал, так вместе и стоят перед очами. Петру нужно сразу под договор подсунуть и письмо, хотя он и не знает, что в нем, но чует: полезный балласт. Рустик глазами удерживает его руку.

Юстиниан сильно хмурится, читая договор. Его сдвинутые брови, воинственная надутость, даже вздутость пытают Петра страхом. Бумажка тьфу, пустышка. Обещает отдать Сицилию – так она наша. Обещает статуи, почести, имя провозглашать, разве это серьезно? Статуи, имя – само собой, статуями не отделаешься там, где пахнет серьезным поражением. Деньги, конечно, контрибуцию, с него и так стрясем, его самого не спросим.

– И это все?! И больше ничего нет?

Петр вытягивает из-за пазухи конверт. Проницательность и дальновидность изменяют императору, как только речь заходит об итальянском наследстве. Едва запахло добровольным соглашением, император запрыгал как козел. И совершенно забыл и про прежние неудачи, и про переменчивые, ненадежные обстоятельства, которые сегодня могут склонить к одному решению, а завтра уже к другому. Он верит Теодату, каждому слову и даже нахваливает его в качестве стратега и прозорливого политика: вот-де настоящий, мужественный ум, который наконец-то осознал необходимость воссоединения и первый сделал шаг навстречу. Его научные слабости – его сила, потому что именно в них и заключены такие редкие нынче трезвость и здравомыслие. Что толку, если какой-то варварский князек вроде славянского попытается непомерной агрессией и жестокостью доказать Юстиниану ненадежность его положения. Волюнтаризм, типичный волюнтаризм, совершенно ненаучный и неисторический, он приведет только к очередным бойням и сильному ослаблению позиций Византии на севере... А что получают славяне, нищие, полуголые, дикие, звериноподобные? Рабов, коров. Ограбление еще никогда не двигало историю вперед.

Византия отстоит себя, свою независимость и самость и в итоге своих экономических и культурных завоеваний лишь проклянет каждого, кто на нее посягал. Так это ли воля, это ли мудрость, это ли факторы, заслуживающие объективного уважения, даже если с ними приходится считаться всерьез? Нет, и еще раз нет. А вот Теодат с его лирическими упованиями двумя словами заставил себя уважать куда сильнее, чем славянские бесноватые князья силой. Отвешивая комплименты, поглядывает на Рустика: смотри, мол, не забудь ни слова, все передай. Пусть Теодат подготовит почву: объявит в сенате, усмирит готский непомерный национализм, в Византии его ждут и обеспеченная, тихая философская старость, и вилла, и сенаторское кресло, а наместник с войсками вот-вот прибудет, останется передать ему полномочия да сесть на корабль; остальное довершит умелая и гибкая внутренняя политика. Перекрестив, отправляет назад, сует между ними третьего вдогонку.

Даже если бы Теодат и решился бы на такой шаг, он бы никогда не сумел его сделать открыто, на виду у всех. Его сбили бы, стоило ему оторвать одну ногу. Нет войны страшнее, чем война с собственным народом. День публичного объявления воли становился последним днем: готы немедленно зарубили бы его мечами прямо в тронном зале на глазах у охраны. Тогда ему оставалась возможность тайная, предательская: выждать время, ввести в столицу византийские войска под видом дружественного визита какого-либо лица. Готы слишком поздно поймут, как жестоко их надули, но даже в таком случае наместник едва ли останется цел: в городе пожар, резня, все хватаются за мечи; Теодат бежит, оглядываясь, поднимая полы хитона, на пристани, возможно, ему и удастся сесть в галеру, а возможно, его цапают тут же, забивают, швыряют сырую котлету в мутную воду равеннской гавани.

Только в лучшем случае выполнение обещаний оканчивается благополучно для его шкуры – если обещания эти правдивы, а они ведь чистейшей воды вранье. Теодат, возможно, трусоват, но не подл. В худшую минуту почувствовал себя голеньким, трепетным и незащищенным. Недоразвитое, рахитичное мужество потащило воображение по пути страхов, извращенных картин, душа сильно резонировала от каждой из них. Сказалось полное отсутствие полководческого таланта и временное – организаторского. Маленький Теодат метался в полном одиночестве внутри большой пустой коробки, называемой Теодатом, перед нацеленным на него воображаемым копьем у солдата в руках и перед самим солдатом, который надвигался, как стена, своими латами и выпуклым нагрудником на него, голого, и не видел никого, кто бы подставил под неминуемый бросок свой щит. Такая трусость не оборачивается подлостью, для подлости тоже нужна известная решимость.

Еще немного, и Теодат справится с собой, его никто не видит, ни одна душа, кроме няньки, которой он под разными косвенными предлогами жалуется сам на себя и свои недостатки. «Видимо, я большой позорник,– бормочет перед сном совсем не царские слова,– слабо мне, видимо». Нянька шарахается от таких покаяний. Стоит любому человеку такое услышать, так ему, возможно, не придется больше и жить. Неизвестно, как Теодат посмотрит на свои признания, когда нальется силой.

Без всякой стратегии, доктрины, без всяких мозгов, одними гайками готские воеводы Азинаний и Грипп сколачивали войско. Понесшее, как лошадь, время, как всегда, выдвинуло возничих, способных если не заорать на него «тппрр-у!», то хотя бы натянуть ему вожжи и раскровянить удилами ценные десны. Может быть, обдумывание и полезная штука, они же не знают, особенно не пробовали, но, пока оно длится, можно оказаться сидящим на крылечке собственного дома в окружении своих детишек, только не как прежде, а с выпущенными на землю кишками, и смотреть, как их жрут собачки.

Теодат, ученый человек, занимается дипломатией – войной же, конкретной, выкрашенной в красный цвет, займутся неучи, они. Их не подпускают к переговорам на высшем уровне, и они не знают, может, там давно уже пьянствуют и распутничают, откровенно забыв их общие интересы, но спасает одно: они, Теодат, войско – одна система, и стоит какому-то механизму (а именно высшему – Теодату) не сработать синхронно с остальными, он тут же полетит. Поэтому они особенно-то и не суются в верха, зато на своем среднем уровне проявляют недюжинные способности воевод, главшпанов. Одно войско собрано на севере из пограничных гарнизонов, где некогда миссионерствовали старейшины. Ребята сослужили перед кончиной неплохую службу: львята слушаются палки дрессировщика, оставаясь при этом дикими. Некогда солдатская шпана, рыкающая на полководцев, слушается команды, повинуется, даже проникается воинственным духом и на предельной скорости, оставив далеко за собой обозы, движется в Далмацию. Другое войско – в Центральной Италии, с некоторым отставанием следует за первым и играет роль заслона. Если первое окажется вдруг разбитым и побежит, они соединятся и смогут вместе нанести второй удар.

Недалеко от Салоны сын Мунда Маврикий с небольшим разведывательным отрядом неожиданно наталкивается на войско готов. Привстав на стременах, мужественный юноша как бы цепенеет при виде многочисленного и близкого неприятеля. Слева и справа от него его верные друзья, на расстоянии полполета стрелы весь отряд, в двух полетах – враг, который его тоже только увидел и в упор изучает. Одному из друзей велит скакать за помощью, а сам трогает коня навстречу и машет отряду следовать за ним. Готы перерубили их всех раньше, чем подоспела помощь. Труп самого Маврикия привязали к скакуну и отправили домой, в Салону, к папе. Издали наблюдали, как нагруженная тюком из человека лошадка приближается к византийцам, как роет землю вокруг нее безутешный Мунд. Горе лишило его и выдержки, и хладнокровия – основных условий всех его побед, зато придало ярости, которой он не обладал. Ярость сцепилась с яростью, готы никогда особенно-то и не уповали на военное искусство и тут немедленно приняли стиль, навязанный противником. Подняли кучи пыли, в хаосе, в неразберихе, в страшной сумятице охлаждали свой воинственный пыл.

Драка еще вовсю, а те из готов, которые стояли нетронутыми, неперемешанными рядами, вдруг стали отступать к лагерю, так и не вступив в бой, бросив своих дерущихся товарищей. Бешеный Мунд совсем озверел. Вырвался откуда-то, из-за какой-то кучи, из-под груды тел, весь скользкий, мокрый, словно новорожденный, бросился за отступающими, бежал сзади них, среди них, убивая на бегу, отводил душу. Когда увидели, что он один, все-таки какой-то храбрец вогнал ему в бедро свое копье. Мунд упал на колени, ухватил копье и пытался встать, но оно не выдергивалось, проклятое. Мунд расшатывал его в ране, описывая древком в воздухе круги, ругался, плевался и досадовал. Отупевший от событий дня, он вел себя вполне по-человечески, в качестве человека, живущего вполне нормально и рассчитывающего жить долго, выражал сильное недовольство малостью, пустяком, как ему казалось. Он был в шоке, поэтому и вел себя, и думал, как нормальный, шок не давал ему прозреть. Копье зашло неглубоко и было выдернуто из бедра с остатками мяса в зазубринах наконечника, но Мунд не смог больше встать и сильно удивился. Еще сильнее он удивился, когда кто-то подошел к нему вплотную, нисколько не опасаясь, почти уперся коленками ему в лицо и рассек мечом плечо и ключицу. Мунд сам делал это десятки раз: рассекал сверху у лежащего внизу и плечо и ключицу, прорубаясь в легкое, но не знал, как это бывает, а теперь узнал. Теперь, уплывая в лодке Харона, он все знал, умный, профессиональный солдат-трудяга Мунд.

Битва закончилась ничем, подобно многим битвам своего времени. Тот, кто храбро дрался, погиб, тот, кто остался цел, даже не перекрестил с врагом меча. В ней трус похоронил героя, трус сжег героя на погребальном костре. Обе стороны потеряли почти всех своих командиров: бездарнейшие оказались на первых ролях, кричали перед строем, командовали парадом; численность и тех и других сократилась на одну треть, боевой дух-вдвое. Византийцы оставили Салону, а потом вовсе ушли из Далмации. По извилистой, далеко не гладкой дороге полз какой-то змеиный скелет длиною в несколько миль. Готы преследовать отказались. Справили новоселье в брошенных заставах и крепостях, Салону не заняли: побоялись провизантийски настроенного местного населения, ночной резни. Теодату же доложили о победе грандиознейшей, небывалой. Голос льстеца и угодника настолько побеждал в каждом, даже честном, человеке, а необходимый патриотизм-обязанность так брал его за грудки, что Вранье росло, будто на дрожжах, и в Равенне не смогло даже поместиться в емком, выстроенном специально для него королевском дворце. Теодат особенно и не доискивался. Византийцы бежали без штанов, доблестная конница готов их преследовала, колола копьями спины, насаживала тела на веретела – щедро дарила беглецам их беглецкую участь получить невидимый удар по затылку; в живых мало кто остался. Армия-победительница заняла все бывшие оборонительные пункты врага и входит в Салону – докладывалось Теодату. Царь верил, смеялся, бурно себя вел, депрессии как не бывало. Свое мужество, завоеванное гибелью готских солдат, он праздновал как свое рождение.

Велел вызвать послов. Послы пришли, Петр и Афанасий. С трудом, но скрыл радость, принял прежний удрученный, с комическим оттенком вид. Взял письмо Юстиниана, начал читать: «Давно уже, по слухам, я считал тебя человеком разумным, теперь же я убедился в этом на опыте, видя, что ты решил не кидаться очертя голову во все крайности войны. Некоторые уже испытали такую превратность судьбы, обманувшись в своих величайших надеждах. (Хмыкнул.) И ты никогда не раскаешься, что вместо врагов ты сделал нас своими друзьями. Ты будешь иметь все то, что ты просишь от нас; кроме того, ты получишь все высокие звания в римском государстве. В данный момент я посылаю к тебе Афанасия и Петра, чтобы было положено твердое основание нашему взаимному договору. А вскоре к тебе прибудет и Велизарий, чтобы завершить все то, о чем мы с тобой договорились».

Теодат оглядел Афанасия и Петра. Начал осмотр с башмаков, задумался на пояснице, продолжил, дошел до груди, опять опустил вниз и пошарил по бокам, окинул лица. Захотел встать, обойти их кругом, притоптывая и присвистывая, но, понятно, не сделал, а лишь сохранил желание на лице. Еще немного, и он откровенно расхохочется, а пока лишь фыркает, как бегемот, словно от воды, от пыли или от насморка. Очень хорошее настроение, с таким гладят кота, мнут в пальцах мягенькую, податливую каждому движению шкурку. Он так и полагал поиграть с ними, как с котятами, сунуть палец на зубок и смотреть, как котенок пытается укусить, но не может, хотя и начинает причинять боль. Ага, раз ты так – вот тебе,– и палец в самой глотке. Бедная киска задыхается, давится пальцем, царапается, и не до укусов уж ей, оттаскивает подальше щетинистую головешку. Если не отпустить головешки, а повести палец за ней и еще чуть продержать его в глотке, у бедной киски слезки на колесках, и она, уже не надеясь и все-таки вырвавшись, первым делом благодарно лижет толстый красный палец, чуть не удушивший ее. Интересная, захватывающая игра маленького мальчика, полного любви к животным. Теодат, кажется, в нее и собирался сыграть, только без прелюдий и разминок. Разминка была – чтение письма, она его достаточно взбодрила. Видения и страхи прошедших дней, позорные признания, память о них оборачиваются обыкновенной мстительностью, хорошее настроение – злостью. Несколько изумленно философский ум Теодата следит за метаморфозами своего обладателя, не узнает, его за ними, но не вмешивается. Деревенский пастух наук раньше не был таким. Сознание избранничества наделяет его неподотчетностью, неподотчетность толкает на дурные поступки, и их дурнота уже написана на его лице. Пора приступать.

Записка дочитана, дрожит в руке, рука небрежно опущена, записку держит конечными фалангами двух пальцев, заглатывает в кулак, мнет, швыряет в лица послам. Белый комок летит в уставленные на него разинутые рты, падает почти вертикально. Ну как, дошло? Все-таки трон ему сильно добавил, многие детали стали частями тела, жесткие подлокотники – родными костями; высокая спинка – спиной, седалище – одноименным местом. Значит, наместник – полководец Велизарий, так-так. Пусть приезжает, если сможет, они встретят его сначала в Сицилии, потом в Риме, а уже потом, может быть, в своей столице, в Равенне. Пусть извинит за то, что так долго пришлось ему, долгожданному, ошиваться в Сиракузах. Им так не терпится выйти к нему навстречу, всем, с рожами весталок, кланяться в пояс, устлать спинами дорогу, когда пойдет по ней, кормить из ложки, когда воссядет за трапезу.

Теодат говорил, сильно подавшись, вытянувшись вперед. Сделал паузу, откинулся на спинку, поерзал, потерся всей своей экспозицией о предмет царского быта, удостоверился, что он есть под ним, ощутил его как вне себя, так и внутри, в своих органах, еще раз проникся умилением от гармонического слияния между живым существом – собой и предметом – троном, их неразрывной диалектической связи. И эту связь хотят нарушить какие-то Юстиниан и Велизарий-объедочник! Да Юстиниан его просто дешево покупает, видно по всему письму, проникся к нему деланной симпатией (еще бы, за Италию, за такое богатство можно полюбить!) и покупает. Да так любят дураков и безмозглых, шутов гороховых, примитивно мелко нахваливая, ублажая. Людей достойных, разных никто любить не станет, не захочет, не сможет, не вытянет ни один такой любви. Им не скажут дешевеньких комплиментов, с ними поцапаются.

Готский царь прогнал послов, приставил к ним наблюдателей, Рустика в том числе, и хорошую охрану. Никуда они не могут отлучиться без его ведома, ни с кем – встретиться и переброситься даже парой слов. Записку Юстиниана, которую он так демонстративно-эффектно швырнул, подобрал, едва они ушли, и самолично сжег. Листок выдавал его с головой. Но на то он и царь, чтобы прятать концы в воду. Не исповедим, не судим, не подотчетен, не ответствен. Стоит мальчикам заикнуться где-нибудь о тайных переговорах между ним и Юстинианом, им не останется ничего, кроме как из длинного меню смертей выбрать себе наиболее приятную. Истинный поклонник антики, Теодат устроит: последнее желание будет удовлетворено, а личности павших прославлены. Воевать никогда не станет с охотой, даже при условии побед, труды на полях сражений мучат кошмарами, а вот от парочки политических противников, шантажистов избавится в полном согласии с совестью. Мальчики все понимают, будут молчать в тряпочку. Однако какое нахальство требовать вторичной аудиенции. Им тут плохо, их плохо кормят? Отменные диетические продукты. Больной всеми болезнями желудка сразу – гастритом, панкреатитом, колитом и язвой – переварит, не почувствовав. Ешьте и поправляйтесь, Юстиниану расскажете, как славно кушали. Но если они так настаивают, если околачиваются под его дверями и не дают прохода, пусть приходят, но он запомнил одно: с ними нельзя общаться, как они того хотят, – слишком жирно, встреча пройдет в его вкусе, или он – не Теодат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю