Текст книги "Букварь"
Автор книги: Владимир Лорченков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Черепаха
Черепаха была некрасивой, но обаятельной. Знаете, бывают такие девчонки в школе.
Всех волнуют, хотя если присмотришься, ничего особенного в них нет. Я, конечно,
имею в виду внешность. Потому что это то самое, из-за чего такие все девчонки всех
волнуют, и все за ними бегают, – штука не материальная. Если, конечно, эти девчонки
не из разряда шлюх, которые отсасывают за пустой трибуной на поле для занятий
физкультуры. В общем, я говорю о магнетизме. Во мне эта штука тоже есть. Как
сказала мне когда-то одна, очень красивая девушка:
– Где тот магнит, который тянет меня к тебе?
Судя по всему, она не рассчитывала, что я отвечу. Иначе с чего бы сразу после этих
слов начала целовать меня? Ладно, все это было давно. Много лет прошло. И вот, я
стою с Ирой на кишиневском "Арбате", где неудачливые художники продают свои
картины иностранцам и бандитам, – глянцевые холсты с русалками, березками и
огненными цветами на грудях обнаженных женщин, – и просто безделушки.
Украшения, благовония, народные музыкальные инструменты. Я всегда хотел купить
один такой: много трубочек, стиснутых металлической скобой. Но Ира меня
отговорила.
– Ты вряд ли научишься на нем играть, потому что у тебя нет слуха – объяснила
она мне, – давай лучше купим краски. Старые заканчиваются.
Я не соглашаюсь. В прошлый раз так мы и сделали. Санкт-петербургская акварель.
Правда, зачем мы ее купили, я не совсем понял: чувства перспективы, и цвета у меня
не было, так же, как и слуха. Но Ира осталась довольна, а это было главное. У нее, как
я давно заметил, внутренний магнетизм удачно сочетался с внешностью. То есть, мне
не просто повезло, а повезло вдвойне. И как человек, которому повезло в квадрате, я
считал себя не вправе задавать вопросы относительно логичности тех или иных наших
совместных приобретений или вообще поступков. К тому же, Ира неплохо рисовала, и
этого было достаточно для того, чтобы мы в прошлое свое посещение. "Арбата"
купили эти краски.
Правда, последний раз Ира рисовала три года назад, но я не рискнул ей об этом
напоминать, а просто поцеловал в щеку, взял за руку, чтобы потянуть к плетенным из
веревок сумочкам, и случайно повернул голову.
Тут-то я и увидел ее.
Черепаха была удивительная. Небольшая, – сантиметров пять в длину, два в ширину, -
необычайно прозрачная. Разумеется, было видно, что она ненастоящая. Ведь
стеклянных черепах не бывает. В то же время, она была настоящая. Глядя на нее, я
сразу вспомнил эпизод из детства. Я, совсем маленький, хоть и побольше, конечно, чем
эта нынешняя, стеклянная черепаха, стою в парке на мокрой траве. А вокруг меня -
огромное количество маленьких лягушек. Такое, объяснил мне отец, частенько
случается здесь, в Венгрии.
Разумеется, черепаха оказалась не стеклянной. Это, объяснила продавщица, хрусталь.
Горный хрусталь. Глаза у нее были из маленьких полудрагоценных, – названия я уже
не помню, – камней. Почему-то красных. И шнурок, на котором она висела, был
черный и недорогой. Хотя я, почему-то, думал, что это будет серебряная цепочка. Это
была потрясающая черепаха. Я застыл у лотка, на котором она висела.
– Хотите цветочек? – неправильно поняла меня продавщица, и тыкнула в
серебряный трилистник. – Высший класс.
– Это еще почему?
– Это же, – почему-то вид у продавщицы был ужасно довольный, – изображение
конопли.
Я широко открыл глаза и внимательно кивнул. Не знаю, почему, но когда я так делаю,
многим кажется, что это знак внимания. С этого момента продавщица стала вести себя
так, будто мы старые друзья, и знаем одну, известную только нам двоим, тайну. Она
показала мне упаковку палочек (сандал и даже есть "опиум", ну, конечно не тот, а
запах так называется, вы же понимаете), потом – стеклянные колокольчики
(буддийские монахи их звоном просветляются), еще какую-то ерунду. А я все стоял и
глядел на черепаху из горного хрусталя.
Явно, в ней был магнит, который тянул меня.
Наверное, в чем-то мы с ней были похожи? Нет, я не о красоте. Может, о
медлительности? Продавщица все вертелась и вертелась вокруг меня, пока она мне не
надоела и я не спросил:
– А настоящей марихуаны у вас нет?
Она поскучнела, попросила меня не стоять у лотка, если я не буду ничего покупать, и
явно начала меня презирать. Я отошел в сторонку и продолжил смотреть на черепаху
горного хрусталя. Конечно, купить я ее не куплю. Стоит она недорого, и деньги у меня
с некоторых пор есть всегда. Просто я лет с двадцати взял за правило не баловать себя.
Ничем. Даже черепахой с красными глазами из полудрагоценных камней и телом из
горного хрусталя, черепахой, которую я очень почему-то хотел нацепить себе на шею
и ходить с ней, словно дешевый гарлемский негр из фильма "Не грузи Южный
Централ". Да, у меня нет вкуса. Именно поэтому я себя ничем не балую: боюсь
ошибиться.
Ира, пока я стоял и смотрел на черепаху, несколько раз обошла лотки с браслетами и
еще какой-то мелочью, потом вернулась, и показала мне кисточку. С беличьим
хвостиком. Такими кисточками, сказала она, лучше всего рисовать: хвостик мягкий, и
ложится именно так, как тебе хочется. Если, конечно, ты художник и рисуешь такой
кистью.
– Эй. Э-э-эй…
Я встрепенулся. Оказывается, это Ира меня звала из-за того, что я, как обычно, о чем-
то задумался, куда-то глядя. Я вдруг понял, что ужасно ее люблю. И решил, что любовь
это, наверное, такая маленькая черепаха из горного хрусталя, которая спрятана глубоко
в том человеке, к которому нас тянет.
– Что тебе подарить на день рождения? – спросила она. – Сам что-нибудь выбрал?
Ну, да. Именно поэтому мы и выбрались в город, хотя я этого ужасно не люблю. Если
вдруг Ире и удается вытащить меня из дома или парка, что поблизости от нашего дома,
то исключительно в кино. Что именно смотреть, мне все равно. Я хожу в кино только
потому, что там мне тоже довольно уютно. Темнота и прохлада зала это, наверное, как
подводная нора для черепахи.
Я сижу в глубоком кресле рядом с Ирой, а в моих блестящих из-за экрана глазах
мельтешат цветные картинки самых популярных в последнее время кинофильмов. И
вид у меня, должно быть, важный и невозмутимый. Нет, иногда мне, конечно, удается
расслабиться. Но, поскольку это возможно только благодаря алкоголю, а любая его
доза дается мне тяжкой ценой, расслабляюсь я редко. Обычно я сижу дома, – мы оба не
работаем, а деньги мне дают родители, – и по вечерам вытаскиваю из чулана коробку с
красками. Хочешь порисовать, – спрашивает меня Ира. Ага, говорю я. И сижу час, а то
и два, с листом и акварелью из Санкт-Петербурга на балконе напротив парка… Краски
я развожу водой, и потом выливаю, потому что они портятся. А Ира не рисует. Вот уже
три года.
– Ну, вот, – расстраивается Ира, и я опять встряхиваюсь, – опять он задумался. Так
выбрал ты себе что-нибудь?
Я говорю:
Давай купим краски.
Шмель
Горожане, которые умиляются пчелам, всегда смешили меня. Бледные люди, чьи лица
отражают серое свечение асфальта, восхищенно кричат "вау", глядя на организованных
пчел, вкалывающих с утра до вечера. Кретины. На мой взгляд, любить пчел также
бессмысленно, как и муравьев или, к примеру, термитов. И те и другие и третьи
создали совершенную Систему уничтожения индивидуальности. Пчелы, муравьи,
термиты, и люди – рабы системы. По иронии судьбы, они сами же ее и создали, и сами
в нее включились, чтобы выжить. Порочный круг. Без системы одна особь погибает, а
для системы одна особь не значит ровным счетом ничего. Привилегии получает только
пчелиная матка, муравьиная матка, президент Джордж Буш, или, к примеру, Папа
Римский. Наверху всегда кто-то жирный, довольный. И в одном экземпляре. Все
остальные – работяги, солдаты или трутни. И если вы думаете. Что трутням приходится
легче, то ошибаетесь. Я неплохо разбираюсь в пчеловодстве. Трутни вовсе не
паразиты, как многие думают. Они тоже выполняют свое долбанное Предназначение. И
состоит оно в оплодотворении матки. После этого, уж поверьте мне, – я десять лет
наблюдал за жизнью пчел на пасеке отца, – трутней изгоняют из улья без жалости, и
они погибают от холода и голода. К самим себе пчелы относятся ничуть не лучше.
Одна пчела ничего не значит для системы. Более того, когда особь чувствует, что скоро
умрет, – какие-то сигналы подает ее же организм, – пчела вылетает из улья, чтобы не
загрязнять дом Семьи своим дохлым телом. Она обязана вылететь в любую погоду.
Даже в ливень. И мокнуть под дождем, дожидаясь, пока, наконец, ей не настанет
крышка. Вполне возможно, что до смерти ей остается почти час, а то и два. Но это
никого не волнует. Улетай подыхать! Прочь из дома! Ты не приносишь пользу, стало
быть, больше нам не нужна! Вот вам и трудолюбивые пчелки, с которых мы все
должны брать пример, когда вырастем, и станем ходить на работу!
Ну, а конструкция их тела, идеальная для полетов, сбора пыльцы, и прочей Работы,
вызывает у меня тоску. Я предчувствую, что лет через триста мы тоже будем рождаться
кто с кистью, скрученной в виде разводного ключа, кто с двумя-тремя пальцами для
печатания рекламных брошюр, а кто сразу – с надувной оболочкой Новое Пиво Со
Скидками На Этой Неделе прямо на теле.
Чтобы родиться, встать, коротко поблагодарить акушерку, – та уже родилась с
зеркальцем в ладони и узкой, приспособленной для лазания во влагалище кистью, – и
отправиться на Работу.
Приносить Пользу.
Еще Система, которую выстроили пчелы, – в совершенстве, причем за несколько
миллионов лет до появления прямоходящей обезьяны, – совершенно оглупляет каждую
из них. Может, на заре своего появления пчелы, каждая сама по себе, что-нибудь и
значили. Но со временем это прекратилось. Идеальное разделение труда превратило их
в ограниченных тупиц. Представьте себе человека, который даже посрать толком не
может, а умеет в совершенстве производить всего одно-два действия: к примеру,
завинчивать болт на гайке, или открывать-закрывать дверь гостиницы. Ну, так это и
есть пчелы. Вытирать задницу будет другая пчела. К сожалению, вымыть руки она не
сможет. Еще бы! Это ведь прерогатива пчел-моющих-руки-пчелам-вытирающих-
задницу-пчелам-открывающим-двери-улья!!!
Вот поэтому-то я никогда не умилялся пчелам. Напротив. Глядя на улей, я содрогаюсь.
Ведь он – ничто иное, как модель маленького фашистского государства, где инвалидов
и сумасшедших пристреливают, восхищаются лишь Силой и Пользой, и тупо изгоняют
за пределы своего мирка всех Ненаших. Ни дать, ни взять, государство, – причем
любое, – нынешнего мира.
Разумеется, есть еще одна важная деталь. Конечно, я говорю о меде. Это второе, за что
мы любим пчел (первое, как мы уже разобрались, это наша смутная симпатия к
обществу-близнецу). Сладкие какашки из радиоактивной пыли, собранной,
прожеванной и высранной насекомыми. Удивительно, до чего непоследовательны
люди! Прямо-таки пчелы! Мохнатый паук мало у кого вызывает восторг, а вот
увиденная в саду мохнатая пчелка – прямо-таки повод для торжеств, вечеринки и
барбекю с последующим свальным грехом. А ведь мохнатые насекомые, – что паук, что
пчела, – одно и то же. И если цветы всего мира завянут, смею вас уверить, за 50-100 лет
мудрая эволюция обязательно научит пчел жрать мух, гнилое мясо, пауков, или, к
примеру, дохлых животных. Чем-то тогда будет пахнуть ваш медок, сладкоежки?!
Кстати, о сексе. Отношение к нему у пчел тоже наше, человеческое. Пчелы к сексу или
равнодушны, или не знают в нем удержу, и живут только ради того, чтобы потрахаться
(я о сластолюбцах-трутнях). Или мертвечина, или разврат. Крайности. Только так. То
есть, нормального, – животного! – отношения к сексу как к приятному
времяпровождения, призванному выразить ваши чувства к особи противоположного
пола, да вдобавок и продолжить род, ни у нас ни у пчел нет. И люди и пчелы -
пуритане.
И, как настоящие пуритане, знают только два вида секса: полное воздержание
(антисекс тоже секс) или сластолюбивое, безудержное, похотливое извращение.
Следовательно, – всегда говорю я Ире, – люди вовсе не имеют никакого отношения,
кроме чисто формального, к теплокровным животным.
Мы – насекомые.
Как пчелы. И мы, – мы, люди, и они, пчелы, – обречены на самоуничтожение. Наши
системы обязательно победят все вокруг, весь этот гребанный, мир, после чего пожрут,
– а они уже начинают это делать, – нас самих, и, наконец, самих себя. После чего
планета Земля станет Луной. Без воды, с каменистым пейзажем и двумя недоумками-
астронавтами откуда-нибудь с Альдебарана на своей поверхности.
Остается надеяться лишь на шмелей.
Шмель – прекрасный летающий индивидуалист. Шмель – существо, которое, по всем
законам аэродинамики, не должен летать. Шмель – существо, чья площадь тела гораздо
больше площади крыльев. Шмель – существо, которое живет в одиночестве, и
соединяется в пары только ради любви. Шмель – существо, которое не может летать.
Шмель – тот, кто летает. Шмель – это символ всех, кто не хочет, подобно большинству
людей, быть частью системы. Он живет ради себя. Шмель не создает прибавочный
продукт, поэтому цивилизация шмелей, – а она никогда не появится, поэтому-то я и
ценю шмелей, – никогда не дала бы миру такого явления, как деньги. Шмель
производит и запасает меда ровно столько, сколько нужно ему самому.
Ира где-то вычитала, что шмелю, чтобы, при "неправильном" соотношении площадь
его крылья и тела, летать, нужно ежеминутно съедать плитку шоколада. Мы долго
смеялись: я каждый день вижу шмелей в нашем саду, и ни у одного из них не видел
шоколадной плитки. Это было за несколько дней до того, как мы с Ирой отправились в
салон, и нам вытатуировали на левом плече по большому шмелю.
– Тем не менее, – Ира обрила голову, и тщательно чистила свои солдатские ботинки
на крыльце дома, – мы разводим пчел.
– Это исключительно для того, – терпеливо объясняю я, перекладывая взрывпакеты
из коробки в рюкзак, – чтобы заработать денег. Мы зарабатываем на Системе, чтобы
взломать Систему.
– Как и все революционеры?
– Как и все революционеры.
Мы знаем, что отчасти напоминаем героев "Бойцовского клуба", и это нам даже
приятно. Тем более, что мы и в самом деле похожи. Живем в полузаброшенном доме в
пригороде, собираемся взорвать Систему, умеем производить взрывчатые вещества, и
еще кое-что. Есть и несовпадения. Нас исключительно двое, – индивидуалист,
набирающий группу последователей, смешон, – и мы исключительно здоровы
психически. А на жизнь зарабатываем разведением пчел и продажей меда. Нам по
восемнадцать лет, Ира бреет голову, носит клетчатую рубашку и солдатские, – ей
подарил их я, – ботинки. Она весит 55 килограммов, на 5 больше, чем я. Тем не менее, я
очень мускулист, и вот уже 12 лет занимаюсь дзюдо. Мы часто, – очень часто, -
трахаемся. Живем вместе всего полгода. Мы ненавидим пчел и уважаем шмеля как
символ индивидуализма.
Нормального, здорового индивидуализма, конечно, а не того выблядочного эгоизма,
которым любят козырять адвокаты буржуазного мира.
Я ненавижу Систему по идеологическим соображениям. Ира – по личным мотивам,
которые есть не что иное, как предпосылки к возникновению ненависти по
идеологическим мотивам. Ее бросил парень, с которым она почти не встречалась. Ира
из небогатой семьи, а его родители запретили ему на ней не то, что жениться, но и
просто встречаться. Почему-то переспать с ней они ему не запрещали. Еще бы. Что
значит кусок бедного мяса для душевного равновесия их драгоценного мальчика. Вся
эта история травмировала Иру. Сейчас он ездит на учебу в самый дорогой университет
Молдавии на новой иномарке "Пежо". Или "Вольво". Не помню. Всегда презирал
машины. Я вообще презираю вещи и тех, кто придает им значение.
Компьютеры, машины, дома, столы, вилки, гробы, корабли, блокноты, колокольни,
музеи, квартиры, рестораны…
Какая разница, что взрывать?
Вечером мы собираемся забросать бомбами местный "Макдональдс" и галерею
современного искусства, украшенную ткацкими станками 19 века. Чтобы не было
жертв, мы собираемся взорвать их взрывпакетами. Значит, осколков не будет.
Мы готовимся к этому, сидя на скрипучем крыльце нашего дома. Крыльцо выходит в
сад. Здесь много растений, большая часть которых ядовита. Дурман, белладонна, есть
даже цикута. Не знаю, уж, где Ира цикуту достала, но она хорошо разбирается в
растениях. Мед, произведенный пчелами, собиравшими пыльцу с таких растений, – а
наши пчелы трудятся именно здесь, – вызывает аллергию, жжение в желудке,
галлюцинации, иногда обморочные состояния. Это сладкий яд.
Мы продаем его по 40 леев за килограмм.
Я улыбаюсь Ире, и глажу ей ежик на голове. Жалко, конечно, что мы не встретились на
два-три года раньше.
– А что бы тогда случилось? – спрашивает Ира, глядя на меня по-собачьи; кажется,
она меня очень любит. – Все пошло бы по другому пути развития?
– Мы бы жили в этом доме, – объясняю я, – уже два-три года. Вот и все.
Мимо пролетает шмель. Я хватаю его, – реакция у меня блистательная, – и мы с Ирой
улыбаемся друг другу. Мед шмеля – это для избранных. Это вам не пчелиные какашки.
Такой мед нельзя лопать ложками. Шмель индивидуалист, и у них нет ульев, поэтому
максимальная доза шмелиного меда, которую вы насекомого, и на моей ладони
появляется белесо-желтое пятно. Шмель улетает, а я, обмакнув в пятно палец, даю Ире
его облизать. Остальное слизываю с ладони сам. Ира все еще лижет мне пальцы, и я
начинаю стаскивать с себя майку…
Поздно вечером мы оставляем рюкзак с пятьюдесятью взрывпакетами прямо под
дверью ресторана, и Ира роняет недокуренную сигарету в рюкзак. Я раскрываю его и
вижу, что пламя занялось не с конца шнура, и почти у самих зарядов. Мы понимаем,
что сейчас не будет. Я беру Иру под руку и с улыбкой медленно иду через дорогу.
Удивительно, но взрыва нет. Взрыва нет. Нет взрыва. Наконец, я решаю, что шнур
просто погас. Когда мы поворачиваем за угол, улица полыхает: взрыва мы не слышим,
а просто чувствуем горячую сжатую волну воздуха.
– Вот это да, – смеется, когда мы возвращаемся домой, Ира; она все никак не может
отдышаться, – а ведь мы не должны были выжить. Не должны были. Не должны!
Я пожимаю плечами. Я думаю о том же, о чем думает и она. Да, мы не должны были
выжить.
Но и шмель не должен летать.
Щур
Собственно, слово «щур» в переводе со старославянского языка обозначает не что иное,
как "предок". Именно это, – а также перевод слова "скнипа", – хорошо запоминают
студенты филологического факультета Кишиневского государственного института.
Дело в том, что об этих двух словах им постоянно талдычит преподаватель
старославянской литературы, моложавый мужчина с аккуратной бородой.
– К черту "Слово о полку Игореве", – радостно объявляет он первокурсникам на
первом же занятии, и бросает портфель на кафедру, – давайте лучше о "скнипе".
Преподавателя обожают студентки. Он хорошо выглядит, умен, раскован, и две-три
лекции непременно посвящает истории возникновения ненормативной лексики. А
скнипа, если кто не знает, в переводе со старославянского значит "гнида". Ничего
особенного. При наличии хоть каких-то лингвистических задатков об этом легко
догадаться. Так же, как понять значение слова "щур". Ну, да. Само собой. "Чур меня" -
"чур" это производное. А пращур – это такой далекий щур, что вы его даже и не
помните. Ну, и так далее и тому подобное. У этого слова есть и другие значения.
Украинцы называют щуром стрижа.
На санскрите "щур" значит "герой". На диалекте пермяков "щур" – всего лишь большая
щука, в отличие от "щуренка" – соответственно, маленькой щуки. Я более чем уверен,
что в десятках, а может, и сотнях не сохранившихся до нынешних пор языков, это
слово тоже что-нибудь да значило. Иногда мне даже приходит в голову забавная мысль:
а что, если бы целый язык состоял всего из одного слова, и слово это было "щур", а
значения его менялись в зависимости от интонации, с которой оно произносится. Но
долго думать об этом мне не позволяет Ира, которая идет в ванную, и говорит:
– Чур, не подглядывать!
Само собой, я подглядываю. Удержаться от этого выше моих сил: я даже расковырял
тихонько цемент, сдерживающий один из кирпичей, которыми Ира заложила окно в
ванную. Мы вместе уже полтора года. Толком обнаженной я ее не видел. Раздевается
она на ночь, или в ванной, куда мне вход заказан. Дело в том, что Ира полнее, чем
следовало бы женщине при ее росте, и стесняется своей полноты. Она и в самом деле
полная. Это признаю даже я, человек, который ее любит, и, по идее, должен закрывать
глаза на ее недостатки. Но она полная.
У нее даже чуть свисает с боков.
Все мои попытки убедить ее, что мне нравится ее тело, и ее полнота, – а мне и в самом
деле это нравится, и возбуждает, да и вообще, кому какое дело до моего вкуса, – тонут в
Ире, как чаи для похудания, которыми она обпивается. Еще они отскакивают от нее,
как будто их отбивают специальные пояса, которые Ира заказывает, глядя рекламу по
телевизору. "Купи чудо-пояс! Он ритмично сокращается, разогревая твои мышцы!". Ну,
раз уж я начал перечислять, добавлю абонемент в спортзал, билеты на шейпинг,
специальные таблетки для похудания и ананасы. Ира где-то прочитала, что ананасы
сжигают жир, и на следующий после этого день я отправился в магазин "Метро", где
купил 50 килограммов ананасов. Через неделю мы оба пропахли ананасами, а я даже
тушил с ними мясо. Но пять килограммов все равно скисли и испортились.
Нет, поймите правильно. Она не толстая, и единственное место, где у нее чуть виден
лишний жирок – бока. Все остальное у Ирины очень подтянутое и аппетитное. Ее
жирок, – как бы это поточнее, – ровно распределен по всей поверхности тела. В общем,
это приятная полнота молодой, 24-летней женщины, глядя на которую вы испытываете
легкое головокружение. Ну, а я, глядя на Иру, вообще ощущаю себя глупым котом,
забравшимся в машинку и попавшим в центр огромной центрифуги.
Меня крутит, крутит, и крутит, но в то же время, я не падаю.
Я безумно влюблен в Иру, и ее тело. Быть может, со временем это пройдет. И многие
мне об этом говорили. Это всего лишь сексуальное увлечение, – объясняли мне друзья,
– ты вдруг почувствовал тягу к полным женщинам, и все тут. На это я отвечаю одно.
Если уж я глупый кот, упавший в стиральную машинку, предоставьте мне право ни о
чем, – как такому коту и положено, – не задумываться.
Разумеется, в постели у нас все прекрасно, – если не сказать лучше, – что даже дает
повод соседке с четвертого этажа, что прямо под нами, во время супружеских ссор
приводить нас с Ирой в пример. А соседу – подмигивать всякий раз, когда я выхожу из
дома и сталкиваюсь с ним на лестничной клетке. Мы с Ирой поломали три дивана, и не
собираемся останавливаться на достигнутом: всякий раз, едва я кончаю, мне хочется
начать снова и снова, и я падаю куда-то, лежа на этом приятном, чуть полном, моем
обожаемом теле. Безусловно, я счастлив. Безусловно, есть одно "но".
Она не любит делать это при свете, и она не любит, чтобы я просто смотрел на нее
обнаженную.
Поэтому она, – едва мы съехались, – попросила меня заложить кирпичами окошко в
ванную. Я так и сделал, но один кирпич можно легко вынуть, хоть он с виду и прочно
лежит в гнезде. Я аккуратно вынимаю его, и, не дыша, гляжу на Иру. Она стоит в
ванной, и мылится, чуть повернувшись боком к двери. Даже когда в ванной никого нет,
Ира все равно себя стесняется.
– Бог мой, – однажды я не выдержал, – ну, кого ты стесняешься?! У тебя
потрясающая, слышишь, потрясающа, фигура. И говорю я это тебе не потому, что мы
вместе живем. Это и в самом деле так!
Я искренен. Арабы, снимающие квартиру на втором этаже, с ума сходят, когда видят
Иру. Я с ума схожу, когда вижу Иру. Весь мир с ума сходит, когда видит, – а он видит ее
всегда, поэтому мы живем в таком сумасшедшем мире, – Иру. Но, сколько бы я не
говорил об этом Ире, она отвечает только одно.
– Я стесняюсь.
Когда я поделился этим, – изрядно, признаюсь, выпив, – со своим преподавателем
старославянской литературы, тот выдвинул свою гипотезу. Ее стеснение, – сказал он
мне без утайки, как самому способному и любимому студенту, – никоим образом не
связано с сексуальными мотивами. Тут все дело в глубинном страхе человека
обнажиться: ведь, как считали древние, рядом с нами всегда незримо присутствуют
предки. "Щур". И ходить по дому голым средь бела дня значило нанести предкам
смертельное оскорбление. Чушь собачь, но, вспомнив лицо Иры, когда она была в душе
одна и думала, что рядом никого нет, я решил, – может, преподаватель и прав.
Тем не менее, в просьбе привести к нему Иру – поговорить о ее страхах, – я
преподавателю отказал.
Что ж, мне остается смириться, и подглядывать за ней тайком. И надеяться, что она не
узнает о фокусе с кирпичом. В противном случае Ира может рассердиться. А характер
у нее вспыльчивый, и она может бросить меня после любой, даже пустячной, ссоры. Я,
конечно, этого не хочу.
Чур меня.