355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Яницкий » Эпизоды одной давней войны » Текст книги (страница 5)
Эпизоды одной давней войны
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:53

Текст книги "Эпизоды одной давней войны"


Автор книги: Владимир Яницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

Амалазунте докладывают, отворачивается, тихо шепчет под нос: ублюдок, ненавижу. Жалости нет, отвращение, презрение, ненависть. Сын растоптан. В мыслях давит она ногами, растирает по полу свой недалекий гнилой плод. Он впал в маразм, чахнет на глазах у всех своих компаньонов, забывается, заговаривается, тащит из башки волосы, и они остаются в руке, шизеет, но в компашке это нормально: среди них уже добрая половина шизы и сифилитики. За что она так наказана? Теперь уже нельзя каяться, искать причину ошибок, исправлять допущенные когда-то, теперь можно только – не допускать новых. Еще раз возвращается она к мысли об Италии, пока от нее еще зависит будущее ее страны, старается отмести всякие второстепенные, побочные соображения, оставить лишь магистральные. В уставшие, перенапряженные мозги лезет всякая чушь, мелочь имеет привычку вырастать до огромных размеров.

Она хлопает в ладоши, ей приносят вина. Пьет его, успокаивает сердце. Последнее, что она может для родной страны, не отдавать ее готским старейшинам. Если они получат руль, все насмарку, ее политика, ее борьба, утлая память о ней. Самое лучшее и объективное из всего произнесенного в ее адрес сквернословия будет: она, дура, только искусственно тормозила естественный процесс, белка в колесе – вот кто она. Да уж лучше быть белкой в колесе, чем белкой в клетке!

Не последнюю роль играет и мысль о себе. Своей смертью умереть не дадут, не дадут, скоты! Два сжатых белых кулачка вдавливаются в стол; тогда, раз так, ее государственный и человеческий долг один.

С волнением принимает от Александра императорское письмо. Лилибей, подданные, беглые рабы и только – какой пустяк! Право, стоит ли? С Александром беседует приятно-милостиво, но о ерунде: как Италия, как путешествие, как дорога. Александр отвечает сдержанно, недоверчиво, не выходя из делового тона, пытается сбиться к поручению. Мелочи в политике, по его мнению, оборачиваются серьезными последствиями. Мелочей, как легко из этого предположить, в политике нет. Император настроен серьезно и ждет ответа. Его подмывает спросить о ее несостоявшемся визите, но он многозначительно не спрашивает: пусть догадается сама.

Амалазунте такая серьезность императора относительно десятка пленных и инцидента на границе, а также давнего спора относительно Лилибея кажется подозрительной. Это серьезность несерьезного человека, каким Юстиниан, конечно же, не является. В его серьезности, сдвинутых бровях, гримасе лица зарыта совсем другая собака. Видимо – сама Амалазунта, отмена ее поездки после упрочения своего положения в стране, без всяких объяснений и оправданий.

Император, явно на что-то надеявшийся, погорел в своих расчетах. Если так, то он намного умнее, чем она предполагала. Ее неприятно поражает дальновидный ум восточного деспота. Коварный, хитрый, мягкий, как кошка, он умеет не вспугнуть, умеет ждать. Неужели он имеет планы на империю, неужели он действительно рассчитывает в них на нее? Остается предположить: или он скупой глупец, раз дуется из-за инцидента, который легко уладить, или действительно хорошо, очень хорошо осведомлен о положении дел в Италии и в душе правящего лица.

Неприятно, конечно. Собиралась огорошить известием, щедростью, уникальностью своего решения, а навстречу лапа: дай, мол. «У тебя нет выхода, милочка»,– слышится ей циничная издевка. Вздрагивает: никто так не говорил. Значит, она сама так к себе относится, больше некому. Закипает гордостью. Хорошо, раз он такой великий умник, она швырнет ему страну, швырнет, как подачку. Быть второй в большом объединившемся государстве не менее приятно, чем первой в поделенном малом. Никогда она не плясала под чужую дудку и не запляшет теперь. Но таков неумолимый ход истории. Мечется; нужны хорошие, добрые слова, нужна признательность, не почтение, не лесть, но поощрение, привязанность, доброжелательность. Где взять, у кого? С Александром говорит, будто ничего и не подозревает о юстиниановских тайных планах. Нельзя так хорошо понимать друг друга, как они с ним,– почти невероятно, фантастика какая-то. Долго и напряженно общается с собой, спрашивает себя там, где она не успела спросить, подвергает последнему испытанию, полагается на рок, интуицию, всевышнего.

Сенатор предоставлен самому себе, в большой комнате томится один, смотрит то в пол, то на нее, то на стенную живопись.

Отвернувшись к окну, провожая глазами по улице мелких, людишек-тараканчиков, своим натруженным, срывающимся меццо-сопрано произносит она сакраментальности. Им нужно объединиться. Объединение, ее давняя мечта,– историческая необходимость. Происходит оно под эгидой сильной стороны на федеративных правах.

Александра словно нет. Она видит одного Юстиниана, его довольное жирное лицо. Он там, а тут торчат одни только его бездумные уши, которые честно донесут услышанное до мозга, пусть уж он обдумывает и размышляет. Но пусть знает Юстиниан: это никакое не бегство и не самоспасение для нее, а именно воля истории, если такая есть. Ей ничего не стоит передумать, отменить решение, но она чувствует ответственность, перед лицом которой ни ее жизнь, ни ее честь большой цены не имеют. И дай бог ему почувствовать когда-нибудь такое.

А письмо она напишет, пожалуйста, читай: «Великому государю, возвышающемуся своими достоинствами, более прилично взять под свое покровительство сироту, совсем не понимающую, что делается, чем затевать вражду из-за ничтожных причин. Ведь если бы возникла борьба из-за причин, которые вовсе не являются неразрешимыми, то даже победу она принесла бы бесславную. А ты с угрозой указываешь Аталариху и на случай с Лилибеем, и на десять беглецов, и на то, что наши воины, идя против своих врагов, по ошибке и вместе с тем по какому-то недоразумению напали на дружественный город. Да будут далеки от тебя такие мысли, о великий государь, вспомни, когда ты шел походом против вандалов, мы ни в чем тебе не препятствовали, но предоставили тебе и свободный путь на врагов, и с великой охотой продавали тебе все, что тебе было необходимо; между прочим, мы доставили тебе такое большое количество коней, благодаря которому главным образом и была одержана тобою победа над врагами. Ведь имя союзника и друга по справедливости заслуживает не только тот, кто в бою предоставляет свое оружие своим близким, но и тот, кто является готовым служить всем тем, что необходимо для войны.

Прими во внимание, что тогда твой флот на море нигде не мог иметь пристанища, кроме как в Сицилии, и в Ливию мог идти, купив только здесь продовольствие. Так что, в сущности, успех твоей победы зависел от нас. Ведь тот, кто дает выход из трудного положения, по справедливости заслуживает награду при счастливом окончании. А что для человека, о государь, приятнее победы над врагами?! Для нас же это является немалым унижением, что мы, вопреки законам войны, не имеем части в твоей добыче. А теперь ты хочешь отнять у нас в Сицилии Лилибей, с самого начала принадлежавший готам, пустую скалу, государь, не имевшую никакой ценности, которую было бы вполне естественно для тебя дать в качестве вознаграждения Аталариху, оказавшему тебе содействие в тяжелые для тебя времена, если бы даже этот Лилибей принадлежал с самого начала твоей империи».

Вот и хватит на этом, пожаловалась, пококетничала, повздыхала, и хватит. Она принимает его форму общения: переписку ни о чем. Остальное содержание передаст на словах сенатор.

Гордячка в экстазе своего самомнения совсем забыла то, что думала еще день назад, ожидая посла. И если она хочет доказать императору свою независимость и добровольность решения, то в действительности она была права лишь тогда, когда видела во сне напирающие потные рожи готов. Они снаружи и смотрят в окна, она – внутри. «Мама,– говорит ей маленький Аталарих, совсем хорошенький,– мама, дом горит».– «Где горит, сынок?» – «Крыша горит». Амалазунта видит: Аталарих на улице со всеми и зовет ее спастись. Значит, зря отозван и плывет в Равенну корабль с казной. Так и будет ходить, как челнок, от одного берега к другому по маршруту: Эпидамн – Равенна, Равенна – Эпидамн, пока не нарвется на рифы в стае эриний и не пойдет ко дну, блеском золотых монет распугивая тритонов. Положение кошкино. Пролезет башка у кошки в дырку, значит, и кошка пролезет. Но если дырка меньше, чем башка у кошки, то кошке в дырку никогда не пролезть.

Пусть теперь Амалазунта думает о себе как угодно, Юстиниан весьма удовлетворен. Александр совсем не плох, а дипломатия в нем перехитрила саму себя. После сенатора разговор с Гипатием и Деметрием его уже почти не занимает, хотя слушает, конечно, одним ухом, словно папские разглагольствования. Теодат? Какой Теодат? Так. Интересно. Ну-ну. Новая фигура, новая расстановка сил на арене (тут никого рядом нет – в радиусе полутора тысяч километров, не за кем гнаться, некого лапать, соблазнять, некому успокаивать ненадежную хворую совесть, можно назвать вещи своими именами): три торгаша, не подозревая друг о друге, продают, кто чем владеет, по своей цене, как единственное на всем базаре.

Папа берет дорого, дает мало и незрелого, Теодат берет немного, дает прилично, но то же и еще три раза по столько дает Амалазунта за тройную цену. Можно покупать ягодки в розницу у каждого, а можно оптом у Амалазунты-дешевле. И тогда уже торговаться с папой, за сколько уступит он свою смородинку после малинки-то, а Теодата пнуть ногой под ягодицы. Но Теодат – самый решительный из всех торгашей – продает наверняка, Амалазунта – переменчива, коварна – передумает; Теодат – в руке, Амалазунта – в небе. Пнуть хочется, даже нога чешется, но пинание – обыкновенное мелкое хулиганство.

Он поступит как недоверчивая старуха все на том же базаре: попробует ягодки у Теодата, попробует ягодки у Амалазунты. Кого кем прижать: Амалазунту Теодатом или Теодата Амалазунтой? Подойдет к Амалазунте с ягодками Теодата и поторгуется. Так, пожалуй, лучше.

– Ты все понял?

Очередной посланник натаскивается, как охотничья собака. Александр больше не едет, Александр отслужил, потерял нюх, пошел на задворки псарни, на почетный отдых, нужен другой человек. Вот он: некий Петр, ритор, по происхождению иллириец – Юстиниан листает личное дело,– родился в Фессалонике, умный – еще придется убедиться, мягкого характера – такой и нужен, болезненно переносит критику – гнать вон, обладает даром убеждения – звать сюда!

Смотрит в глаза, большие, круглые, чуть навыкате, чуть смазанные жирком, тронутые скользким блеском, черные. Проникающие, непроницаемые, но не отражают, а засасывают. За этими глазами, за их полушариями, есть по маленькой комнатке-исповедальне, где человеку перед зеркалом в обществе самого себя предлагают заниматься стриптизом, куда они с гипнотической настойчивостью приглашают Юстиниана; вздрагивает, отворачивается, решает в минуту: пойдет. Излагает экспозицию. Они должны не знать друг о друге, не должны быть спутанными друг с другом, эти двое. Сначала ему нужен гарантированный Теодат, потом пойманная в силки недорогая Амалазунта.

– Ты все понял?

Петр отвечает утвердительно, без смущения, неловкости перед собой, перед резкостью вопроса, в легком наигрыше, сияют черные полушария.

Юстиниан не любил риторов, не очень доверял им. Ритор – краснобай, человек пустой; пусть люди, занимающиеся этим делом, мнят о себе высоко, ставят свою профессию в разряд древнейших и важнейших, отмечают свою принадлежность к самым выдающимся мужам Периклу и Демосфену, нынче и сама профессия и ее носители сошли вместе с ней на нет. Петру не понадобится произносить речи, в конце концов, их можно прочесть по бумажке (здесь напишут), но – по пульсу в руке, по биению в венах уловить биение сердца, его тайные желания, в нужный момент предложить ему нужный соблазн, проинкрустировать его камушками соблазнов – ювелирное мастерство. А риторов он сам у себя развел, сам. Шавок, ратующих за укрепление державной власти, способных каждого покусать, кто встрянет, ищеек пропаганды с кусочком сердца, как от луны месяц. Его императорское полнолуние обернулось узеньким серпом для подданных.

Император тянет носом воздух, сопит, глубоко вздыхает: демократия – дело будущего или прошлого, а пока так. Неизвестно, как насчет идей, а насчет живота его режим – лучший из существующих ныне режимов и демократий. Его подданные более-менее сыты, со свинцовыми черепами, но с наполненными непереваренной жратвой желудками в отличие от италийцев, у которых в головах соборные башни, а в брюхе шаром покати. Брюхо – первей. Его подданным не до мыслей – они переваривают, а италийцы пусть себе бесятся, выдавая обыкновенный голод за энтузиазм самосознания, пусть гоняют своих правителей, как вшей,– они вполне заслужили.

Петру, как повод явиться, вручено и едет с ним официальное письмо к Амалазунте – длинная бодяга про Лилибей, последнее в их дутой переписке. Оно там уже ни к чему: Амалазунта никогда не узнает его содержания, не доживет.

Пощечина истории Юстиниану. Он в Константинополе думает: заправляет, держит вожжи, думает, Италия дышит по его указке, думает, скажи он ей «не дыши», она перестанет. Еще недавно мечтать не смел, а теперь играет в людей, как в куклы, забывая, что они даже под его контролем могут поступать по-своему.

Аталарих отравился рыбой и заболел. Повара, приготовившего блюдо, распяли. Квалифицировали как злоумышленника, рассудили: неделя жизни Аталариха больше, чем сто лет жизни его повара. Кто-то увидел плохие предзнаменования – казнили и его, чтоб не клеветал на владыку. У Аталариха стул жидкий и частый, воспаление кишечника, сильные боли в печени и в заднем проходе. Он ложит в штаны и катается по постели. Стаи врачей, советы, лекарства, диета, режим. Когда они уходят, зовет слугу, тот за виночерпия наливает, подносит чарку. Лучшее лекарство, дезинфицирующее средство, по мнению слуги, врачи до хорошего не доведут. Аталарих боится, как бы мать не подослала кого-нибудь отравить его, не принимает помощь врачей, зато доверяет своему малограмотному служке, который спаивает его и получает признательность.

Удивительно, но категорически противопоказанное при отравлениях вино приводит к хорошим результатам. Через неделю исхудавший, измучившийся от частого сидения на горшке (репетиция перед сидением на троне), несостоявшийся готский туз первый густой кал, вышедший из него, приветствовал так же, как рабочие металлургической промышленности первую плавку. Бегал и всем показывал. Все, кто видел, говорили: гениально. Врачей прогнали.

Врачи пожаловались Амалазунте и сообщили, что здоровье ее сына находится в большой опасности, временное улучшение ничего не значит, скрыт симптом, но сама болезнь прогрессирует.

Для Амалазунты сын, даже самый дрянной, повод иметь власть, не будет сына, кончен ее бал-маскарад – власти тоже не будет. Нужно продержаться, продержаться до ответа Юстиниана, до корабля, плывущего из Эпидамна в Равенну, чтоб снова послать его в Эпидамн, до того часа, который даст ей ее лучшую судьбу. К Аталариху посланы лучшие латинские врачи. Он должен выслушать их, их послала его мать.

Ах, мать – не желаю видеть! В нем сын оборачивается врачом ей и себе. Да она отравить его хочет – орет неузнаваемо визгливым голосом почти в бреду, лоб потный, температура.

Врачи врываются к нему насильно. У него дизентерия, по их общему мнению.

Что они там шепчут на их проклятой латыни, он не разбирает.

– Эй, говорите внятнее и без терминов, если можно.

– Без терминов нельзя, надо понять.

– Тогда гнать всех. Мордой об забор!

Входят слуги, теснят врачей, у постели перебранка. Его велено лечить насильно. Слуги, самые верные, тоже должны понять и помочь врачам справиться с капризами молодого человека.

– Меня велено травить насильно! – вопит из постели, из-за полога, Аталарих.

Все в замешательстве. Кто ему внушил такую ересь? Пусть он, раз не верит, посмотрит на свою мать, как она исхудала, заботясь о его здоровье, пусть она сама придет к нему и попросит. Хорошо, ладно, пусть. Он согласен, пусть сама приходит.

Амалазунта брезгует, возмущается: ни за что. Довольно ломать комедию, как ему не стыдно так опускаться. Он забыл, кто он, этот подонок, забыл, чья в нем кровь, как надо вести себя, как надо болеть, как переносить страдания и лишения. Он думает, раз ему немножко хуже, значит, все подстроено, все против него. Типичный мелкий эгоист.

– А что, ему так плохо?

– Долго не протянет.

Хорошо, раз он не доверяет ей, своей матери, пусть готские старейшины возьмутся за него, они в нем тоже заинтересованы. Пусть придут к нему всей толпой, на колени встанут перед кроватью, если нужно, протянут к нему руки, как к своей надежде.

Но кому он нужен, кому нужен больной позорной болезнью, исхудавший, обессиленный дутый правитель в стране, где наслоения веков, целые пласты культуры, государственных устройств, институтов права – все взрывается, рушится, извергается вулканом, расплавляется в горне нового времени и лавой течет по ногам современников, обугливая их до колен?! Если его спасти, он-то сам кого-нибудь спасет? И никто не протянет к нему руки.

Старейшины отказываются от унизительного ходаковства (ходачества) к дристуну. Если Амалазунте не надо уговаривать ублюдка принимать пилюли, им тем более не надо. Они выберут себе подостойнее. Приходится отказываться от потомственной крови, раз кровь гнилая. Выборы, по совести, должны уже быть давно, как только стало ясно, что Аталарих к правлению не способен хотя бы в силу его жизненных ориентаций, они задерживаются лишь по формальным правовым нормам и не могут начаться раньше, чем... гм... Аталариха не станет. А все идет к тому.

Полуодетый, грязный ходит потомок великих королей по комнатам, ворчит на слуг, жалуется, ноет, стонет, причитает, паясничает. То лучше ему – начинает смеяться, то хуже – строит кислую мину. Тут болит, там болит, печень, почки, желудок, сердце. Вокруг сердца холодные обручи какие-то, сердечную мышцу сводит, ноют ноги над коленками, отдает в печени. К окну подбегает, смотрит вниз на людей, морщится: жалко оставлять их живущими после себя. Ясного сознания смерти еще нет, но есть смутное ее предчувствие.

Паникер, легко впадает в панику: меня нет, ничего нет, я – мертвый, я – умер, теперь не жалко. После того как приговаривает себя, прощается с собой, приобретает относительное спокойствие и твердость духа. Теперь каждый день и час – подарок. Но вот, все еще не умерший, а живущий, он начинает верить в жизнь, не понимая, что действительно мертвец, не понимая, что паника – не паника, а прозрение в паническом стиле, начинает хвататься за жизнь, искать пустого, бесполезного спасения.

Какие-то знахари, знахарки, темные, безграмотные старухи, согнутые пополам: голова где-то на уровне живота выставлена на метр вперед, спина горизонтальна; заклинания, шипение зелья в горшке на огне, нашептывание, проглатывание зелья – жизнь теплится. Слезы, истерики, зависть к живущим, причитания, опять слезы, минутные прояснения в голове, не дающие ничего, кроме кошмарных страданий: марсово поле, дядька-командир, юноши, купающиеся в Тибре, особенно один худенький мальчик, серебристый, как рыбка, лучше всех там плавал – этого нельзя долго переносить, легче разбить голову об стенку, он бьет ее, голова гудит; зовет слугу с кувшином, спрашивает у слуги: у тебя ничего не болит? Тот отвечает: нет.

– Нигде не болит?

– Нигде.

Зеленый змий, забытье. Все неистраченные силы проявляются – реализуются теперь, за час до заката самый багряный румянец. Умереть надо пустым, истраченным, спокойным, не способным ни к чему и к мысли о смерти не способным, тогда она, смерть, не будет такой трудной.

Лег, собрался больше не вставать, лежит с мыслью про Марка Аврелия, закрывает глаза, повторяет имя, ставшее теперь вдруг дорогим (плевался, когда мать розгами учила): Аврелий, Аврелий. Все умирали, умерших больше, чем живущих, под землей, в Тартаре, их больше, чем на земле. Чувствует в голове какое-то пространство, огромное, черное, не заполненное ничем; голова, которая помещается в комнате, начинает иметь большую кубатуру, чем комната, большую кубатуру, чем дворец. Если от лба к затылку внутри головы протянуть веревку, на ней можно вывесить сотню простыней. В его голове может быть брошено копье, и лететь, не встречая препятствий, и упасть, истратив силу броска.

Открывает глаза, приподнимается, ощупывается, велит приготовить носилки. Носилки готовы – в лупанарий, звать всю шайку, золотую молодежь.

Девица, с которой он вывалялся в эту ночь, утром обнаружила, что он мертв, и не могла сказать, сколько времени провела с человеком, а сколько с трупом.

Амалазунте тотчас сообщено, но она не захвачена врасплох. Уже давно и мысленно и практически готовится она к смерти ненаглядного сынка. Последнее ее ругательство в его адрес: быстро свалился с копыт, растаял, надо бы ему еще потянуть, походить – она бы лучше подготовилась,– досада какая.

Аталариха уносят из смрадного места, дружки поникли, глядятся в острое лицо товарища, как на себя в зеркало, дрожат, все опухшие, полупьяные с вечера; приносят домой, раздевают, обмывают, одевают в парадные, неношеные одежды, отпевают в церкви, хоронят по-христиански.

Хорошо правителям: живут язычески в свое удовольствие, как хотят, о грехах не думают, умирают как христиане с мыслью о царстве небесном, в полном ладу с собой, со спасением, с отпущением грехов. Из двух мировоззрений отрывают по лучшей половине и соединяют, образуя третье мировоззрение – избранных.

Пока епископ гундосит с амвона, занимаясь не столько усопшим, сколько пропагандой освободительной миссии христианства, пока бегают, суетятся вокруг катафалка сановники, Амалазунта действует. Не зря она поручила похороны государя самым знатным и влиятельным из своих сановников – последнее применение действительной ее законной власти над ними, их руки связаны, пока они возятся с Аталарихом.

Амалазунта делает свой последний ход. План отменный, отличный план, достойный настоящей авантюристки, настоящей сорвиголовы в короне. Может быть, благодаря таким аферам она еще и держится и наставляет рога соперникам: всем мужчинам, которых внутренняя политика Италии может выбрать себе в мужья, она предпочла женщину – настоящее лесбиянство. Их вот-вот накроют, разоблачат, выставят напоказ, публично опозорят, а они все продолжают и продолжают заниматься противоестественной любовью, уделяя ей последние перед осмеянием минуты.

Если выборы должны быть, значит, они будут и их не избежать, значит, придется проститься с властью, а вместе с ней и с программой передачи Италии в руки Юстиниана и с вольготной жизнью в Византии.

Судьба побирушки, почти бесправной, нищенки, место на свалке социальных отходов, новые привычки, все наполненные зависимостью перед государством, которое она же сама и создавала. Она катастрофически боится слететь с небес и оказаться в так называемом земном раю для людей. Если б она была женщиной, как все, с присущими всем женскими слабостями, она бы, возможно, и сочла готовящуюся за кулисами ей участь любопытной и даже счастливой. Но счастье стирать свое собственное белье, склонившись над тазом, доить козу – счастье пасторали ей недоступно и отвратительно до нервных судорог. Сколько раз сравнивала она судьбу любой из женщин ее страны со своей, представляя ее ярко, применительно к себе и ни разу не находила в ней ничего привлекательного, чему бы можно было позавидовать, чем бы можно было всецело увлечься. Мужчина, хозяйство, дети, базар. Мужчина – скотство, дети – были, хозяйство, базар – ради эксперимента не стоит рисковать духовной жизнью.

Выборы грозят именно экспериментом: насколько человек цивилизованный, цивилизация которого куплена свободой сотен рабов, способен опять приблизиться к своим предкам, служившим рабами у самих себя.

Нужен ставленник, свой человек, который примет корону из ее рук и никому, только ей будет обязан своим коронованием при всей видимости соблюдения готской военной демократии. Он должен находиться в тени и не считаться явным претендентом, иначе его изберут все, а быть избранным всеми – значит не быть обязанным никому, и ей опять достанется кукиш. Кто? Перебирает в памяти людей, видит лица, даже мертвых, беседует с ними на их языках, воспроизводя внутри себя речь каждого. Чутье подсказывает: Теодат. Отставляет его в сторону для самого задушевного разговора, приглядывается к другим, возвращается к Теодату. Таким человеком, какой ей нужен, является только он. Теодат анахорет, отшельник, ведет затворнический, уединенный образ жизни – последнее время вел. Не очень везучий, не очень энергичный; годы неуспехов и неудач, главной причиной которых было его недостаточное рвение, окончательно убили в нем честолюбие. У Амалазунты нет времени собирать сведения, сейчас она пользуется теми, что имеет, полагаясь больше на интуицию, чем на логику. Но без честолюбия совсем он не пойдет за ней, нужно, чтоб на донышке оставалось достаточное количество напоить его, хлебнуть самой. Нет, если оно было когда-то, оно не исчезнет совсем, или она не знает людей. Дальше: Теодат не пользуется популярностью, и его наверняка не изберут, и он это понимает. Но он – ближе всех по крови к Теодориху, если готам еще дорога память великого вождя, и именно кровь может стать противовесом авторитета другого кандидата.

Есть одно серьезное препятствие. В Теодате нежданно-негаданно (не от философских же занятий!) проснулась жадность. Хитростью и вероломством скупает он и присваивает земли по всей Этрурии и уже стал хозяином всей провинции. Незапланированная прыть и, главное, необъяснимая. Давние территориальные права, объясняет. Хорошо, но ведь права-то давние, а хватился только лишь теперь, и с такой кипучей энергией, какой никогда не проявлял. Вот они, настораживающие подводные камни Теодата. Прежде чем плыть по нему, не следует ли вначале хорошенько изучить маршрут, кто знает, какие водовороты, ямы и колдобины встретятся на глубине? Он грабил, она смотрела до поры до времени, отмахивалась, не хотела ссоры с могущественным готом. Он грабил и тех и других, не разбирая, не ударяясь в политику, кто за кого, подчиняясь одним соображениям – чисто меркантильным: лишь бы лежало похуже. Но вот к ней с жалобой пришли те, кто оказал ей немалые услуги в свое время, кому она из своих рук, как желторотым птенцам, давала наделы. Они требовали разрешения суда кровью, их невольно пришлось остановить.

В Равенну, оторванный от дел, от земельного циркуля, от деревенской пастушеской природы, вызван Теодат. Ему задаются вопросы, он отвечает. Ученый муж не зря прочел всего Платона, его не положишь на лопатки после Платона, вооружен. Лезет против очевидного и побеждает, на глазах делает белое черным, готы не в силах перенести хамского умничанья, готовы вцепиться ему в волоса.

На разбирательство сбежались все отчаявшиеся истцы, толпятся в дверях, галдят. Справедливость может быть только справедливостью для всех – кричат. Если взялась разбирать этих двух, то пусть она разберет дела всех: один корень, один виновник. Виновник один, а причины конфискации, выдвигаемые им, а также территориальные претензии его к ним и их к нему самые разные. Нет, она не возьмется за все сразу, но передаст дело в суд и проследит за справедливостью его решений. «Закон что дышло, как повернет, так и вышло!» – кричат, их не успокоить сегодня.

Амалазунта топнула ногой. Не на просителей – на своего кузена. Долго он будет испытывать терпение людей и ее? Может он обойтись без длинных, извилистых, заумных цитат типичного волокиты и заговорить прямо? Если не аргументы против него, то сам его стиль защищаться, витиеватый, схоластический, вполне свидетельствует в пользу противоборцев. Ну как?

Теодат даже глаза прикрыл от охватившего его бешенства, даже пожалел о том, что когда-то не выступил против нее, топающей теперь ножкой. Он мог еще сражаться, но нетерпение, сам жест подействовал. Поразительно легко, бессловно, придерживая пальцами тик в левой щеке, отдал он завоевания, но не все. Многое за действительной спорностью пошло в суд.

Тогда Амалазунта осталась довольна: никогда не мешает продемонстрировать свою справедливость, но теперь видела в событиях двухнедельной давности большое препятствие. Раны не успели зажить. Надо постараться теперь склонить решение суда в пользу двоюродного братца, оно ляжет смягчающей мазью. А пока есть такой выход. Теодата-де намеревались убить, и она лишь спасала его, своего родственника, устроив показуху. Не отбери она у него землю, его бы хлопнули за сотню акров. В конце концов, она приносит ему взамен корону, надо понять, корону.

Их встреча имеет место незадолго до смерти Аталариха, совершенно секретно, на вилле у Теодата, знают только немые рабы. Теодат неприятно поражен, видя ее у себя в ранний час, в простой сельской одежде, в глазах немой вопрос. Теодат не осведомлен о состоянии Аталариха, теперь ей это очень на руку, можно начать с земельных наделов в Этрурии. Голубушка принесла ему в клювике червячков: его хозяйствование оказалось тоже прогрессивным, суд учтет это обстоятельство, и возвращенные наделы останутся у него, истцам же будет частично выплачено за землю из казны, частично нарезаны участки в других областях.

Философ слушает без доверия, без радости, без благодарности и смотрит по-прежнему: чего ради ты приперлась сюда, неужели делать мне подачки, кормить из ложки, гладить по голове? Он склонен предположить совсем другое: делает под него подкоп, разнюхала и копает, посланцы донесли, продали. Ради хороших отношений двух царственных особ его разотрут, из костей приготовят костную муку. Тогда почему дом и сад не оцеплены, почему сразу не взяли за жабры, не нанизали на веревку, не дали дубинкой по голове, чтоб рыбка не била хвостом, не выпрыгнула в море? Или – посланцы не выдали, она разузнала из других источников, но не доверяет им и хочет сама удостовериться. Теодат насторожен, не произносит ни слова. Ах, какой, право, нескладный, невоспитанный дичок!

Амалазунта пускает в ход свои женские чары, насколько способна их пускать: у нее слишком мало времени. Раз уж он ей так не доверяет: дурачка хотели убить, она же спасла его. Разве можно спасти от других ради того, чтоб расправиться самому, конечно, он уже собирается отделаться досужей сентенцией: в наше время все возможно, но... Теодат серьезно заинтригован, даже сбит с толку: кто? Совершенно бездумно выпаливает имена тех двоих, которым сама давала наделы: сослужили один раз – сослужат и второй. Но, совестясь, опасаясь за них, спешит добавить: конфликт-де исчерпан, ребята больше не в претензии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю