Текст книги "Букварь"
Автор книги: Владимир Лорченков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Лимонад
Она может любому за бутылку лимонада дать. Уж мы это точно знали. Ей было
четырнадцать лет. У нее, по слухам, в голове копошились вши, и она была грязной и
распутной девкой. Вы спросите, почему я говорю "по слухам"? Почему сам не
проверил? Нет, знаете, я никогда не был робким. Даже в подростковом возрасте. А вот
близоруким я был уже тогда. Поэтому вглядываться в голову Маши, – а именно так ее
звали, – я мог сколько угодно. И все равно ничего бы не увидел.
С тех пор продажная любовь для меня всегда лимонад.
Между прочим, бутылка лимонада, – настоящего, с неповторимым вкусом яблока,
лимона, сладкой газировки из автомата (три копейки стакан), – в те времена было не
так уж и мало. То есть, на наш взгляд Маша совершала не такую уж и проигрышную
сделку. Правда, что именно она давала за бутылку того самого "Буратино" (а иногда,
говорили, это был "Дюшес") мы толком не представляли. Особенно я. Ведь мои
одиннадцатилетние одноклассники были старше меня на год. Нет, я не вундеркинд,
просто пошел в школу на год раньше.
Достаточно рано для того, чтобы увидеть самое естество школы, – а она, на мой взгляд,
который не изменился и сейчас, когда мне уже тридцать шесть, есть не что иное, как
заколдованный темными силами лес. На каждом углу тебя ждут неприятности.
Постепенно ты учишься продираться сквозь чащу, не меняя выражения лица. Но в
глубине души все равно вздрагиваешь каждый раз, когда из-за дерева на тебя нападает
дракон. И достаточно поздно для того, чтобы скучать по кусочку рая, запрятанному
памятью за детской кроваткой, которую вот-вот выкинут, потому что ты из нее уже
вырос. Впрочем, я драматизирую. Может, все было и не так плохо, как мне сейчас
кажется. Были и неплохие моменты.
Лимонад, например.
Большую часть прогулянных уроков мы проводили под мостом, прикрывшим своим
подлатанным брюхом обширный парк между районами нашего города. Я покупал три,
– иногда четыре, – бутылки лимонада. И пил его, наслаждаясь. В принципе, ничто не
мешало мне выпить только две (три) бутылки, и с оставшейся подойти к "просто
Марии", как ее иронично называли старшеклассники. Разумеется, духу на это мне не
хватило бы. К тому же, я еще не совсем понимал кое-чего. Нет-нет, что именно
происходит со счастливцем, у которого Мария принимает бутылку лимонада, я знал.
Ведь я, – хоть и не был вундеркиндом, – всегда считался ребенком, развитым не по
годам. И, знаете, чтобы поддерживать это реноме, все детство шел на определенные
подвиги.
Например, в тринадцать лет лишился девственности с семнадцатилетней дочкой
молдавского полицейского, убитого в войне на Днестре. Семью его эвакуировали в
Кишинев, и там они жили, как беженцы, в дешевой гостинице. С тех пор, знаете,
сколько я не пытался победить это в себе, слова "участник вооруженного конфликта" и
"защитник территориальной целостности" ассоциировались у меня исключительно со
взмокшей от напряжений спиной Стеллы. Стеллы, которая стоит на четвереньках,
яростно подмахивает, выкрикивая что-то на румынском и глядя мне в глаза. Да, да.
Родной язык своей матери я не выучил исключительно из-за этих воспоминаний:
каждый раз, когда я слышу румынскую речь, меня разбирает смех. Ну, за исключением
этих двух забавных, – даже не могу назвать их комплексами, – деталей, о Стелле я
сохранил самые лучшие воспоминания.
Правда, все это случилось через три года после описываемых событий. Тогда, будучи
десятилетним, я с удовольствием пил лимонад "Дюшес" под мостом, и с удовольствием
думал о следующем уроке. Конечно, идти на него я не собирался: но мы договорились
со школьным приятелем встретиться и пойти на хлебзавод.
– Там халва на земле валяется! – сказал он.
И вот, за халвой мы собрались пойти. Встретиться мы собирались тут же, под мостом,
так что я себе лежал, да попивал лимонад. Желтый в бутылке и почти прозрачный на
воздухе, пузырящийся, как кровь быстро всплывшего ныряльщика, божественный
лимонад. Многие предпочитали его не пить, а запивать им острое печенье, -
называлось оно "пицца". Маленькие сухие комочки с маком, тмином и солью. Я
мучного никогда не любил, да и вообще, манера смешивать еду и питье всегда
приводила меня в священный ужас. А почему, я не знал. Поэтому никакой еды у меня с
собой не было, и я порядком проголодался. К счастью, предстоял поход на хлебзавод,
где делали халву. Она, конечно, там валяется прямо между цехами, и мы здорово
наедимся. К тому же, передо мной открывался великолепный вид: "чертово колесо",
торчащее из кленов на краю парка, возвышалось над моей низиной, как Небоскреб
Самого Детства. Я поднял голову, и у меня перехватило дыхание. Я отставил бутылку в
сторону, снял ранец, и начал декламировать стихи. Вернее, что-то бессвязное,
сочиненное мной именно в этот момент. Со стороны это, верно, напоминало
своеобразное камлание. Не знаю. Что на меня нашло. Я просто почувствовал, что
обязан выразить именно таким образом свое отношение к величественной панораме
парка, которая мне открылась. А священный восторг меня все не отпускал. Я все
говорил, и говорил, буквально кричал. Что-то вроде:
В этом городе
За чертой барометра
У которой высек цифру 30
Парацельс. Или Цельсий
Неважно. Жара
Ты понимаешь, о чем я
Так вот, в этом городе…
Правда, дальше ничего сочинить я не мог, а говорить и говорить мне хотелось, и я
сходу придумывал:
Всеми брошенные стихи
Пасутся у побережья
Рубежей
Океана и гальки
Всеми забытая женщина
Смотрит в глубь
Пенистых морей
Само собой, «рубежей морей и галки», «пенистого моря», да и женщин, – за
исключением своей матери и учительниц, – я тогда толком не видел. С морями все
ясно. Мы всегда ездили отдыхать в горы, потому что морской климат, говорили врачи,
был мне всегда противопоказан. С женщинами тоже интриги нет. В десятилетнем
возрасте редко на них смотришь. Но стихи, – а я думал, что это стихи, – мне почему-то
нравились, и я твердо решил начать их писать, и сочинил вслух еще кусочек.
Получилось даже заумно, но, говорю же вам, я всегда был развитым и начитанным
ребенком. Я прокричал:
На заброшенном скользком камне
Что торчит в море
В пяти милях от побережья,
Разбросаны пальцы, кольца, плетенки.
Эта странная сдоба.
Так напоминает тебя в эпоху заката.
Тут-то меня и застала школьная шлюха Мария, которая, – и мы это точно знали, -
любому за бутылку лимонада даст. Причем она не пришла. Просто я вдруг перестал
говорить, и просто и четко увидел фигуру у дерева поблизости. Видно, она ждала,
когда все это кончится, потому что, когда я замолк, подошла ко мне и вежливо сказала:
– Мальчик, дай попить.
Юбка у нее была примята и с несколькими травинками. Губы блестели. Выглядели
влажными, и в то же время сухими. В общем, выглядели как губы, на которые кончили.
И которые после этого так хочется смочить чем-то по-настоящему жидким. Глаза у нее
были не радостные, и не грустные. Просто пустые.
Если бы я проявил характер, – говорю это вам не как десятилетний ребенок, которого
застали за глупостью большей, чем мастурбация, а как взрослый мужчина, – мое первое
приключение произошло бы не в тринадцать лет, а в десять. Потому что она и в самом
деле давала за бутылку лимонада. И в самом деле – всем, а не только некоторым. Это, -
опять же, уже как взрослый мужчина, – я точно выяснил. Но тогда я просто протянул ей
лимонад, и глядел, как она пьет. Взял полупустую бутылку обратно, и молча смотрел,
как она уходит. С тех пор, содрогаясь в теле женщины, в кульминационный момент я
всегда, – всегда, будь благословенна, Мария, – вижу это. Блестящие и пересохшие губы.
И пенящийся на них лимонад.
Примерно через несколько минут появился мой приятель. Я ему об этом ничего и
никогда не рассказывал. Но он, – мы до сих пор дружны, – часто вспоминает о том, как
пришел под мост. И увидел меня. Его коронная концовка этой истории:
– Ты стоял, и молча глядел в парк. Выражение лица у тебя было угрюмым и
взрослым. И с тех пор ни изменилось. Ни капли.
Может, он и прав. Почему, я не знаю. К тому возрасту я уже понимал, что жизнь
довольно грустная штука, потому наша короткая встреча с Марией потрясением в этом
смысле для меня не стала. В каком же смысле она меня потрясла? Что за чувство я
испытал? Стыд? Нет. Я до сих пор пишу стихи. Жалость? Тоже нет. Испуг? Поздние
сожаления о том, что не хватило смелости? Нет, нет, и нет. Может, я впервые понял, что
иные миры это не всегда обязательно иные существа? И что обитателем иного мира в
иных измерениях может быть человек, такой казалось бы, СВОЙ? Не знаю.
Помню только, что впервые вдруг ощутил во рту натуральную горечь. Ее не перебить
ничем.
Даже лимонадом.
Мечты
– Будешь чай? С тортом? – спрашивает меня Ира, и я с удовольствием киваю.
Утро серое. На дороге за окном заспанные автомобили выныривают из одного кусочка
тумана, чтобы попасть в другой. А мне хорошо. Причин этому несколько. Первая – я
проснулся не в шесть часов, как обычно, а в восемь. Поэтому уже испытывал здоровый
голод. Я очень люблю поесть с утра, если, конечно, оно не очень раннее. Мелко
покрошил две круглые, – идеальная формы, – луковицы, и обжарил на сливочном масле
в чугунной сковородке. Потом выложил туда помидоры, порезанные толстыми
кружками, чуть обжарил, посыпал нарезанной ломтиками ветчиной, залил яйцами,
взбитыми со сметаной, ложкой муки, сыром и зеленью… Много перца, как я люблю, и -
сковородку в духовку. Сложное творение по названию "тортилья" будет готово через
двадцать минут. По крайней мере, такой рецепт я когда-то вычитал в журнале "Лиза",
взятом у Иры в дорогу на работу почитать. И там упоминалось название "тортилья".
Не подумайте, что я какой-нибудь дилетант. Мне за тортилью в коронном исполнении
даже вручили золотую медаль Всемирного Конкурса Кулинаров.
– Я хочу поблагодарить, – говорил я со сцены, и смокинг непривычно, но приятно
жал мне подмышки, – в первую очередь Бога, открывшего мне, что вкус это не просто…
И дальше в этом духе. С первых рядов мне улыбались знаменитости и
аристократические особы, Джордж Клуни что-то шептал на ухо Елизавете Второй,
Мадонна скучала где-то в углу, а наглые телевизионщики сунули свою камеру мне
буквально в лицо. Ну, что уж поделать. Я смущенно улыбнулся и закончил речь:
– И потому да здравствует Бог, да здравствует кулинария, и да здравствует моя
жена, Ира!
Потом зал взорвался аплодисментами, и на торжественном банкете в нашу честь во
дворце короля Норвегии, – где, собственно, конкурс и проходил, – мы с Ирой ели
лобстеров, и запивали их чудесным белым вином. Потом объявили танцы, и я закружил
Иру в белом, – как будто подвенечном, – платье по огромному залу дворца, и все
смотрел, смотрел на нее, и смотрел…
Конечно, всего этого не было.
Ни дворца, ни награждения, ни конкурса кулинаров. А если он и проводится, то вряд
ли во дворце короля Норвегии, и вряд ли туда попаду именно я. Если точнее, я никогда
туда не попаду. Ведь я не повар. Еще я не писатель, поэтому никогда не буду читать
речь по поводу вручения мне нобелевской премии. Я не актер, и не режиссер, и даже не
осветитель. И шансы увидеть меня в телевизоре, говорящим речь со статуэткой
"Оскара" в руках минимальны. Я не спортсмен, и никогда не встану на ступень
пьедестала, – даже самую не престижную, по левую руку от победителя, – после любых
соревнований. Я не заброшу решающий мяч в кольцо в финале НБА. Я не рвану
штангу в последнем заходе на чемпионате мира по тяжелой атлетике. Я не войду, под
аплодисменты, в центр управления космических полетов. Меня не назовут
Лобачевским или даже Менделеевым. Чего уж там.
Я – посредственность.
Вернее, был бы. Если бы не одно "но". Я умею мечтать. Хотя нет, не так. Я
фантазирую. Ежечасно, ежеминутно. Вот, например, сейчас, в тот момент, пока
тортилья, – действительно вкусная, Ира всегда об этом говорит, – печется в духовке, я
отжимаюсь и мечтаю о том, как выиграю какую-нибудь войну. К примеру, в
Афганистане. Там будет много террористов и подонков со всего мира, американцев
оттуда выгонят, и международные силы войдут туда, чтобы восстановить мир и
справедливость. А меня случайно призовут в молдавскую армию. Конечно, наш
президент по своей глупой привычке лезть, куда ни просят, обязательно пошлет 100-
200 военных в Афганистан, и среди них буду я. За два года, от простого бойца разведки
горнострелковых частей, – пусть в Молдавии и нет гор, какая разница, – я дойду до
майора. Буду сильным, мужественным и обязательно с несколькими шрамами на лице.
Конечно, ничего жизненно важного повреждено не будет. Пусть шрамы украсят, к
примеру… мою щеку. Ну, и один можно на шее. Не очень глубокий, конечно.
– Держать цепь, – кричу я, встав на одно колено, – держать цепь, мать вашу!
Солдаты плачут, но держат цепь. А потом я, обежав противника, – их, конечно, в пять-
шесть раз больше, чем нас, – точным огнем уничтожаю пулеметчиков, и мы побеждаем.
Само собой, это не самая значительная операция, которая удалась благодаря мне. Мы
освободили лагерь военнопленных, мы провели караван через ущелье, через которое не
проходил ни один караван со времен британской оккупации, мы полтора месяца
держали оборону в узком ущелье. В этой последней операции, которая затмила,
наконец, Фермопилы, мы потеряли девятьсот человек из тысячи. Я сам чуть не погиб.
Меня, оглушенного, раненного, – естественно, все жизненно важные органы не задеты,
и конечности целы, – вынесли на плащ-палатке. Наш выход из ущелья засняли
операторы "Би-Би-Си", и под камерами я, в забытьи, кричал: "Держать цепь, цепь
держать, держать цепь, мать вашу!"…
– Милый, – Ира дергает меня за руку, – милый, ты чай будешь? С тортом?
Я с удовольствием киваю. Мы хорошо поели, а после острого так приятно выпить
хорошего чаю. Я покупаю крупнолистовой. Еще я очень много фантазирую. Постоянно
представляю себя кем-то. Кем угодно, только не 24-летним служащим валютного
отделения кишиневского банка. И, знаете, у меня тоже, – как у того застреленного
проповедника (как бы я хотел быть на его месте!), – есть мечта.
Я мечтаю, чтобы хоть одна моя мечта сбылась.
Ира заваривает свежий чай, и показывает куриную косточку, похожую на оленьи рога.
Это, кажется, ключица. Куриная ключица.
– Похоже на оленьи рога, – говорит Ира, – правда? Ты тяни за левый рожек, а я за
правый.
– И что? – спрашиваю я.
– У кого раньше поломается, тот меньше проживет. Примета такая. Ну, давай же.
Мы тянем, и рожек Иры ломается сразу. Я улыбаюсь, чмокаю ее в губы, и бегу
умываться. В ванной я, глядя на белый шкаф для бритвенных принадлежностей,
невольно думаю о мраморной плите, которую закажу на могилу Ире. Она старше меня
на год, и мне все время кажется, что она умрет раньше меня. Тут еще эта дурацкая
куриная ключица… Я стою на кладбище, – само собой, Армянском, самом старом и
престижном, – и в изголовье могилы уже белеет фигура ангела ростом с Иру, с лицом
Иры, и над ее гробом почему-то летают два белых голубя.
– Душа, – шепчутся люди, собравшиеся на похороны, – душа это ее. Чистая и белая,
как голуби.
Один из голубей садится мне на плечо. Мне жуть как хочется заплакать, но я держусь,
и все смотрю в небо, дышу горьким от сжигаемых листьев воздухом, – конечно, Ира
умрет осенью, осенью ведь так красиво, – и легкий ветер дует мне, как я люблю, в
лицо. Боже, как мне будет ее не хватать, как я люблю ее, как…
– Ты опоздаешь на работу, – говорит Ира, открыв дверь ванной, – брейся скорее!
Но я и в самом деле опаздываю. Поэтому просто споласкиваю пену с лица, одеваюсь, и
бегу на остановку. На дороге меня сбивает огромная машина. Я даже марку ее заметить
не успел.
Сразу умер.
Ночлег
Ночевали мы частенько в паровозе. Переживали в нем годину бедствий, смеясь,
говорила Ира. Хотя, если точно, слово "ночевали" нашему времяпрепровождению не
совсем соответствует. Но сначала о паровозе.
Паровозы бывают нескольких видов. Неудивительно, если помнить о том, что все они -
дело рук человеческих. И нарожу тебе сына, и назову его… Или в Евангелии было как-
то по-другому? Неважно. Это я все к чему клоню-то. Мы, люди, даже вещи создаем по
модели классифицирования, согласно которой были созданы и мы. У паровозов
бывают виды, подвиды, и классы. Но самые распространенные паровозы бывают всего
трех типов. Вернее, четырех. Это тип "ФД", тип "СО", тип "Э" и тип "Другие".
Мой паровоз, – паровоз типа "ФД", самого распространенного, кстати, – стоит на путях,
не могу даже сказать, запасных, кишиневского железнодорожного вокзала. Паровоз
выкрашен зеленой краской, и звезда на его передней части, само собой, ярко красная.
Машина эта была установлена между международной и междугородними
платформами, как символ и памятник всем Работникам Железной Дороги. Паровоз не
на ходу. Хотя, как мне объяснили, если запастись хорошим топливом, это транспортное
средство оправдает, наконец, свое название. Но для этого паровозу нужен не тощий, а
жирный, как говорят специалисты, уголь. Такого угля сейчас, к сожалению, в
Молдавии нет. И паровоз стоит. Просто стоит между платформами. Хотя, нет. Не
просто. Он стоит, как небольшая скромная гостиница на железных колесах. За
пятьдесят леев сторож вокзала пустит вас ночевать в купе вагона, который прицеплен к
паровозу.
Само собой, мы с Ирой там не ночевали.
Нет, о, нет. Стоило нам расплатиться со сторожем, и подняться в поезд под его
зловонным, как запах его же сигареты, взглядом, в вагон, как мы начинали целоваться.
Удивительно, но нам везло. Обычно в ночи, когда "номер" в вагоне снимали мы, там
никого не было. Поэтому мы были свободны: с десяти вечера, когда в город прибывала
последняя пригородная электричка, до шести утра, когда нас будил (если мы засыпали)
поезд "Одесса-Кишинев". Все время между этими часами было заполнено стуком
составов, передвигавшихся на тех самых запасных путях, шарканьем метлы
уборщиков, пьяными песнями бродяг вдалеке, и лаем собак в частных домах у
железнодорожного полотна. И, конечно, нами. Мной и Ирой. Ирой и мной. В вагоне мы
не ночевали. Мы безудержно удовлетворяли себя, наши тела, нашу ночь и наши губы.
В тот период жизни я был здорово увлечен Ирой и Гофманом. Поэтому, когда мы
оставались в купе наедине с нашим желанием, я все смотрел в окно, наполовину
прикрытое занавеской с надписью "Железные дороги Молдавии приветствуют вас", и
ждал, когда по нему побежит, словно в мультфильме, виноградная лоза. И, знаете,
почти перед самым рассветом она появлялась.
– Чего ты хочешь? – спросила меня как-то в перерыве между любовью Ира, и я не
рассердился, потому что у нее это получилось не пафосно. – нет, нет, убери руки.
Пока… Чего ты хочешь от жизни вообще?
Я подумал, и ответил, что главное для меня – ощущение внутренней свободы,
способность испытывать которое я всю жизнь боюсь потерять. Объяснить, в чем
именно проявляется это ощущение я не смог. Может быть, в любви к поездам? Но тут
мы с Ирой находили другое объяснение. Я вырос в семье военного, мы постоянно
переезжали. Вот моя страсть к путешествиям и вообще поездам и носит характер
детского комплекса. Видимо, все дело в этом, решили мы, и полезли на третью койку.
Ира была очень богата. Ее денег, – а может, ее мужа, меня это никогда не интересовало,
– хватило бы на то, чтобы снять для наших тайных встреч целый дом и на много лет.
Она так и хотела поступить. Но я не позволил. И дело не в пристрастии к поездам.
Просто ничего чище и дешевле в городе найти было нельзя, а снимать помещение за ее
деньги мне не позволяла гордость. Я вообще был очень гордым человеком. И считал,
что это нравится людям. Так оно и было. Ире, по крайней мере, нравилось.
– Ты только, – сказала она мне как-то, глаза ее были грустны, – не перебарщивай с
этим делом. Время от времени это отталкивает. Иногда нужно переставать быть
гордым. Хотя бы с человеком, которого любишь, и который любит тебя.
– Никогда нельзя полностью открываться, – возразил я.
– Мне, – она была настойчива, – можно.
Сейчас, будучи одинок, я часто вспоминаю этот короткий разговор, когда прихожу к
паровозу каждый октябрь. Месяц, когда мы познакомились на какой-то гнусной
вечеринке, устроенной издателями очередного, – и быстро прогоревшего, как все
остальные, – глянцевого журнала Кишинева. Мы ушли оттуда довольно быстро, гуляли
по аллее платанов, – получалось, будто мы играем с деревьями в ручеек, – и она сказала
"октябрь". Только поэтому я и запомнил. Боюсь, больше ничего мне в память не
врезалось, за исключением второстепенных деталей. Ну, например то, что Ира была
старше меня на четыре года, а мне в тот годы было двадцать, что она была
состоятельной девушкой. А вот лица ее я не запомнил. Да и тела, в общем. Я
закуриваю, и легонько ударяю по колесу паровоза.
Интересно, поедет ли он когда-нибудь, мой ночлег, и если да, то куда?
Для кого-то любовь это осень. Для кого-то лицо любимого человека, для кого-то деталь
или воспоминание. Для меня, мерзнущего, несмотря на кашемировое пальто, и теплые
перчатки, на полупустом перроне вокзала, любовь это место моего ночлега. Паровоз.
Ночлег типа "ФД", построенный в конце октября 1931 года. На Луганском, – мать его, -
паровозостроительном заводе. Стальные цилиндры и рама задней тележки моей любви
были изготовлены Коломенским машиностроительным заводом, полотна (боковины)
основной рамы – Ижорским, котельные штампованные листы – заводом "Красное
Сормово". Скорость его достигает 85 километров в час.
Все это я вычитал на маленькой латунной табличке, которая прикреплена к двери, за
которой, по идее, должен находиться машинист. Разумеется, там пусто. Вообще, здесь
пусто уже года три. Примерно с тех пор, как Ира с мужем уехали отсюда. Почему-то,
когда я, пытаясь развеять тоску, приходил сюда значительно позже с другими
женщинами, сторож мне отказывал. Кстати, это был другой сторож. Новый хранитель
перрона говорит, что начальство строго – настрого запретило сдавать купе на ночь,
потому что это вызывает нарекания общественности. Я пытался торговаться. Пока
примерно через три – четыре года, наконец, не понял. Того сторожа, да и вообще, все
пресловутое начальство железнодорожного вокзала, нанимала Ира.
И, должно быть, все это обходилось ей куда дороже моих пятидесяти леев.
Я старательно дышу гарью костров, разведенных за решеткой ограждения
аборигенами, ютящимися в домиках у полотна, и смотрю на часы. Еще полчаса и
можно будет идти. До следующего октября. Зачем я это делаю?
Наверное, приношу себя к этому месту. Как цветы на могилу.
Кстати, Ира меня обманула, когда сказала, что доверяться полностью ей можно. Иначе
она не была бы сейчас где-то в Чехии, где-то под Прагой, в каком-то поместье, где они
с мужем любят друг друга и рожают детей.
– Он хочет, чтобы мы уехали, – испуганно сказала она, – навсегда…
– Оставайся со мной, – я был очень глуп и отважен, – разве это не любовь?
– Конечно, любовь, – но голос у нее был неуверенный, а в глаза я заглянуть не мог,
потому что в полночь на вокзале выключали фонари, – конечно…
На следующий день она меня бросила.
Все три месяца, что они готовились к отъезду, я вел себя, как просила меня Ира. Как
человек, который перестал быть гордым, хотя бы с человеком, которого он любит. И
который, как я думал, любил меня. Умолял, пресмыкался, и даже плакал. В результате,
Ира меня сначала возненавидела, а потом стала презирать.
Неудивительно. В те дни я представлял собой жалкое зрелище. Человек, потерявший
голову. В буквальном смысле. А на второй день после ее отъезда я, как вспоминают
мои друзья, от горя с ума сошел. Нашел в заброшенной библиотеке Ломоносова две
книги. Орехов А. А. "Опыт отопления паровозов подмосковным углем" и Баркин В. Б.
"Отопление паровозов тощими углями". Учил их наизусть. Сравнивал жирность
молдавского угля с подмосковным. Совершенно серьезно намеревался раздобыть
топлива для паровоза. И поехать на нем туда, к ней, к моей Ирине, чтобы остановить
поезд прямо у ее дома и сказать:
– Вот он я, приди, и возьми.
Мне все верилось, что это ее убедит уйти ко мне. Что она оценит жест. Смилуется,
придет и возьмет. Это стало навязчивой идеей. Меня даже боялись оставлять одного.
Само собой, со временем все эти безумные идеи истлели и покрыли пеплом. А потом
вообще остыли. Искры не пылают, даже когда я подхожу к паровозу раз в год. Вот и
сейчас я совершенно спокоен и холоден. Как мои руки, которые мерзнут, несмотря на
перчатки. В этом году мы видимся последний раз. Я собираюсь уехать из Кишинева. И
воспоминания об Ире тут не при чем. Я устал от этого города, а он от меня. Вернее, мы
теперь равнодушны друг к другу. Будут в моей жизни и другие города. Так что,
прощай, паровоз. Будут в моей жизни и другие ночлеги.
Я бросаю окурок на рельсы, и ухожу навсегда.