412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Набоков » Стихотворения » Текст книги (страница 14)
Стихотворения
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:06

Текст книги "Стихотворения"


Автор книги: Владимир Набоков


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

СТИХОТВОРЕНИЕ ИЗ РОМАНА «LOOK AT THE HARLEQUINS!»

597. ВЛЮБЛЕННОСТЬ {*}

 
Мы забываем, что влюбленность
не просто поворот лица,
а под купавами бездонность,
ночная паника пловца.
 
 
Покуда снится, снись, влюбленность,
но пробуждением не мучь,
и лучше недоговоренность,
чем эта щель и этот луч.
 
 
Напоминаю, что влюбленнность
не явь, что метины не те,
что, может быть, потусторонность
приотворилась в темноте.
 
1973

СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ СБОРНИКА «СТИХИ» 1979 Г., ОПУБЛИКОВАННЫЕ ВПЕРВЫЕ В ЭТОМ СБОРНИКЕ

598. РЫЦАРЬ

 
Я в замке. Ночь. Свод сумрачно-дубовый.
Вдоль смутных стен портретов смутный ряд.
Я не один: в углу – средневековый
суровый страж, составленный из лат.
 
 
Он в полутьме, как сон убийцы хмурый,
стоял с копьем в закованной руке.
Я расставлял огромные фигуры
при трех свечах на шахматной доске.
 
 
И вот огонь угрюмый отсвет кинул
на рыцаря – и видел, слышал я:
он медленно забрало отодвинул,
и звякнула стальная чешуя.
 
 
Он подошел тяжелою походкой,
стуча копьем и латами звеня;
сел предо мной и руку поднял четко,
и стал играть, не глядя на меня.
 
 
Взор опустив и трепетом объятый,
бессмысленно я пешки выдвигал.
Жемчужные и черные квадраты
крылатый ветр, дохнув, перемешал.
 
 
Последнею пожертвовал я пешкой,
шепнул: «сдаюсь», и победитель мой
с какою-то знакомою усмешкой,
привстав, ко мне нагнулся над доской…
 
 
Очнулся я. Недвижно рыцарь хмурый
стоит в углу с копьем своим в руке,
и на местах все тридцать две фигуры
передо мной на шахматной доске.
 
18 марта 1919

599. «Когда, мечтательно склонившись у дверей…»

 
Когда, мечтательно склонившись у дверей,
ночь придает очарованье
печалям жизненным, я чувствую острей
свое ненужное призванье.
 
 
Ненужное тебе, рабыня губ моих,
и от тебя его я скрою,
и скрою от друзей, нечистых и пустых,
полузавистливых порою.
 
 
Деревья вешние в мерцающих венцах,
улыбка нищего, тень дыма,
тень думы – вижу все; в природе и в сердцах
мне ясно то, что вам незримо.
 
 
От счастья плачет ночь, и вся земля в цвету…
Благоговею, вспоминаю,
творю – и этот свет на вашу слепоту
я никогда не променяю!
 
12 мая 1920, Кембридж

600. «В неволе я, в неволе я, в неволе…»

 
В неволе я, в неволе я, в неволе!
На пыльном подоконнике моем
следы локтей. Передо мною дом
туманится. От несравненной боли
я изнемог… Над крышей, на спине
готического голого уродца,
как белый голубь, дремлет месяц… Мне
так грустно, мне так грустно… С кем бороться
– не знаю. Боже. И кому помочь
– не знаю тоже… Льется, льется ночь
(о, как ты, ласковая, одинока!);
два голоса несутся издалека;
туман луны стекает по стенам;
влюбленных двое обнялись в тумане…
Да, о таких рассказывают нам
шарманки выцветших воспоминаний
и шелестящие сердца старинных книг.
Влюбленные. В мой переулок узкий
они вошли. Мне кажется на миг,
что тихо говорят они по-русски.
 
31 мая 1920, Кембридж

601. ТАК БУДЕТ

 
С собакою седой, которая когда-то,
смеясь по-своему, глядела мне в глаза,
ты выйдешь ввечеру, и месяц, как слеза,
прольется на цветы последние заката.
 
 
Над книжкой, в полутьме блеснувшей белизной,
склони ты голову, склони воспоминанья,
прими, пойми стихи, задуманные мной
на дальней пристани в ночь звездную изгнанья.
 
 
Ты будешь тосковать, угадывая, чья
лепечущая тень печалила поэта.
Ты вспомнишь свежие и сладостные лета,
золотоствольный лес и встречи у ручья.
 
 
И улыбнешься ты загадочно, и сядешь
на мшистую скамью в лесу на склоне дня,
и светлой веткою черемухи погладишь
собаку старую, забывшую меня.
 
11 июня 1920, Кембридж

602. «Как было бы легко, как песенно, как дружно…»

 
Как было бы легко, как песенно, как дружно
мои моленья бы неслись,
когда бы мы в саду, во храме ночи южной
с тобой нечаянно сошлись.
 
 
Свет лунный по кустам, как лоск на мокрых сливах,
там серебрится средь полян.
Бестрепетны цветы. В аллеях молчаливых
медвяный, бархатный туман.
 
 
И ветерок вдали рождается, и вскоре
вздыхает жимолость во сне.
За кипарисами угадываешь море.
Чу! Море молится луне.
 
 
Скользит оно, скользит, сокрытой страстью вея,
и слышишь, и не слышишь ты,
и смутный мотылек, жужжа и розовея,
считает смутные цветы.
 
9 июля 1921

603. «От взгляда, лепета, улыбки…»

 
От взгляда, лепета, улыбки
в душе глубокой иногда
свет загорается незыбкий,
восходит крупная звезда.
 
 
И жить не стыдно и не больно;
мгновенье учишься ценить,
и слова одного довольно,
чтоб все земное объяснить.
 
31 июля 1921, Груневальд

604. «Ясноокий, как рыцарь из рати Христовой…»

 
Ясноокий, как рыцарь из рати Христовой,
на простор выезжаю, и солнце со мной;
и последние стрелы дождя золотого
шелестят над истомой земной.
 
 
В золотое мерцанье, смиренный и смелый,
выезжаю из мрака на легком коне:
Этот конь – ослепительно, сказочно белый,
словно яблонный цвет при луне.
 
 
И сияющий дождь, золотясь, замирая
и опять загораясь – летит, и звучит
то земным изумленьем, то трепетом рая,
ударяя в мой пламенный щит.
 
 
И на латы слетает то роза, то пламя,
и в лазури живой над грозой бытия
вольно плещет мое лебединое знамя,
неподкупная юность моя!
 
1 декабря 1922

605. «Как объясню? Есть в памяти лучи…»

 
Как объясню? Есть в памяти лучи
сокрытые; порою встрепенется
дремавший луч. О, муза, научи:
в понятный стих как призрак перельется?
Проезжий праздный в городе чужом,
я, невзначай, перед каким-то домом,
бессмысленно, пронзительно знакомым..
Стой! Может быть, в стихах мы только лжем,
темним и рвем сквозную мысль в угоду
размеру? Нет, я верую в свободу
разумную гармонии живой.
Ты понимаешь, муза, перед домом
мне, вольному бродяге, незнакомым,
и мне – родным, стою я сам не свой
и, к тайному прислушиваясь пенью,
все мелочи мгновенно узнаю:
в сплошном окне косую кисею,
столбы крыльца, и над его ступенью
я чувствую тень шага моего,
иную жизнь, иную чую участь
(дай мне слова, дай мне слова, певучесть),
все узнаю, не зная ничего.
 
 
Какая жизнь, какой же век всплывает,
в безвестных безднах памяти звеня?
Моя душа, как женщина, скрывает
и возраст свой, и опыт от меня.
Я вижу сны. Скитаюсь и гадаю.
В чужих краях жду поздних поездов.
Склоняюсь в гул зеркальных городов,
по улицам волнующим блуждаю:
дома, дома; проулок; поворот
– и вот опять стою я перед домом
пронзительно, пронзительно знакомым,
и что-то мысль мою темнит и рвет.
 
10 декабря 1922, Stettin

606. FINIS

 
Не надо плакать. Видишь, там – звезда,
там – над листвою, справа. Ах, не надо,
прошу тебя! О чем я начал? Да,
– о той звезде над чернотою сада;
 
 
на ней живут, быть может… что же ты,
опять! Смотри же, я совсем спокоен,
совсем… Ты слушай дальше: день был зноен,
мы шли на холм, где красные цветы…
 
 
Не то. О чем я говорил? Есть слово:
любовь, – глухой глагол: любить… Цветы
какие-то мне помешали. Ты
должна простить. Ну вот – ты плачешь снова.
 
 
Не надо слез! Ах, кто так мучит нас?
Не надо помнить, ничего не надо…
Вон там – звезда над чернотою сада…
Скажи – а вдруг проснемся мы сейчас?
 
9 января 1923

607. «Я видел смерть твою, но праздною мольбой…»

 
Я видел смерть твою, но праздною мольбой
в час невозможный не обидел
голубогрудых птиц, дарованных тобой,
поющих в памяти. Я видел.
 
 
Я видел: ты плыла в серебряном гробу,
и над тобою звезды плыли,
и стыли на руках, на мертвом легком лбу
концы сырые длинных лилий.
 
 
Я знаю: нет тебя. Зачем же мне молва
необычайная перечит?
«Да полно, – говорит, – она жива, жива,
все так же пляшет и лепечет.»
 
 
Не верю… Мало ли, что люди говорят.
Мой Бог и я – мы лучше знаем…
Глаза твои, глаза в раю теперь горят:
разлучены мы только раем.
 
10 января 1923

608. «Как затаю, что искони кочую…»

 
Как затаю, что искони кочую,
что, с виду радостен и прост,
в душе своей невыносимо чую
громады, гул, кишенье звезд?
 
 
Я, жадный и дивящийся ребенок,
я, скрученный из гулких жил,
жемчужных дуг и алых перепонок, —
я ведаю, что вечно жил.
 
 
И за бессонные зоны странствий,
на всех звездах, где боль и Бог,
в горящем, оглушительном пространстве
я многое постигнуть мог.
 
 
И трудно мне свой чудно-бесполезный
огонь сдержать, крыло согнуть,
чтоб невзначай дыханьем звездной бездны
земного счастья не спугнуть.
 
13 января 1923

609. «В кастальском переулке есть лавчонка…»

 
В кастальском переулке есть лавчонка:
колдун в очках и сизом сюртуке
слова, поблескивающие звонко,
там продает поэтовой тоске.
 
 
Там в беспорядке пестром и громоздком
кинжалы, четки – сказочный товар!
В углу – крыло, закапанное воском,
с пометкою привешенной: Икар.
 
 
По розам голубым, по пыльным книгам
ползет ручная древняя змея.
И я вошел, заплаканный, и мигом
смекнул колдун, откуда родом я.
 
 
Принес футляр малиново-зеленый,
оттуда лиру вытащил колдун,
новейшую: большой позолоченный
хомут и проволоки вместо струн.
 
 
Я отстранил ее… Тогда другую
он выложил: старинную в сухих
и мелких розах – лиру дорогую,
но слишком нежную для рук моих.
 
 
Затем мы с ним смотрели самоцветы,
янтарные, сапфирные слова,
слова-туманы и слова-рассветы,
слова бессилия и торжества.
 
 
И куклою, и завитками урны
колдун учтиво соблазнял меня;
с любовью гладил волосок лазурный
из гривы баснословного коня.
 
 
Быть может, впрямь он был необычаен,
но я вздохнул, откинул огоньки
камней, клинков – и вышел; а хозяин
глядел мне вслед, подняв на лоб очки.
 
 
Я не нашел. С усмешкою суровой
сложи, колдун, сокровища свои.
Что нужно мне? Одно простое слово
для горя человеческой любви.
 
17 января 1923

610. «И все, что было, все, что будет…»

 
И все, что было, все, что будет,
и золотую жажду жить,
и то бессонное, что нудит
на звуки душу разложить,
 
 
все объясняли, вызывали
глаза возлюбленной земной,
когда из сумрака всплывали
они, как царство, предо мной.
 
18 января 1923

611. ТРАМВАЙ

 
Вот он летит, огнями ночь пробив,
крылатые рассыпав перезвоны,
и гром колес, как песнопений взрыв,
а стекла – озаренные иконы.
И спереди – горящее число
и рая обычайное названье.
Мгновенное томит очарованье
– и нет его, погасло, пронесло,
И в пенье ускользающего гула
и в углубленье ночи неживой —
как бы зарница зыбкой синевой
за ним на повороте полыхнула.
Он пролетел, и не осмыслить мне,
что через час мелькнет зарница эта
и стрекотом, и судорогой света
по занавеске… там… в твоем окне.
 
21 января 1923

612. ПИСЬМА

 
Вот письма, все – твои (уже на сгибах тают
следы карандаша порывистого). Днем,
сложившись, спят они, в сухих цветах, в моем
душистом ящике, а ночью – вылетают,
полупрозрачные и слабые, скользят
и вьются надо мной, как бабочки: иную
поймаю пальцами, и на лазурь ночную
гляжу через нее, и звезды в ней сквозят.
 
23 января 1923

613. ЭФЕМЕРЫ

Посв. В. И. Полю


 
Спадая ризою с дымящихся высот
крутого рая – Слава! Слава! —
клубится без конца, пылает и ползет
поток – божественная лава…
И Сила гулкая, встающая со дна,
вздувает огненные зыби:
растет горячая вишневая волна
с роскошной просинью на сгибе.
Вот поднялась горбом и пеной зацвела,
и нежно лопается пена,
и вырываются два плещущих крыла
из пламенеющего плена.
И ангел восстает стремительно-светло,
в потоке огненном зачатый,
– и в жилках золотых прозрачное крыло
мерцает бахромой зубчатой.
И беззаветную хвалу он пропоет,
на миг сияя над потоком,
– сквозными крыльями восторженно всплеснет,
исчезнет в пламени глубоком.
И вот возник другой из пышного огня,
с таким же возгласом блаженства:
вся жизнь его звенит и вся горит, звеня,
и вся – мгновенье совершенства.
 
 
И если смутно мне, и если даль мутна,
я призываю эти зыби:
растет горячая вишневая волна
с роскошной просинью на сгибе…
 
26 января 1923

614. «И утро будет: песни, песни…»

 
И утро будет: песни, песни,
каких не слышно и в раю,
и огненный промчится вестник,
взвив тонкую трубу свою!
 
 
Распахивая двери наши,
он пронесется, протрубит,
дыханьем расправляя чаши
неупиваемых обид.
 
 
Весь мир, извилистый и гулкий,
неслыханные острова,
немыслимые закоулки, —
как пламя, облетит молва.
 
 
Тогда-то, с плавностью блаженной,
как ясновидящие, все
поднимемся – и в путь священный
по первой утренней росе!..
 
30 января 1923

615. «Глаза прикрою – и мгновенно…»

 
Глаза прикрою – и мгновенно,
весь легкий, звонкий весь, стою
опять в гостиной незабвенной,
в усадьбе, у себя, в раю.
 
 
И вот из зеркала косого
под лепетанье хрусталей
глядят фарфоровые совы —
пенаты юности моей.
 
 
И вот, над полками, гортензий
легчайшая голубизна,
и солнца луч, как Божий вензель,
на венском стуле, у окна.
 
 
По потолку гудит досада
двух заплутавшихся шмелей,
и веет свежестью из сада,
из глубины густых аллей,
 
 
неизъяснимой веет смесью
еловой, липовой, грибной:
там, по сырому пестролесью,
– свист, щебетанье, гам цветной!
 
 
А дальше – сон речных извилин
и сенокоса тонкий мед.
Стой, стой, виденье! Но бессилен
мой детский возглас. Жизнь идет,
 
 
с размаху небеса ломая,
идет… ах, если бы навек
остаться так, не разжимая
росистых и блаженных век!
 
3 февраля 1923

616. «В часы трудов счастливых и угрюмых…»

 
В часы трудов счастливых и угрюмых
моя благая слушает тоска,
как долгой ночью в исполинских думах
ворочаются в небе облака.
 
 
Ударит и скользнет Господь по лире,
здесь отзвук – свет еще одной зари…
Здесь все творит в сладчайшем этом мире
и от меня все требует: твори.
 
 
Гул дантовский в тебе я слышу, тополь,
когда ты серебришься пред грозой,
и муравьиный вижу я Акрополь,
когда гляжу на хвойный холм живой.
 
 
Поет вода, молясь легко и звонко,
и мотыльковых маленьких мадонн
закат в росинки вписывает тонко
под светлый рассыпающийся звон.
 
 
Так как же мне, в часы нагие ночи
томясь в себе, о, как же не творить,
когда весь мир, весь мир упрямый хочет
со мной дышать, гореть и говорить?
 
28 апреля 1923

617. «Я странствую… Но как забыть? Свистящий…»

 
Я странствую… Но как забыть? Свистящий
рвал ветер твой платок, дышал прибой,
дышала ты… на гальке шелестящей
прощался я с отчизной и тобой.
 
 
Мотало ялик. Полоса тумана
луну пересекала пополам,
вздымалось море отгулом органа,
стекало по заплаканным скалам.
 
 
И ты на небывалое изгнанье
благословляла жалобно меня,
и снилось мне, что ночь твое дыханье,
что ты умрешь при мановенье дня.
 
 
И клялся я, что вечно и повсюду,
на всех распутьях мировой глуши,
о, как беречь, как праздновать я буду
гнев и любовь – бессонницу души.
 
 
И море встало. Холодом и дымом
отхлынул берег, весь тобой звеня.
Я странствую… На берегу родимом
ты, верная, еще не ждешь меня.
 
Май 1923, Берлин

618. «Нет, бытие – не зыбкая загадка…»

 
Нет, бытие – не зыбкая загадка!
Подлунный дол и ясен, и росист.
Мы – гусеницы ангелов; и сладко
въедаться с краю в нежный лист.
 
 
Рядись в шипы, ползи, сгибайся, крепни,
и чем жадней твой ход зеленый был,
тем бархатистей и великолепней
хвосты освобожденных крыл.
 
6 мая 1923

619. «Зовешь, – а в деревце гранатовом совенок…»

 
Зовешь, – а в деревце гранатовом совенок
     полаивает, как щенок.
В вечерней вышине так одинок и звонок
     луны изогнутый клинок.
 
 
Зовешь, – и плещет ключ вечернею лазурью.
     Как голос твой, вода свежа,
и в глиняный кувшин, лоснящийся глазурью,
     луна вонзается дрожа.
 
26 июля 1923

620. «Как бледная заря, мой стих негромок…»

 
Как бледная заря, мой стих негромок,
и кратко звуковое бытие,
и вряд ли мой разборчивый потомок
припомнит птичье прозвище мое.
 
 
Что ж делать, муза, жизнь моя. Мы будем
в подстрочном примечанье скромно жить…
Не прозвенеть, не высказать мне людям,
что надо Божьей тенью дорожить.
 
 
Что Божья тень волнистая сквозь наши
завесы разноцветные видна;
что день и ночь – две дорогие чаши
живой воды и звездного вина.
 
 
Не прозвенеть, не высказать – и скоро
мою забудут бледную зарю,
и первая забудет та, которой
последние лучи я подарю.
 
 
И все же, муза, счастлив я… Ты нежность,
ты – тишина; с тобой нельзя грустить;
ты в пенье дней житейскую мятежность,
как лишний слог, не можешь допустить.
 
31 августа 1923

621. «Ночь свищет, и в пожары млечные…»

 
Ночь свищет, и в пожары млечные,
в невероятные края,
доваливаясь в бездны вечные,
идет по звездам мысль моя,
как по волнам во тьме неистовой,
где манит Господа рука
растрепанного, серебристого,
скользящего ученика…
 
2 сентября 1923

622. «Я помню в плюшевой оправе…»

 
Я помню в плюшевой оправе
дагерротипную мечту
и очи в северной дубраве,
и губы в громовом порту.
 
 
Но ты… Прямой и тонкой тенью,
как бы ступая по стеклу,
внимая призрачному пенью,
вникая пристально во мглу,
 
 
– во мглу, где под железным кленом
я ждал, где, завернув с угла,
сквозные янтари со стоном
текли в сырые зеркала —
 
 
безгласно в эту мглу вошла ты,
и все, что скучно стыло встарь,
все сказкой стало: клен зубчатый,
геометрический фонарь…
 
 
Ты… Платье черное мне снится,
во взгляде сдержанный огонь,
мне тихо на рукав ложится
продолговатая ладонь.
 
 
И вдруг, улыбкою нежданной
блеснув, указываешь мне:
клин теневой, провал обманный
на бледной, на косой стене.
 
 
Да, правда: город угловатый
играет жизнью колдовской
с тех пор, как в улицу вошла ты
своей стеклянною стопой.
 
 
И в этом мире небывалом
теней и света мы одни.
Вчера нам снились за каналом
венецианские огни.
 
 
И Гофман из зеркальной двери
вдруг вышел и в плаще прошел,
а под скамьею в темном сквере
я веер костяной нашел.
 
 
И непонятный выступ медный
горит сквозь дальнее стекло,
а на стене, косой и бледной —
откуда? – черное крыло.
 
 
Гадая, все ты отмечаешь,
все игры вырезов ночных,
заговорю ли – отвечаешь,
как бы доканчивая стих.
 
 
Таинственно скользя по гласным,
ты шепчешь, замираешь ты,
и на лице твоем неясном
ловлю я тень моей мечты.
 
 
А там над улицею сонной,
черты земные затая,
стеною странно освещенной
стоит за мною жизнь моя.
 
25 сентября 1923, Берлин

623. «Санкт-Петербург – узорный иней…»

 
Санкт-Петербург – узорный иней,
ex libris беса, может быть,
но дивный… Ты уплыл, и ныне
мне не понять и не забыть.
 
 
Мой Пушкин бледной ночью, летом,
сей отблеск объяснял своей
Олениной, а в пенье этом
сквозная тень грядущих дней.
 
 
И ныне: лепет любопытных,
прах, нагота, крысиный шурк
в книгохранилищах гранитных;
и ты уплыл, Санкт-Петербург.
 
 
И долетая сквозь туманы
с воздушных площадей твоих,
меня печалит музы пьяной
скуластый и осипший стих.
 
25 сентября 1923, Берлин

624. АВТОБУС

 
Расшатывая сумрак бурый
огнями, жестяным горбом,
на шинах из слоновой шкуры
гремящий прокатился дом.
 
 
И вслед качнувшейся громаде,
как бы подхвачен темнотой,
я кинулся и вспрыгнул сзади,
и взмыл по лестнице витой.
 
 
И там, придерживая шляпу,
в свистящей сырости ночной
я видел: выбросила лапу
и скрылась ветка надо мной.
 
 
И вспомнил допотопный ужас,
бег, топот, выгибы клыков…
Пускай в гранатовые лужи
стекают стекла кабаков,
 
 
– пожарище тысячелетий,
душа дремучая моя,
отдай же мне огонь и ветер,
грома иного бытия!
 
 
Когда я легкий, низколобый
на ветке повисал один
над обезумевшею злобой
бегущих мамонтовых спин.
 
5 октября 1923

625. «Милая, нежная – этих старинных…»

 
Милая, нежная – этих старинных,
песенных слов не боюсь, и пою…
О, наклоняйся из сумерек длинных
в светлую бездну мою!
 
 
Я подарю тебе солнечной масти
рьяных коней, колесницу в цветах,
ибо сейчас я не пристальный мастер,
я – изумленье и взмах.
 
 
Милая, нежная, я не ошибся,
часто мне женские снились черты.
Все они были из ломкого гипса,
золото легкое – ты.
 
 
Это, пойми, не стихи, а дыханье,
мреющий венчик над страстью моей,
переходящий в одно колыханье
неизмеримых зыбей.
 
17 октября 1923

626–627. ОБ АНГЕЛАХ

1
 
Неземной рассвет блеском облил…
Миры прикатили: распрягай!
Подняты огненные оглобли.
Ангелы. Балаган. Рай.
 
 
Вспомни: гиганты промахивают попарно,
торгуют безднами. Алый пар
от крыльев валит. И лучезарно
кипит божественный базар.
 
 
И, в этом странствуя сиянье,
там я купил – за песнь одну —
женскую душу и в придачу нанял
самую дорогую весну.
 
24 апреля 1924
2
 
Представь: мы его встречаем
вот там, где в лисичках пень,
и был он необычаен,
как радуга в зимний день.
 
 
Он хвойную занозу
из пятки босой тащил.
Сквозили снега и розы
праздно склоненных крыл.
 
 
Наш лес, где была черника
и телесного цвета грибы,
вдруг пронзен был дивным криком
золотой, неземной трубы.
 
 
И, он нас увидел; замер,
оглянул людей, лес
испуганными глазами
и, вспыхнув крылом, исчез.
 
 
Мы вернулись домой с сырыми
грибами в узелке
и с рассказом о серафиме,
встреченном в сосняке.
 
8 июля 1924

628. НА РАССВЕТЕ

 
Я показывал твой смятый снимок
трем блудницам. Плыл кабак ночной.
Рассвело. Убогий город вымок
в бледном воздухе. Я шел домой.
 
 
Освещенное окно, где черный
человечек брился, помню; стон
первого трамвая; и просторный,
тронутый рассветом небосклон.
 
 
Боль моя лучи свои простерла,
в небеса невысохшие шла.
Голое переполнялось горло
судорогой битого стекла.
 
 
И окно погасло: кончил бриться.
День рабочий, бледный, впереди.
А в крови все голос твой струится:
«навсегда», сказала, «уходи».
 
 
И подумала; и где-то капал
кран; и повторила: «навсегда».
В обмороке, очень тихо, на пол
тихо соскользнула, как вода.
 
8 февраля 1924, Берлин

629. ВЕЧЕР

 
Я в угол сарая кирку и лопату
     свалил с плеча и пот отер,
и медленно вышел навстречу закату
     в прохладный розовый костер.
 
 
Он мирно пылал за высокими буками,
     между траурных ветвей,
где вспыхнул на миг драгоценными звуками
     напряженный соловей.
 
 
И сдавленный гам, жабий хор гуттаперчевый
     на пруду упруго пел.
Осекся. Пушком мимолетным доверчиво
     мотылек мне лоб задел.
 
 
Темнели холмы: там блеснул утешительный
     трепет огоньков ночных.
Далече пропыхивал поезд. И длительно
     свистнул… длительно утих… —
 
 
И пахло травой. И стоял я без мысли.
     Когда же смолк туманный гуд,
заметил, что смерклось, что звезды нависли,
     что слезы по лицу текут.
 
10 июля 1924.

630. УТРО

 
Шум зари мне чудился, кипучий
муравейник отблесков за тучей.
На ограду мрака и огня,
на ограду реющего рая
облокачивался Зодчий Дня,
думал и глядел, не раскрывая
своего туманного плаща,
как толпа работников крылатых,
крыльями блестящими треща,
солнце поднимает на канатах.
 
 
Выше, выше… выше! Впопыхах
просыпаюсь. Купол занавески,
полный ветра, в синеватом блеске
дышит и спадает. Во дворах
по коврам уже стучат служанки,
и пальбою плоской окружен,
медяки вымаливает стон
старой, удивительной шарманки…
 
5 декабря 1924, Берлин

631. ЭЛЕКТРИЧЕСТВО

 
Играй, реклама огневая,
над зеркалами площадей,
взбирайся, молния ручная,
слова пылающие сей.
 
 
Не те, угрозою священной
явившиеся письмена,
что сладость отняли мгновенно
у вавилонского вина.
 
 
В цветах волшебного пожара
попроще что-нибудь пиши,
во славу ходкого товара,
в утеху бюргерской души.
 
 
И в лакированной коробке,
в чревовещательном гробу,
послушна штепселю и кнопке,
пой, говори, дуди в трубу.
 
 
И не погибель, а погоду
ты нам из рупора вещай.
Своею жизнью грей нам воду,
страницу книги освещай.
 
 
Беги по проводу трамвая,
бенгальской искрою шурша,
и ночь сырая, городская
тобою странно хороша.
 
 
Но иногда, когда нальется
грозою небо, иногда
земля притихнет вдруг, сожмется,
как бы от тайного стыда.
 
 
И вот – как прежде, неземная,
не наша, пролетаешь ты,
прорывы синие являя
непостижимой наготы.
 
 
И снова мир, как много сотен
глухих веков тому назад,
и неустойчив, и неплотен,
и Божьим пламенем объят.
 
1925

632. ОБЛАКА

 
Насмешлива, медлительна, легка
их мимика средь синего эфира.
Объятьям подражают облака.
 
 
Ленивая небесная сатира
на тщание географа, на лик
изменчивый начертанного мира;
 
 
грызет лазурь морская материк.
И – масками чудовищными – часто
проходят образы земных владык:
 
 
порою, в профиль мертвенно-лобастый
распухнет вдруг воздушная гора,
и тает вновь, как тает коренастый
 
 
макроцефал, которого вчера
лепили дети красными руками,
а нынче точит оттепель с утра.
 
 
И облака плывут за облаками.
 
25 августа 1929

633. «Перешел ты в новое жилище…»

На смерть Ю. И. Айхенвальда


 
Перешел ты в новое жилище,
и другому отдадут на днях
комнату, где жил писатель нищий,
иностранец с книгою в руках.
 
 
Тихо было в комнате: страница
изредка шуршала; за окном
вспыхивала темная столица
голубым трамвайным огоньком.
 
 
В плотный гроб судьба тебя сложила,
как очки разбитые в футляр…
Тихо было в комнате, но жило
в ней волненье, сокровенный жар.
 
 
Ничего не слышали соседи,
а с тобою голос говорил,
то как гул колышущейся меди,
то как трепет ласточкиных крыл,
 
 
голос муз, высокое веселье…
Для тебя тот голос не потух
там, где неземное новоселье
ныне празднует твой дух.
 
1929, Берлин

634. «Вздохнуть поглубже и, до плеч…»

 
Вздохнуть поглубже и, до плеч
в крылья вдев расправленные руки,
с подоконника на воздух лечь
и лететь, наперекор науке,
с переменным трепетом стрижа;
вдоль сада пронестись, и метить прямо
в стену, и, перешагнув, над самой
землей скользнуть, и в синеву, дрожа,
взмыть…
Боюсь, не вынесу полета.. —
Нет, вынес. На полу сижу впотьмах,
и в глазах пестро, и шум в ушах,
и блаженная в плечах ломота.
 
1929

635. «Шел поезд между скал в ущелии глубоком…»

 
Шел поезд между скал в ущелии глубоком,
поросшем золотым утесником и дроком;
порой влетал в туннель с отрывистым свистком:
сначала – чернота гремящая, потом —
как будто отсветы сомнительные в гроте,
и снова – яркий день; порой на повороте
был виден из окна сгибающийся змей
вагонов позади и головы людей,
облокотившихся на спущенные рамы.
Сочился апельсин очищенный.
Но самый
прелестный, может быть, из случаев в пути,
когда, без станции, как бы устав идти,
задумывался вдруг мой поезд. Как спокойно,
как солнечно кругом… С назойливостью знойной
одни кузнечики звенят наперебой.
Ища знакомых черт, мне ветерок слепой
потрагивает лоб, и мучась беззаконным
желаньем, я гляжу на вид в окне вагонном
и упустить боюсь возможную любовь,
и знаю – упущу. Едва ль увижу вновь,
едва ль запомню я те камни, ту поляну,
и вон на ту скалу я никогда не встану.
 
10–11 марта 1930

636. «Иосиф Красный, – неИосиф…»

(Марина Цветаева, пародия)


 
Иосиф Красный, – неИосиф
прекрасный: препре —
красный, – взгляд бросив,
сад вырастивший! Вепрь
 
 
горный! Вышегор! Лучше ста Лин —
дбергов, трехсот полюсов
светлей! Из под толстых усов
Солнце России: Сталин!
 
1937

637. «Вот это мы зовем луной…»

 
Вот это мы зовем луной.
Я на луне, и нет возврата.
Обнажена и ноздревата…
А, здравствуйте – и вы со мной.
 
 
Мы на луне. Луна, Селена.
Вы слышите? Эл, у, эн, а…
Я говорю: обнажена,
как после праздника арена.
 
 
Иль поле битвы: пронеслись
тут бегемоты боевые,
и бомбы бешено впились,
воронки вырыв теневые.
 
 
И если, мучась и мыча,
мы матовые маски снимем,
потухнет в этом прахе синем
и ваша, и моя свеча.
 
 
Наш лунный день не будет долог
среди камней и гор нагих.
Давайте ж, если вы геолог,
займемся изученьем их.
 
 
В ложбине мрак остроугольный
ползет по белизне рябой.
У нас есть шахматы с собой,
Шекспир и Пушкин. С нас довольно.
 
1942

638. NEURALGIA INTERCOSTALIS

 
О, нет, то не ребра
– эта боль, этот ад —
это русские струны
в старой лире болят.
 
1950, во время болезни

639. «Средь этих лиственниц и сосен…»

 
Средь этих лиственниц и сосен,
под горностаем этих гор
мне был бы менее несносен
существования позор:
 
 
однообразнее, быть может,
но без сомнения честней,
здесь бедный век мой был бы прожит
вдали от вечности моей.
 
10 июля 1965, Сент-Мориц

640. ПАСТЕРНАК

 
Его обороты, эпитеты, дикция,
стереоскопичность его —
все в нем выдает со стихом Бенедиктова
свое роковое родство.
 
22 августа 1970

641. «Как любил я стихи Гумилева…»

 
Как любил я стихи Гумилева!
Перечитывать их не могу,
но следы, например, вот такого
перебора остались в мозгу:
 
 
«…И умру я не в летней беседке
от обжорства и от жары,
а с небесной бабочкой в сетке
на вершине дикой горы.»
 
22 июля 1972, Курелия (Лугано)

643. «В ничтожнейшем гиппопотаме…»

 
В ничтожнейшем гиппопотаме
как много есть нежности тайной!
Как трудно расстаться с цветами,
увядшими в вазе случайной!
 
25 мая 1973, Монтре

644. «Ax, угонят их в степь, Арлекинов моих…»

To Vera


 
Ax, угонят их в степь, Арлекинов моих,
в буераки, к чужим атаманам!
Геометрию их, Венецию их
назовут шутовством и обманом.
 
 
Только ты, только ты все дивилась вослед
черным, синим, оранжевым ромбам…
«N писатель недюжинный, сноб и атлет,
наделенный огромным апломбом…»
 
1 октября 1974, Монтре

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю