Текст книги "Букварь"
Автор книги: Владимир Лорченков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Фея
Маленькая фея, – по имени Мелюзина, – живет в цветочном горшке на широком
подоконнике моей квартиры. Две комнатки на пятом этаже. Практически чердак, о
котором мечтали бездомные французские поэты, сбежавшие в 16 лет от скучных "папа
и мама". Как зачем? Покорять бездонные и потому кирпичные колодцы старого
Парижа. Впрочем, мои познания об этом городе ограничиваются воспоминаниями
Хемингуэя. Их он мне, как и многим другим своим читателям, рассказывал в своих
воспоминаниях. Еще мои познания о Париже ограничены фильмом о кабаре с Николь
Кидман в главной роли, и некоторыми историческими деталями. Например, я знаю, что
в 11 веке под стенами Парижа, – тогда еще деревеньки, – зимовали лагерем венгры-
кочевники.
Больше, к сожалению, в книге "100 занимательных исторических фактов" о Париже
ничего нет.
Я, в отличие от юных поэтов, никуда ниоткуда не сбегал, и жил в этой квартире всегда.
С 1962 года, в котором строители ударного комсомольского отряда, прибывшего в
Кишинев из Ленинграда, построили район Ботаника. Дом, в котором я живу, – ну, и не
только я, а фея, но о ней позже, находится прямо в центре Ботаники. Теперь уже она
называется Старая Ботаника. Наш дом был построен первым, и отличается от
остальных тем, что крыша у него покатая. Через месяц, – а дом построили именно в
такие рекордные сроки, – выяснилось, что такая крыша стоит слишком многих
стройматериалов. И теперь все дома Ботан6ики сверху выглядят плоскими, как
фантастические грибы, сплющенные сапогом небрежного гиганта. Кстати, о гигантах.
Книжку "Путешествия Гулливера" я тоже читал.
К сожалению, многие хозяева этой квартиры при переезде забирали книги с собой. Тем
не менее, мне иногда удается спрятать книжку – другую в чулан, и, сколько они ее не
ищут, остается она в доме. Читать приходится по ночам, при свете фонаря, который
торчит как раз напротив окна в детскую комнату. Днем читать, – когда все ушли, -
конечно, можно. Но опасно. Ведь вернуться хозяева могут в любой момент. А я, знаете
ли, увлекаюсь чтением. Необыкновенно. Помню, в 1976 году, зачитавшись случайно
забытой сыном хозяев, студентом, "Легендой о Беовульфе", я расслабился, и потерял,
как говорят в женских романах, – вот их часто забывают, но мне они, честно говоря не
по нраву, – счет времени. А студент вернулся домой. И застал нас врасплох. Меня и
книгу.
Как бы я хотел, чтобы он застал врасплох меня и Мелюзину…
Увы, фея, сколько я ни намекал на то, что два человека, проживших в одной квартире
черт знает сколько лет вместе, могли хотя бы поцеловаться, остается глуха к моим
мольбам и жестока. Сердце ее, как написано в романе "Мари и Жан", закрыто для меня,
как ворота самого неприступного замка. По утрам, стоя на краю цветочного горшка,
Мелюзина глядит в парк, на который выходят окна нашей с ней квартиры, и не
отзывается на мои тщетные мольбы.
– Мелюзина, – говорю я ей, – милая…
И так тридцать с лишним лет. Надо признать, за это время она совсем не изменилась.
Так же хороша, как и в день, когда я впервые увидел ее. Она прибыла в Кишинев
одновременно с бригадой строителей из Ленинграда. Тоже по распределению. Знаете,
ведь новые города нужно заселять не только людьми, новостройками и детскими
площадками, но и нами, существами из сказок. Кстати, многие люди это понимают.
Например, Кир Булычев. Да, да, несколько его книг у меня в чулане тоже хранятся.
Хозяева уходят на работу, я закрываю книгу, и сажусь на диван. Мелюзина стоит, и
глядит в парк, не отрываясь. Сегодня 22 сентября.
Вчера на тополь у дома в последний раз в этом году прилетели большие серые птицы с
желтыми ртами. Странно, но я так и не знаю, что это за птицы. А они и не говорят нам
об этом. Просто первые из них начинают прилетать в августе, и к сентябрю пролетают
последние. Сдается мне, это птицы Ганса Христиана Андерсена. Самые последние
птицы, остановившиеся у нашего дома отдохнуть на тополе, говорят нам:
– Счастливой зимовки, счастливой зимовки, счастливой зимовки вам, фея и
домовой…
И я чувствую необычайное тепло: как будто то, что нас с Мелюзиной упомянули
вместе хоть что-то значит. Увы, фея поджимает губы, и глядит в окно. Ей не нравится
этот город, говорит она подругам, когда болтает с ними по своему волшебному
телефону, он скучный и провинциальный, уж в Нью-Йорке бы она развернулась. Да
еще этот домовой, скучный, и весь в пыли от своих старых книг. Ничего, я привык.
Хотя, когда услышал это в первый раз, пошел в кладовую, и долго плакал.
– Он еще и плакса, – шепотом делилась на следующий вечер Мелюзина с
подружкой из, кажется, Торонто, – представляешь?! Он в меня так влюблен, бедняжка,
но, знаешь, идти у него на поводу я не могу. Не буду же я жить с каким-то домовым из
жалости?!
Потом она положила трубку и стала листать женские журналы. Ничего больше
Мелюзина не признавала. Само собой, услышав это, я решил быть чертовски гордым,
сильным и независимым. Стал регулярно заниматься плаванием и ежедневно
переплываю ванную поперек шестьдесят раз, отжимаюсь по пятнадцать раз каждое
утро и самосовершенствуюсь. Например, слегка согнул цыганскую иглу, и занимаюсь
кэндо – японским фехтованием. Паук из туалета в восторге.
Он говорит, не ожидал подобного владения мечом от существа с всего двумя руками.
А с Мелюзиной мы не разговариваем. Вот уже тридцать лет. В принципе, она могла бы
быть со мной ласковее. Браки между феей и домовым, – а такая пара проживает в
каждой квартире города, – не так уж и редки. Но что поделаешь, если моя фея
необыкновенно разборчива и придирчива. Честно говоря, я вынужден признать, что
она довольно банальна. О таких женщинах, – а фея ведь женщина, как и домовой
мужчина, – я частенько читал. Распространенный тип женщин в мировой литературе,
знаете ли. Банальные, примитивные, безмозглые красавицы, нуждающиеся лишь в
развлечениях. Все феи такие. Пустышки.
Но, что поделать, если я люблю пустышку?
В 1999 году нашу квартиру купил какой-то молодой человек, поставивший на
подоконнике печатную машинку. Она издавала необыкновенные, – а мы, сказочные
существа, знаем толк в необыкновенном, – шумы и грохот. Печатал он исключительно
по ночам, а днем спал на диване, застеленном стареньким клетчатым пледом. Я, честно
признаться, переживал, что Мелюзина влюбится в него. Знаете, тяга в богеме и все
такое. Но ошибался.
– У меня ужасно болит голова от его машинки, – поджав губы, сказала Мелюзина
утром окну, – ужасно…
Само собой, говорила она это мне. Ведь напрямую обратиться к како-то домовому фея
не могла… Я пожал плечами, и достал свою иглу – заниматься фехтованием.
– Вот если бы, – говорила Мелюзина, глядя в окно, – кто-то, кто постоянно говорит
о своей любви, смог бы что-то не сказать, а сделать…
Я взглянул на ее фигурку, – без сомнения, она специально надела эту короткую майку, -
и у меня перехватило дыхание. Конечно, тридцать лет мастурбации не могут повредить
домовому, который живет от пятисот до семисот лет, но все же… Мелюзина встала на
цыпочки, и потянулась. Она была без нижнего белья…
– Так вот, если бы он действительно что-то сделал, – сказала Мелюзина, – я бы,
может, и подумала, и согласилась делить с ним постель…
"Что-то"… Я усмехнулся и сделал выпад. В принципе, это не запрещено. Но и не
поощряется. Тем не менее, мы имеем право, – если, конечно, хозяева квартиры нас
очень не устраивают, – решить эту проблему по своему усмотрению. Ну, знаете, как
говорят: нелепая смерть, он поскользнулся в ванной, почему-то она умерла во сне,
слабое сердце, ах, ужасно умереть ночью от сердечного приступа и все такое,
угораздило же его так неудачно упасть со стула… Мелюзина повернулась боком, и
совершенно неслучайно наклонилась так, что я увидел ее грудь.
И я решился.
Ночью встал, взял в руки иглу, – пятнадцать сантиметров, этого хватит с лихвой, – и на
цыпочках прокрался к жертве. На слух определил, где бьется сердце, занес иглу,
прочитал про себя короткую молитву. И вонзил. Мелюзина умерла сразу. Даже не
поняла, что я ее заколол. Каюсь, я надругался над телом перед тем, как предать его
земле. Хотя "надругался" слово неправильное. В нем есть что-то, указывающее на
месть. А я не собирался мстить Мелюзине. Ведь я любил ее и люблю до сих пор. Но
одно дело любить фею.
И совсем другое – жить с ней.
А может, все дело еще и в том, что я привык к своей неразделенной любви, как муж
привыкает к жене, с которой прожил всю жизнь? И мысль о жизни с Мелюзиной, но
без этой неразделенной любви, к которой я так привык, меня пугала? Неважно.
Тридцать лет, ровно тридцать лет…
Тело я закопал возле герани в самом большом горшке. Рядом с ним стоит печатная
машинка хозяина квартиры. Он оказался славным парнем. Стук машинки мне не
мешает, я ведь все равно читаю по ночам. А по утрам на кухне всегда есть бутылка-
другая пива, из которых я запросто могу отпить. К тому же, – забавное совпадение, – он,
как оказалось, пишет романтическую, с примесью эротики, повесть. О любви феи и
домового. По утрам я увлеченно читаю все, написанное им за ночь. Не то, чтобы
повесть была слишком хорошей, – я все-таки разбираюсь в литературе, – но на уровне
сюжета неплохо. Я с нетерпением жду конца.
Жду, когда герои поженятся.
Халасли
Я, как и знаменитый «битл», Джордж Харрисон, ненавижу лук. Но без этого овоща
просто не существую. Поэтому, когда повар, разделив напополам каждую, бросает в
меня две крупные луковицы, я лишь покорно вздыхаю. Со стороны это слышится, как
бульканье супа на плите. Да так оно и есть. Я булькаю, потому что я суп. Вернее,
халасли. Венгерское национальное блюдо, воспетое легендарным ресторатором
Гунделем. Визитная карточка Венгрии, покрытая маслянистыми каплями жира
болотонских карпов и кисло-красной, вываренной мякотью томатов. У русских есть
уха, у молдаван – зама, у венгров – я. Само собой, впервые меня попробовали сварить
не в Венгрии. Если быть точным, правильный рецепт моего приготовления появился на
свет в Австрии. Но большого значения это не имеет. Самый великий поэт России -
эфиоп, Румынии – еврей, ну, и так далее.
Мы, великие блюда, ничем от гениев не отличаемся. По-настоящему великий уроженец
страны – всегда чуть-чуть инородец. Даже если он – суп. Особенно рыбный. Ведь у рыб
нет родины, они свободны. Никогда не встречал карпа-патриота, к примеру. А ведь из
карпов меня готовят, и за всю свою историю я этих важных рыб повидал немало.
Ингредиенты? Записывайте. Два больших карпа. Две большие луковицы. Два крупных
помидора. Два крупных сладких перца. Красный молотый перец. Соль. Способ
приготовления? Карпа выпотрошить, порезать на куски шириной 5–6 сантиметров,
разрезать куски пополам и срезать спинной хребет. Куски рыбы посолить и сложить в
миску. Кости, хвост, плавники и голову варить, добавив соль и луковицы, пока лук не
станет мягким. Вынуть лук, бульон процедить. В большую кастрюлю положить рыбу,
сверху – перец кружочками, сверху – помидоры кружочками. Залить бульоном,
добавить молотый перец…
Записали? Теперь сложите бумагу с рецептом пополам, порвите, – причем тщательно, -
и выбросите клочки в мусорную корзину. А еще лучше сожгите, чтобы остатки бумаги
не нашла уборщица офиса. Все, описанное выше, и регулярно публикуемое в женских
журналах под рубрикой "Вкуснятинка", или в книгах "Венгерская кухня", не имеет
ничего общего с настоящим халасли. То есть, со мной. Единственный, кто интуитивно
чувствовал, как именно меня нужно готовить, был тот самый Гундель. Но и он пошел
по пути излишнего усложнения, – впрочем, это было свойственно ему, как владельцу
шикарной ресторации, во всем, – и перегрузил меня кучей ненужных и излишне
дорогих ингредиентов.
Например, напичкал раковыми шейками.
Но я на Гунделя не в обиде. Если бы нам, блюдам, приходилось обижаться на каждого
кулинара, который добавляет в нас что-то свое, мы бы скуксились, да и вообще скисли.
Нужно ли говорить о том, как это вредно для супа? Хотя некоторые первые блюда, – и я
в их числе, – некоторой кислинки не лишены. На севере в меня добавляют чуть уксуса.
Но вообще-то необходимый эффект достигается за счет помидоров. Вот так. Если бы
не латиноамериканские дикари, у венгров, – оседлых европейских дикарей, – никогда
бы не появился национальный суп халасли. Ибо что я без томатов? Гробница
повапленная. Учтите, я абсолютно объективен. Ведь сам я помидоры терпеть не могу.
Как почему? У меня от них изжога. Тем не менее, помидоры не могли не появиться во
мне. Ведь они называются "плодами любви", а я – суп влюбленных.
Сейчас, когда задумчивый плотный мужчина тридцати лет, бросает в меня несколько
горошин черного перца, я стараюсь не брызгать на его руки. На правой тускло, – как
крупная чешуя зеркального карпа, – поблескивает обручальное кольцо.
Каждый раз, когда он варит меня, – и от моего рождения до небытия проходит
несколько часов, я успеваю узнать о переменах в его жизни. Иногда я сочиняю в этот
промежуток времени небольшое стихотворение. Эстетствующий халасли не такая уж и
редкость.
Мы, – я и мужчина, – знакомы вот уже десять лет. Впервые он узнал обо мне, когда
случайно наткнулся в книгах умершей родственницы на книгу Гунделя "Поверенное
искусство – блюда венгерской кухни". Дорогое подарочное издание, глянцевое, с
иллюстрациями.
Рецепт халасли, – как он позже неоднократно признавался, в том числе и в моем
присутствии, – его зачаровал.
Сегодня, десять лет спустя, день в день, он, как когда-то, готовит меня, задумчиво
глядя на дымок, вьющийся над котелком. Если бы я мог, то поцеловал бы ему руки. Я
осторожно взбулькиваю, и белые губы полусваренного карпа касаются его
безымянного пальца. Того самого, на котором кольцо. Я люблю этого человек. Он
единственный понял, что халасли нужно варить в котелке, а не в кастрюле.
Десять лет назад кольца на пальце не было. Тогда он приготовил меня из двух голов
карпов, одной луковицы, двух кореньев петрушки, и помидоров. Все это нужно было
бросить в холодную воду, и поставить на огонь. Именно так. Никаких изысков.
Никакой очередности. Просто свалите все в воду и варите. Он держал все это на малом
огне полтора часа. За окном было очень холодно, и из-за того, что я выпаривался, окна
комнаты покрылись красноватым налетом. Конечно, это все из-за красного молотого
перца. Быть узором мне тоже понравилось, – не халасли, конечно, но тоже нечто
художественное, – а потом я снова растаял из-за того, что они горячо, очень горячо
дышали. Тот, кто меня готовил, и его возлюбленная. Молодая пара. Адам и Ева,
сотворившие единственный правильный в мире халасли.
За десять лет он готовил меня ей триста четырнадцать раз. Иногда он клал в меня
сахар. Сыпал лимонную кислоту. Добавлял зелень. Варил, – даже страшно сказать! – не
из карпов. Рецепт ни разу не повторялся. И каждый раз это был единственно
правильный рецепт.
В тот, первый, раз, соли у них не было. Через полтора часа, – все это время она кричала
громче и громче, – он, мокрый, встал и протер меня через сито. И я стал совсем, как его
женщина. Податливой, мягкой субстанцией, в которой жидкость переплелась с плотью.
Женщина после любви напоминает мне пасту в тюбике из кожи. Если бы мной
заполнили кожаную форму, я бы тоже мог быть женщиной. Мной он и заполнял ее, -
уставшую и голодную, – когда они оба сидели на полу и хлебали меня алюминиевыми
ложками. Их он взял в студенческой столовой, – оба они тогда учились, – и вернул
ровно через пять лет. Поэтому я и говорю "взял", а не "украл". Они ели меня, смотрели
друг на друга, и ложки гнулись от запаха перца, вкуса свежего пота и блеска чешуи, по
небрежности попавшей в суп.
Сегодня меня будут есть ложками старого серебра.
Чуть потемневшие, они придают мне неповторимую, чуть металлическую кислинку.
Это вам не уксус. Я вздыхаю, и он выливает меня в сито, после чего долго перетирает.
Я выхожу в другой котелок нехотя, – густыми каплями. Нужно поистине ангельское
терпение, чтобы перетереть халасли так, как он, – то есть я, – того требует. Будете
нетерпеливы, получите жидкий суп, занудливы – станете давиться пюреобразной
кашей. Он терпеливо перетирает меня, а она режет кусками вареную рыбу, которую
позже зальют мной. Оба они смотрят в окно, но птица, которую они видят, – маленький
прожорливый птенец грача, очень черный, – у каждого теперь своя.
Кажется, они вот-вот разведутся.
Похоже, – пусть это звучит банально и пошло, но ведь первые блюда это вам не всплеск
остроумия, – сегодня я не получусь у них в первый раз. Во мне куча ингредиентов, но я
не буду так обжигающе-хорош, как когда-то. Пусть даже во мне сегодня те самые
раковые шейки. Пусть даже сегодня в первый раз за десять лет он приготовил меня
именно по дорогому рецепту дорогого издания моего дорогого Гунделя. Сегодня я не
буду так хорош, как когда-то. Когда они сварили меня из нищенского набора. Прав был
Гундель, который, помешивая суп, говорил:
– Настоящая кухня – в простоте!
Вы, наверное, думаете, что я тупой суп, который не понимает, что был вкусен просто
потому, что эти двое были молоды, счастливы и очень влюблены друг в друга. А сейчас
все не так. Все не так с ними, а не со мной. Поэтому, как бы они не ухищрялись, я не
принесу им удовольствия. Все это я прекрасно понимаю. Дело не в рецепте. Сейчас их
халасли, – сегодняшнего меня, – не спасет ни щепотка кориандра, ни еще один листик
лавра, ни перец, ни слезы святых. Их любовь выкипела, как неудачно приготовленный
суп. Выкипела, и я вместе с ней. По-настоящему великие блюда получаются лишь у
влюбленных поваров, клянусь вам. Да и то лишь, когда они готовят для женщин,
которых любят. Именно эти люди едят. Все остальные – питаются мертвечиной. Как
раки.
Теперь вы понимаете, почему их не стоит добавлять в суп любви?
Целибат
В селе Цынцерены, что в пятнадцати километрах от Унген, – самого западного города
Молдавии, – появился целибат. Как-то сразу и неожиданно. Что удивительно, если
учесть: никаких предпосылок для его возникновения, становления и дальнейшего, если
можно так сказать, процветания, в Цынцеренах не было. По крайней мере, так думали
сельчане, собравшиеся 14 февраля 1997 года на сход у магазина "Продукты", в котором
продавалась газировка и баранья колбаса.
– Целибат, – внимательно, как революционный матрос газету "Искра", читал
листы, вырванный из энциклопедии фермер Василика, – есть обет отказа от семейной
жизни и вообще целомудрие, был введен во второй половине девятого века у
католиков…
Толпа задумчиво засопела. Местный священник, отец Пантелеймон, радостно
встрепенулся и крикнул:
– Так-то католики, добрый люд, а мы, молдаване, испокон веков православные!
Негоже нам латинские обычаи у себя заводить. И вообще! Раньше было, стало быть,
два Рима, нынче – третий, а четвертому – не бывать!
Но на священника никто внимания не обратил, и он поник, все так же привязанный к
столбу с большим громкоговорителем. По этому говорителю утром и созвал бывший
председатель, а сейчас фермер и самый зажиточный человек села, Василика Устурой,
весь добрый люд к магазину.
– Всем, всем, всем, – хмуро говорил он в пластмассовую коробочку, связанную с
громкоговорителем провод ом, – срочно собраться у магазина "Продукты", судить
священника Пантелеймона.
Собрались все. Даже местный полицейский, Андриеш Костаки, полгода ходивший в
рваных сапогах, – время было смутное, и зарплат бюджетникам годами не платили, -
пришел. Чтобы, говорил он, изредка сплевывая в священника, все было по закону.
Пантелеймон же, молодой, тридцати с небольшим лет красавец, лишь дико косил на
репродуктор, да изредка всхлипывал. Он не понимал, что именно с ним сделают. Но
знал, за что именно.
Пантелеймон был невоздержан до женского полу, и испортил всех баб села
Цынцерены.
– Вот уже полтора года отец Пантелеймон, – бубнил фермер Василика по бумажке,
написанной бывшим учителем, а ныне батраком, – поганит наших девок, баб, и даже
сельчанок не только предпенсионного, но и пенсионного возраста. Не считаясь ни с
чем, нагло и неутомимо, не покладая…
Из чтения приговора даже не самый далекий человек сделал бы вывод: священник из
тех мужчин, что даже с собственной дочерью на часок дома оставить нельзя.
Цынцерены не раз и не два писали коллективную жалобу на Пантелеймона в
Митрополию Молдавскую. Но оттуда отвечали, что это забытое богом село должно
быть благодарно даже за такого, – непутевого, – священника. И более того. Не только
отец Пантелеймон приобщит Цынцерены к богу, – считали в Митрополии, – но и
Цынцерены приобщат его к смирению, и научат воздержанию. К сожалению, в
Митрополии ошиблись. За полтора года Пантелеймон, одуревший от скуки и
безысходности в этой глухомани, уестествил всех особей женского пола Цынцерен, и
побирался к подпаску Анатолу и его любимой козочке Царанкуце. Собственно, за
уестествлением Царанкуцы священника и застал фермер Василика и несколько его,
фермера, двоюродных братьев. Они немного побили Пантелеймон, связали, заперли на
ночь в хлеву, а утром вытащили на судилище.
Убивать священника было бы не совсем прилично, поэтому перед народом встала
дилемма.
– Давайте заставим его блюсти этот, как его, – придумал один из братьев
Василики, человек мудреный, – це-ли-бат.
Толпа замолчала. Отец Пантелеймон на всякий случай завыл. Селяне одобрительно
покачали головами. Наконец, под пасок Анатол, как самый бедный, и потому смелый,
осмелился задать вопрос, мучавший всех:
– А что это такое, це-ли-бат?
– Ну, – неопределенно покрутил рукой в воздухе брат Василики, – это
такое, понимаешь, что-то вроде типа того…
Отец Пантелеймон завыл еще громче. Женщины Цынцерен, которых не пустили на
сходку, украдкой подглядывали из-за штор, и вытирали слезы. Все они очень любили
священника. Особенно им нравилось, как отец Пантелеймон объяснял, что есть
любовь.
– Любовь, – сжимал он до побеления зад прихожанки, а в плохие дни и подпаска, -
есть единение. В том числе и плоти.
Фермер Василика и его батрак, – бывший учитель, – сбегали за энциклопедией, которая
в доме учителя лежала на кадушке с квашенной капустой. От этого, хвастался учитель
Тудор, его капуста была не простая, а особенная. С ученостью. Селяне, правда,
восторгов Тудора не разделяли, и даже боялись этой капустой закусывать.
Поговаривали, что на какой странице была раскрыта тяжеленная энциклопедия, и какая
цифра там стоит, столько раз к тебе черт и явится. Замутит тебе голову словами
непонятными навроде "химера", или "павликианство"…А один фермер, Никидуцэ, даже
сошел с ума, когда ему приснился черт, сказавший слово "эвтаназия".
Но на этот раз энциклопедия была нужна. И Василика, стоя с ней на площади, читал:
– Обет отказа от семейной жизни и вообще целомудрие, был введен во второй
половине девятого века у католиков…
Все попытки отца Пантелеймона сыграть на противоречиях между католицизма и
православием провалились. Народ введение целибата в одном, отдельно взятом
приходе православной митрополии Молдавии одобрил единогласно. Встал вопрос: как
его, целибат отца Пантелеймона, блюсти. Ведь к самому священнику доверия не было
никакого, хоть он и кричал, истово крестя себя вместо связанных рук бороденкой:
– Я женюсь, слово даю, женюсь! Я больше не буду! Только с женой!
Мужчины были глухи. О чем-то посовещавшись, они притащили к столбу точильное
колесо, и снарядили подпаска за мясником Сержиу. Тот, – отец троих сочных, бойких
дочерей, – пришел почему-то с серпом и стал точить его, меланхолично улыбаясь.
– Нет грешилки, – пояснил полицейский решение схода полицейский Костаки, – так и
не согрешишь. И это, как его…. Если соблазняет тебя левый глаз, так ты вдарь по нему
с размаху, вот!
На репродуктор уселась ворона. Отец Пантелеймон глядел в серое февральское небо,
не замечая, как тают на его лице рваные хлопья снега, и жалел, что передумал
поступать в Полицейскую Академию, и сдал документы на богословский факультет.
Он жалел себя, свою молодость, и Кишинев, в котором сейчас, должно быть, уже
открылись ночные клубы. Какое сегодня число? 14-го февраля? Губы отца
Пантелеймона тронула слабая улыбка. День Влюбленных. Наверняка в "Черный слон"
будут бесплатно пускать девушек в маскарадных костюмах, будет тематическая
вечеринка, и все они напялят медицинские халатики, и из-под края халатиков будут
выглядывать аппетитные ляжки, такие желанные, такие…
На отца Пантелеймона снизошла последняя эрекция.