Текст книги "Букварь"
Автор книги: Владимир Лорченков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Окна
Тут-то на опушку и выбежали «омоновцы». И, вместо прыжков и стрельбы, которых я
ожидал, устроили настоящий цирк. Просто попадали на землю и смеялись. Им даже
маски пришлось снять, так они смеялись. И, знаете, с тех пор секс для меня -
освоенная, но заброшенная территория. Земля, покинутая не по своей воле. Как
Сахара, которая когда-то цвела и зеленела, а сейчас угрюмо пересыпает песок из
ладошки в ладошку горячего, сухого ветра.
Нет, чисто физиологически к сексу я все еще способен. Но этого ведь недостаточно.
Теперь меня даже окна не прельщают. А ведь когда-то было достаточно одного взгляда
на них, чтобы… Что? О, евроокна из пластика, деревянные или вообще алюминиевые,
распахивающиеся только внутрь, или и внутрь и наружу, с противомоскитной сеткой
или без – это совершенно неважно. Неужели вы думаете, что я из тех маньяков, что
возбуждаются при виде окон, дверей или строительных материалов? Да и есть ли такие
маньяки? Нет, сами по себе окна меня не возбуждают.
Просто я обожал по вечерам приходить во двор дома Иры, и смотреть в ее окно. Она
жила на пятом этаже, – я стоял у качелей, пил пиво, и глядел, все глядел, – и вечером,
когда начинало темнеть, включала свет и раздевалась прямо перед окном. Ира.
Божественная фигура, секретарь – референт у собственного мужа, тридцать два года,
силуэт тела в окне. Ее муж, существо на редкость ревнивое и физически развитое, -
думал, что это мания у нее такая. Раздеваться перед окном. Он не ошибался. Ошибался
он в другом. Вопреки его заблуждению, раздеваться перед окном в освещенной
комнате вечером было не единственной манией его жены.
Второй ее манией был я.
И мы сутки не расцеплялись, когда муж Иры был в командировках. Как бесстыжие
шелудивые дворняжки. Хотя "шелудивые" это словца красного ради. Ира была
ослепительно хороша и ухожена. Как модель. Да она и была моделью, когда выскочила
замуж за этого богатого Гримальски. Работу бросила, но следить за собой не перестала.
В общем, Ира была божество. А я? Просто молод.
Спать с чужой женой, – а особенно с женой одного из братьев Гримальски, известных в
городе то ли бизнесменов, то ли бандитов, – доставляло мне радость и муки. Конечно, я
боялся. Гримальски знал, что его Ира, – породистая худощавая блондинка с большой
грудью, пухлыми губами и глазами цвета электрик, – редкая шлюха. Но, почему-то,
любил ее. И, почему-то, к тем, кто разделял эти его чувства, Гримальски относился
ужасно.
Девять лет назад, – я тогда только из младших классов в старшие перешел, – на весь
город прогремела история о любовнике жены Гримальски.
Бедный парень ехал себе в центре, как вдруг дорогу перекрыл автомобиль старшего
Гримальски, из нее выскочили два разъяренных брата и затолкали беднягу в багажник.
Вывезли в парк, и убивали там сутки. От несчастного осталась одна мошонка. Да и та
без яичек. Гримальски напхали в нее соломы и повесили на ветку рябины. За 15 тысяч
долларов старший брат получил срок условно, а младший (муж Иры) отсидел год. Бог
мой, что чувствовал тот бедолага, что ехал на встречу с красивой блондинкой Ирой в
кафе, а через сутки остался висеть съеженным пустым мешочком где-то в парке?..
Говорили еще о клещах, которыми выдирали ребра… Говорили еще о том, что клещи -
это было не самое худшее…
Я старался, – пусть и без успеха, – об этом не думать. Сила притяжения тела Иры
Гримальски была чересчур велика для меня. Я отправлял ей вечером сообщение
"Раздевайся". И шел глядеть в окно. И Ира, – та, которую хотели все мужчины города, -
раздевалась ради меня. На глазах своего недалекого мужа, который думал, что этот
стриптиз затеян ради него. Я смеялся над ним. Конечно, не сразу. Первые полтора года
я Гримальски очень боялся. С тех пор, как принес Ире пиццу, – я после школы подался
в разносчики, – а ей не понравилось, а я все равно собирался бросить эту гнилую, как
оказалось, работу, и крикнул, ткнув рукой себе в пах "Так закуси этим, детка!". И она
закусила. Бог мой, как она закусила. Потом я узнал, кто ее муж, но сил бросить Иру у
меня не было.
Она дала мне себя на пробу как самый сильнодействующий героин.
Почему она спала со мной? Все просто. Больше никто с ней спать не осмеливался. А
спермы мужа, – она сама так говорила, – этих белков, ей не хватало, нет… Через год-
полтора я Гримальски бояться перестал. Однажды даже забыл носовой платок у них в
прихожей, и Ира меня даже отчитала, но я отнесся к этому легкомысленно. Ерунда,
мол.
– Ты, – сказала она мне в самый бурный наш вечер, – явно его недооцениваешь. Он,
может, и не умник, как ты, но все чувствует…
Мы только что вылезли из ванной, и собирались продолжить в спальне. Прямо на
кровати, где она спала со своим Гримальски. С двухметровым мужиком с гирями
вместо рук и золотой цепью толщиной с писюн 10-летнего пацана! Боже, как я завелся.
Гримальски звонил час назад из Бухареста (мы засекли по определителю) и я ничего,
абсолютно ничего не боялся. Мир был мой. Я уже не разносил пиццу. Я был
практикантом на местном ТВ и даже сделал пару многообещающих репортажей. Я
только что поимел модель старше себя на десять лет и собирался поиметь ее снова. Ира
была моя. Халат Гримальски и его бритва были мои. Мир был мой. Я шагнул вперед,
надавил ей на плечи, сунул в рот член и, наслаждаясь, продекламировал:
– Твой муж – остолоп, чья жена так хорошо сейчас лижет своего любовника,
просто рогоносец, и я сейчас не только тебе в рот сую, я и ему, представляешь, тоже…
Ира чмокала и лизала. Все это напоминало сценку из порнорассказа, который я тайком
написал, и отослал в одну редакцию интернет-журнала (я как раз ждал ответа). Я
напрягся, но что-то мне помешало. Это "что-то" состояло в том, что Ира остановилась.
Я посмотрел туда, куда глядела она, уже ЗНАЯ.
У двери в комнате стояли братья Гримальски. Старший с ружьем. Скажу честно, это
было лишнее. Гримальски – младший оттолкнул меня в сторону, и мягко сказал:
– Сынок, разреши пристроиться?
Я отчаянно закивал, не понимая, что это его еще сильнее злит. Ире, после пары оплеух,
пришлось продолжить фелляцию, а старший Гримальски все это время тыкал в мое
лицо стволом ружья. Всего исцарапал. Потом меня, голого, погнали пинками в подъезд,
на улицу, и там заставили лечь в багажник. Помню, все было странно, – ночь, мои
босые ноги и туман над асфальтом, – и не страшно. По-настоящему страшно стало,
когда нас привезли в парк. И на опушке меня заставили встать на четвереньки, а Иру -
ткнуться лицом в мой зад, и оттянуть мошонку как можно сильнее…
Мы долго стояли так, а Гримальски ходил вокруг, и рассказывал, как все было на самом
деле тогда. Ну, когда они с братом откупились от суда за 15 тысяч долларов.
Оказывается, слухи во многом лживы. За некоторыми исключениями. Знаете, клещи и
в самом деле было не самое страшное…
Гримальски рассказывал, а Ира, не довольствуясь тем, что просто держала во рту мои
яички, начала охаживать их языком. У меня встал. Тогда я понял, что она сумасшедшая,
и все это ей немного нравится. А Гримальски пришел в ярость, ударил меня ногой и
завопил:
– Нравится?!
Это он показывал мне огромные портновские ножницы. Я хотел сказать, что такими
ножницами моя мать на кухне обстригает плавники крупной рыбы, когда отец
возвращается с удачной рыбалки. Но не смог, а просто заплакал. Гримальски, видно,
решил, что я совсем раскис, и был прав. Он брезгливо поморщился, пробормотал "надо
кончать с этим дерьмом", и наложил на мошонку ножницы. Я завизжал, язык Иры
запорхал все быстрее, и тут-то на опушку, – одновременно с моим семенем, – хлынул
ОМОН.
Ну, что было дальше, вы знаете. ОМОН смеялся, Гримальски, хоть и не успел отрезать
мне яйца, на этот раз загремел в тюрьму. С Ирой я больше не виделся. Ведь после того,
как муж загремел в камеру, она могла выбирать себе любовника по вкусу, а не
бросаться на то, что под руку попадет. Секс остался, но удовольствия от него я не
получаю. Работу на ТВ бросил, потому что все, при виде меня, смеялись и кричали
"щелк-щелк". Пиццу больше не разношу. Сижу днями напролет дома, и гляжу на дом
напротив.
Вечереет, и в нем зажигаются окна…
Павлин
Еще несколько лет назад я решил написать роман о павлинах. Мы с женой тогда
прогуливались, – был свежий октябрь, моросило, и обувь наша намокла, – в
Ботаническом саду. Неподалеку от того озера, где я когда-то, двенадцатилетним
мальчишкой, нырял, чтобы достать причудливые морские раковины. Если приложить
такую раковину к уху, в ней слышится шум моря. Так говорили родители, но я, сколько
ни прикладывал, ничего так и не услышал. А ведь двадцать лет прошло.
Сейчас мне тридцать два года. В принципе, это ничего не значит. Меня всегда
смешили люди, говорившие:
– Мне уже двадцать семь, Лермонтова в этом возрасте уже убил и, а я еще ничего
не сделал…
Или:
– Мне уже тридцать три, а ведь это возраст самого Христа!
Как будто количество лет, прожитое тобой, может хоть каким-то образом повлиять на
твою судьбу. Это так же нелепо, как быть довольным тем, что тебя зовут, к примеру,
как Александра Македонского или Владимира Мономаха. Имя ничего не значит.
Итак, мне тридцать два года, и через год я достигну возраста Иисуса Христа, когда он
был распят. Стало быть, в то время, когда мы с Ирой гулял и по Ботаническому саду, и
я решил написать роман о павлинах, мне исполнилось двадцать десять. Ведь это было
три года назад. Вот вам еще одно совпадение. Пифагор бы счел его неслучайным. Его
религия предполагала большую роль цифр в мироздании. Слишком большую, на мой
взгляд. Цифры ничего не значат. А может, даже еще меньше, чем ничего. Меньше даже,
чем имя.
Мы любили прогуливаться в Ботаническом саду очень долго. Особенно осенью, в
сезон дождей, когда посетителей в парке совсем мало, обувь и низ одежды мокнут из-
за влаги на траве, а снизу сизо поблескивают сиреневые огоньки фиалок. Ира очень
любила подолгу стоять у этих цветов, которые я, впрочем, не очень любил. Для
близорукого человека фиалки слишком малы. Хотя, признаю, они красивы.
По красоте и насыщенности цвета с ними могли спорить только павлины, обитавшие в
специальном закутке сад а, названном "Живой уголок". Там были вьетнамская
вислобрюхая свинья, – ее живот и в самом деле волочился по цементному полу
загончика, – удивительно маленькая и черная, клетки с кроликами… Кролики каждый
сезон менялись. Я знал, почему, но Ире предпочитал не говорить. Их просто забивали
на мясо, а весной подсаживали в вольеры крольчат, потому что тем посетители, -
особенно с детьми, – умилялись куда охотнее. А взрослый кролик, иногда больной, с
бельмом на глазу, выпавшей кое-где шерстью, вызывал только жалость.
Еще в "Живом уголке" жила лама, – говорят, ее привезли из самого Перу, – с постоянно
свалявшейся шерстью и плохим запахом изо рта. Мы скармливали ей листья ореха.
Две козы, один пони, и несколько осликов. Все? Нет, кажется… Ах, да. Четыре страуса,
к которым, впрочем, близко Ирину я не подпускал: все боялся, что птица клюнет ее в
лицо. А вот павлинов, – у тех был свой, отдельный и большой вольер, – я кормить ей
разрешал.
Один раз страус клюнул. Правда, меня. И в руку. Оказалось, павлин клюет гораздо
больнее. Клюв у него тоньше, и крови течет больше. А когда страус клюет, это как
будто легкий удар. Но к тому времени, когда я это узнал, Иры со мной уже не было.
Поэтому мне было совершенно безразлично, кто из них, – павлин или страус, – клюет
сильнее. Без нее я в Ботанический сад сходил всего один раз.
Итак, мы прогуливались по саду камней, после чего вышли на розовую поляну, – там и
в самом деле росли розы, много, – и я у видел, как вдалеке играют павлины. На зеленом
ковре, – трава еще не успела пожухнуть, – они распускали свои хвосты, как ловкие
картежники – колоды. Они манипулировали своих перьев так свободно, играюче, что я
на миг вообразил, будто хвост павлина – это его душа. Если бы у павлина была душа,
конечно. И он ее раскрывает. Всему миру. Вот об этом я решил написать роман.
Ира стояла рядом, и взяла меня под руку, прижавшись щекой к моей щеке. Кожа у нее
была чуть влажная. Мы стояли, не отрываясь, глядели на павлинов, и прижимались
друг к другу, много-много времени. Не спрашивайте меня, сколько именно.
Ведь я могу и ответить.
И это испортит все впечатление. Два часа тридцать две минуты. Да, в самом начал е я
мельком глянул на часы, и потом, когда Ира отошла от меня, тоже по смотрел на
циферблат. Мне никогда не удавалось полностью отдаться своему счастью,
раствориться в нем. Так, по крайней мере, говорила Ира. Она считала меня зажатым,
скрытым человеком. И была права. Все было бы идеально в тот день, не взгляни я на
часы. Я знаю.
Тем не менее, я был почти счастлив.
И решил написать роман о павлинах. Ира считала, что у меня вряд ли получится. Она
говорила, что журналистам лучше за книги не браться. Но даже если ты и напишешь
что-нибудь, – нежно похлопывала она меня по щеке, – это будет может и хорошая книга,
но… скучная. Я прекрасно понимал, что она имеет в виду. Я правильный, но довольно
скучный человек. И книги у меня получатся такими. И все, за что я не возьмусь,
выйдет правильным, положительным, но – скучным. Если бы я стал пекарем, я бы
даже булочки испек скучными. Я так и сказал об этом Ирине, а она улыбнулась, и
потом нахмурилась, обняла меня, и сказала:
– Прости, ох, прости ты, бога ради.
В отличие от меня она была человеком импульсивным. Так и полагается, да? Я имею в
виду, если один из вас медленный, другой должен быть быстрым, один – спокойный,
другой – бурный, ну, и так далее. Люди должны дополнять друг друга, не так ли? По
крайней мере, я так читал, и был уверен, что в этом нехитром рецепте – и есть секрет
того, что мы привычно называем "семейное счастье".
К сожалению, я ошибался.
На следующий после нашего посещения Ботанического сада день я
пришел домой чуть раньше обычного. С букетом фиалок. К сожалению, того, что
произошло потом, я не помню. Ну, или помню, но смутно. Дело в том, что я тогда, -
хоть и держал глаза широко распахнутыми, – все же закрывал их изо всех сил. Вы
понимаете, что я говорю о тех глазах, что в душе. Кажется, было что-то, связанное с
изменой. Какой-то мужчина, всеобщая неловкость, и даже отсутствие каких-то
попыток оправдаться. Кажется (не уверен, что это было) я спросил ее, любит ли она
его. Она невесело рассмеялась, и я сам понял, насколько идиотский вопрос задал.
Ирина была женщиной независимой, самостоятельной и к сексу относилась куда легче,
чем я. Что было после того, как дверь за ней закрылась навсегда, я помню. Очень
хорошо.
Я пошел на кухню. Решил написать первую главу романа о павлинах. Открыл блокнот.
Просидел двадцать четыре минуты. Закрыл блокнот. Собрался убить себя. Поискал в
аптечке снотворное и не нашел его. Открыл холодильник, достал мясо и приготовил
бефстроганов. Пока мясо тушилось, пытался понять: чувствую ли я какую-нибудь
боль. Нет, боли я не чувствовал. Позже, через несколько лет, когда мы случайно
встретились с Ириной, и уже смогли разговаривать о том, что с нами было, я почему-
то долго рассказывал ей о том дне. Она послушала, и сказала:
– Родись ты павлином, у тебя бы не было хвоста.
Правда, потом заплакала, обняла меня и сказала "прости, господи, ох, прости". И мы
долго стояли, а я смотрел вдаль, и все ждал, когда, пусть на асфальте, пусть мы не в
Ботаническом саду, но все же – вдалеке вспыхнут переливчатые, драгоценные
павлиньи хвосты.
Раны
И вот я взглянул на ее дом. Впервые за четырнадцать лет.
Без слез. Без сожалений. Без тоски. Во мне была пустота, и, – глядя на балкон,
поросший плющом, как щеки мужлана трехдневной щетиной, – я ничего не
почувствовал. Наконец-то. Хотя нет. Кое-что я в себе ощутил. Абсолютно ничего.
Совершенную, всепроницающую пустоту. И, раз уж мне начало так везти, я сначала
осторожно, а потом смелее, вспомнил все.
Все то, что четырнадцать лет прятал в себе. И без сомнений давил, едва воспоминания
давали о себе знать. Они, само собой, лезли из меня, как тесто из горшка. Но я
придавливал их крышкой. И старался загружать себя побольше, чтобы дурных и
запретных мыслей не было. Дурные и запретные мысли стали посещать чаще?
Увеличиваем число посещений бассейна. Дурные и запретные мысли по вечерам?
Покупаем билеты в тренажерный зал и записываемся на курсы поваров. Дурные и
запретные мысли по утрам? Встаем на полчаса раньше, чтобы вместо дурных и
запретных мыслей делать зарядку.
Конечно, все это не очень помогало, и мысли приходили. Ну, знаете, какими они
бывают, дурные и запретные мысли. В двенадцать: если потрогать там, интересно,
отвалится или нет? В четырнадцать: интересно, она потрогает когда-нибудь или нет, а
пока я потрогаю. В шестнадцать… В восемнадцать… Пока в один совсем не
прекрасный день вас не посетит мысль, которая навсегда станет вашей спутницей. Она
будет задавать вам только один вопрос:
– Зачем все это?
Боюсь, вам, как и мне, когда-то, нечего будет ответить.
В бога я не верю. Но на самом деле если и благодарить кого за то, что я впервые за
четырнадцать лет взглянул на квартиру своей бывшей жены без содроганий и
душевной травмы, стоит только бога.
Этим сентябрьским утром я шел, как обычно, на бассейн. Каждые три шага вдох,
потом пять – выдох. Двенадцать лет назад я дал себе слово не курить, и быть в форме.
Моя жена над этим смеялась, чем причиняла мне невыносимые страдания. К счастью,
страдал я редко, потому что за все это время мы виделись два раза. Один – в суде, и
еще раз – случайно столкнулись на каком-то университетском торжестве. Ирина, – так
зовут мою жену, – бросила меня четырнадцать лет назад, чем причинила мне страшную
боль. Я очень любил ее, и, как говорят знакомые, первые полгода все норовил
покончить с собой.
Сейчас я, разумеется, стыжусь этого.
Но понимаю, что реакция у меня была самая что ни на есть естественная. Я вел себя
непотребно, как и всякий влюбленный, которого бросили: плакал, умолял вернуться,
мечтал о том, как она вдруг опомнится и придет ко мне. Два года я прожил в аду.
Хотите знать, что это такое?
Ад – это напрасные ожидания.
Разумеется, Ирина ко мне не вернулась. Но я нашел в себе силы собраться, и зажил
счастливой и довольно бесполой жизнью. Впрочем, я говорил о боге.
По иронии судьбы, мой путь на бассейн пролегал мимо дома, в котором мы когда-то
жили. И все двенадцать лет (первые два года я только и делал, что стоял под ее окнами
с убитым видом) я отворачивался. Для меня этого дома просто не существовало.
Естественно, из-за квартиры я с ней не судился. Ничего для меня не существовало. Ни
квартиры, ни Иры. Ничего глубже двенадцатилетнего пласта моей жизни. И вот,
сегодня утром я глянул на забор у дороги, а там было наклеено объявление.
Какой-то дурацкий слоган, а под ним объявление мелкими буквами.
Что-то вроде приглашения всех желающих на Республиканский стадион, где будут
читать проповеди приезжие богословы из Штатов. Что-то в этом роде.
Какая чушь, подумал я, и резко отвернул голову. И застыл. Ведь мой взгляд упал прямо
на ее окна. А я ничего, – совсем ничего, – не почувствовал. Двенадцать лет я боялся
даже глядеть в ту сторону, боясь, что раны мои снова откроются. Оказалось, что я пуст
и исцелен. Это было тем более удивительно, что я никогда не верил в исцеление от
несчастной любви. Врут люди, которые говорят вам:
– Со временем боль пройдет.
Человек не ящерица, а сердце не хвост. На нашем теле ничего не отрастает вновь,
кроме бесполезных волос или ногтей. Раны в сердце не заживают. Глядя на окна
Ирины, я почувствовал себя смелым, – очень смелым, – и наконец-то начал смело
думать о ней. И о нашем романе, о том, как она от меня ушла и о многом другом.
Впервые за двенадцать лет я не боялся. Представьте себе жертву наводнения, чудом
спасенного, которого выходили психологи, и вот он у реки, впервые за много лет -
любуется водой.
Без боязни.
Я стоял, наслаждаясь сентябрьским утром, и наслаждался. Впервые за двенадцать лет.
Значит, я был не прав, когда думал, что люди, испытавшие разочарование в любви, по
сути, инвалиды. У них нет ноги, или руки, – с этим можно жить, но ты никогда уже не
сможешь жить так, как делал это совершенно здоровым человеком. Без страха. Без
боязни.
Уход любимого человека – это ампутация.
Поймите меня правильно. Я вовсе лишен собачьей привязанности к Ирине. Это я сразу
и без психологов определил. Кто наши возлюбленные? Всего лишь тела, с которыми
мы делим постель. Да, это очень много, но далеко не все. И, когда я говорю о страхе и
разочаровании, то имею в виду вовсе не вашу тоску по конкретному человеку, который
вас бросил.
Вы тоскуете по утерянному раю. По тем минутам, когда жили, не боясь удара в спину.
Ведь после того, как вы испытаете этот удар, и если вам повезет выжить, никому
верить полностью уже будет нельзя. Да, вам может повезти. Вы встретите человек в
сотни раз лучшего и достойного любви, чем тот или та, кто вас предал. Но любить
этого, более лучшего, – так, как вы любили, не вкусив яблока Предательства, – вы не
сможете уже никогда. Как бы не старались. Вы никогда уже не отдадите всей своей
земли этому путешественнику. Несколько, – пусть сантиметров, пусть миллиметров, -
прядей ее вы сохраните в тайне. Испытавший предательство один раз, будет бояться
его всегда.
И никогда больше не освободится.
Такая вот у меня была теория. Двенадцать лет я думал именно так. И, как оказалось,
ошибся.
Обо всем этом я думал, тупо, – бывает такой взгляд, про который говорят "поймал
точку", – глядя на окна Ирины. После чего широко улыбнулся, бросил рюкзак за забор,
и повернул домой. Вечером я собирался выпить пива, и снова начать курить. Я
освободился, поэтому больше не боялся пропасть. Перестал бояться себя и не
нуждался больше в искусственном отвлечении от своей боли. Ведь ее, боли, больше не
было.
Забавно.
Если бы не этот дурацкий плакат, рекламирующий проповеди на Республиканском
стадионе, я бы, может, еще десять лет жил, боясь себя. Не решался бы проверить,
осталась ли во мне какая-то боль. Думал бы, что она есть. И жил бы, как инвалид. И не
узнал бы, что сердце и впрямь может стать хвостом ящерицы. Вас интересует, что
именно за слоган был написан на объявлении? Сейчас постараюсь
вспомнить. Кажется, так…"Ранами Его мы исцелились"
Сейчас-то, как и все, чудом выздоровевшие, – а я все еще считаю произошедшее со
мной чудом; редко кому так везет, – я нахожу в этом некоторый смысл. Хотя, на мой
вкус, можно было бы выразиться чуть точнее.
Ранами своими мы исцелились.