355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Коренев » Амгунь — река светлая » Текст книги (страница 6)
Амгунь — река светлая
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 17:00

Текст книги "Амгунь — река светлая"


Автор книги: Владимир Коренев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

В наступившей тишине было отчетливо слышно, как он бежит; земля содрогалась под его ногами. Он все ближе, его уже ничем не удержать, не остановить, ничем от него не защититься, и пуля его не возьмет. Пуля не возьмет! Не возьмет!

Животный страх поднял Гошку на ноги. Еще мгновение как загипнотизированный он смотрел на неуклонно наваливающегося на него в беге рыбоинспектора, потом смешно подпрыгнул, крутнулся вокруг собственной оси и, взвизгнув, побежал к спасительным тальникам. К тальникам. Туда! Успеть – и я спасен! Я буду жить! Я хочу жить! Почему он не стреляет? В меня? Нет-нет! Нужно бежать зигзагами, так в меня труднее попасть. В меня… попасть! Вон тальники, близко, сто метров, не больше – и ты спасен!

Он начал метаться из стороны в сторону, пригибаться, не решаясь оглянуться назад, на своего преследователя, страшась увидеть нацеленный на него пистолет. Еще несколько стремительных скачков, и он пулей врезался в тальники, и они его поглотили, закрыли его спину. Какое-то время он еще бежал, подминая тонкие деревца, но вот с бега он перешел на шаг, остановился, быстро перезарядил ружье, круто повернулся на шум раздвигаемых тальников и стал ждать.

Домрачев задыхался. Погоня, в которую он бросился, не помня себя от ярости, затянулась, и дыхание начало изменять ему, и ноги отяжелели, и страшно болела левая рука, на которую он старался не смотреть. Он и без того знал, что с ней плохо, но заняться ею значило потерять время и упустить зверя. Этого он позволить себе не мог. И все бежал. Бежал, задыхаясь, не видя ничего перед собой, кроме широкой спины, – все остальное было подернуто каким-то красноватым туманом. Спина зверя виднелась четко – каждая складочка желтой шкуры, обтягивающей ее. Недосягаемая спина! Если бы он мог бежать хоть немного быстрее! Он догадывался, что Мальцев (Домрачев признал его сразу) не просто бежит к тальникам – там у него стоит лодка, спасительная лодка – и что он бежит к ней, и если не догнать его сейчас, то потом ловить будет некого. Мальцев уйдет. Вот он достиг тальниковых зарослей.

Домрачев остановился. В груди хрипело, с хрипом вырывалось изо рта дыхание, в голове, словно в тесной кузнице, молотом стучала кровь.

– Так, – прохрипел он, стараясь оценить обстановку и выработать план действий. – Мне его не догнать. Здорово бегает, собака. В тальниках и вовсе не догнать, – размышлял он. – Прет, как сохатый. А там у него лодка. А моя лодка далеко, и ворочаться к ней – пустое дело. Выходит, на берегу его только и можно прижучить. Пустыми руками прижучить вооруженного.

Где-то в глубине сознания мелькнула мысль, что его самого могут прижучить, как брата, как его брата Алексея пять лет назад здесь же, в тальниках, прижучили полным зарядом – крупной дробью саданули в голову из обоих стволов.

«И меня так могут. Могут, очень просто могут. И не опросят, хочу я жить или нет. И детей моих не опросят. От страха и злости нажмут на курок – все», – невесело подумал он.

Эти мысли прошли вторым планом, но именно они решили исход преследования. Домрачев решил не лезть на рожон: так ни за понюшку табаку он не даст продырявить свою голову. Решил он идти напрямую через тальники к протоке, надеясь, что Чальцев дольше его проплутает по зарослям. Встретить его там, где он меньше всего его ожидает, – на берегу, и, если сложится удачно, захватить лодку.

Он так и решил, и медлить уже было нельзя. Не было времени ждать, когда успокоится дыхание и сердце перестанет биться оглашенно. Но одно он сделал для себя – расстегнул поясной ремень, петлей накинул на шею и в петлю осторожно, помогая здоровой рукой, сунул левую, искалеченную руку. Бежать стало легче.

И он побежал, с трудом перемеживая ноги, спотыкаясь о кочки, оступаясь, и торопил себя, раздвигал здоровой рукой неподатливые путы тальников, морщился от боли, задевая о ветки больную руку, ударялся головой, плечами; хлесткие ветки били его по лицу, но он продирался сквозь них и бежал, если это можно было назвать бегом, и не падал – не давали падать деревья, и вдруг вывалился на чистый берег – под ногами сыпучий песок, впереди – голубая протока, лодка, Гошкина лодка.

Домрачев выкрутил у двигателя свечи и положил их себе в карман, весла взвалил на плечо и отнес в тальники. А Чальцев еще не появился, и не было слышно его шагов.

Домрачев вернулся, набрал полную пригоршню воды, ополоснул лицо и пошел, загребая сапогами песок, к тальникам. Теперь он будет спокойно ждать появления Чальцева. Теперь пусть он приходит. А он придет сюда, потому что еще не знает, что жестоко просчитался. Но ему уже пора бы прийти. Откуда он грянет? Из тальников или пришкандыбает берегом?

Давай пошевеливайся, Мне некогда тебя выжидать. Мне везти труп лейтенанта в город. Сволочь ты, зверем тебя и то не назовешь, потому как ты хуже самого звериного зверя. Человека загубил хорошего. Жить бы ему и жить, а ты, ты убил его. И за что, боже ты мой?!

Он так мысленно говорил с собой и прислушивался, стараясь уловить шорох раздвигаемых ветвей, хруст сломанной неосторожной ногой ветки, шелест песка, легкий свист, хоть какой-нибудь звук, но пока все было тихо, лишь гудение комаров, тучей облепивших его, нарушало безмолвие.

Домрачев сидел, привалившись спиной к стволу дерева, и поглядывал по сторонам, гладил – здоровой рукой взявшуюся кровяной коркой левую руку. Иногда он ее подергивал, и резкая боль в плече пронзала тело, обжигала голову. Домрачев отгонял наваливающийся на него сон.

Приближающийся шум, еще едва слышимый, достиг его и, славно ток, прошил его тело, ожег сознание. Тело его напряглось, а уши ловили малейший звук и место, откуда он исходит, и глаза впились в чащу тальников, отыскивая виновника тревоги. На какое-то мгновение воцарилась прежняя тишина, и он подумал, что ослышался, собрался снова откинуться к стволу тальника, но слух уловил шорох приближающихся шагов.

Кто-то шел по высокой нескошенной траве широкими спешными шагами, тяжелыми и одновременно неуверенными, будто этот кто-то очень встревожен, напуган и то и дело озирается по сторонам.

И Домрачев перестал сомневаться, лег и стал почти не виден со стороны, откуда на него надвигался шум. Зато ему в ту сторону открывался хороший обзор, и песчаный берег был как протянутая ладонь – и на ней лодка, и дальше сверкающая под солнцем протока. Белая, как хромированная сталь. Словно сама она была источником света. Какое оно сегодня яркое, солнце! Непостижимо яркое и негреющее, каким может быть оно только в сентябре.

И уже все желто – и тальники, и сопка в березах стала желтая. Оборотисто взялась за свое осень, все иссушила, и солнце светит вроде бы вовсю, а тепла нет и уже не будет. И листья облетают желтые-желтые, как старая кость.

Чальцев шел долго, но все-таки приближался, и настал момент, когда в просветах тальниковых стволов Домрачев наконец усмотрел его, его желтую куртку признал. Теперь он опасался только одного, чтобы Гошка не унюхал его раньше должного часа. Ничем не выдать себя, не спугнуть зверя, пускай он сам затянет петлю на своей шее. Ну иди же, иди, не стой, не хватайся за соломинку, твоя песенка спета. Ага, крутишься, кишка тонка на поверку. Правда лейтенанта, выходит. Бедняга лейтенант. Зарядку делал, самбу тренировал, а ничего не пригодилось и ничто не уберегло от смерти внезапной и нелепой.

Солнце поднялось уже высоко, половину пути прошло до зенита и светило теперь в левый глаз рыбоинспектора, и этот свет мешал ему.

«Не могло ты уйти чуть повыше? – подумал он. – Самую малость уйти повыше и не мешать мне?» Но тут же он начал думать о другом, не выпуская из виду желтую куртку, скользящую между стволов к берегу.

«Если он не подчинится моему, приказу, – подумал он, – и пальнет из обоих стволов? Что будешь делать тогда? Он пальнет не в меня, а на звук, и как пить дать промажет. Он столкнет лодку. Нет, он столкнуть ее не успеет – она прочно присосалась к берегу, так прочно, что, когда придется ее сталкивать, попотеешь. Я скомандую: «Руки вверх, сволочь!» – как только он окажется ко мне спиной. Потом я прикажу ему бросить ружье. У него, возможно, есть нож. И нож он выбросит. Потом тебе нужно будет связать ему руки. Подойду к нему и свяжу. А если он нападет на тебя в этот момент? Пусть нападает, если посмеет. Но к тому моменту у него в штанах будет много неприятностей. Это убьет его морально, и он даже не подумает о сопротивлении».

Чальцев вышел на песок. Наконец-то. Приготовься, Семен. Ну и положение, как в кино про шпионов или в книгах. Семен-младший такими книгами зачитывается. В них стреляют не в тебя, и потому интересно. Побежал! Приготовься, Семен.

Домрачев встал на колени, поднялся на ноги, прижался к тальнику.

Чальцев с разбегу ударил в скулу лодки плечом, увяз в песке, надрывно выдохнул, что-то хотел крикнуть, но его опередил голос, не голос, а хрястнуло по спине промеж лопаток:

– Руки вверх, сволочь!

И дальше пошло все так, как и мыслил рыбоинспектор, и уже неловко, одной рукой повязывая тонкой капроновой бечевкой лопастые Гошкины руки, он сказал, как не думал сказать, сказал спокойно:

– Вот и все. Лодку поведу я, – и с трудом подавил яростное желание пустить в ход кулаки.

Он сразу дал полный газ. К лейтенанту. К лейтенанту.

Лодка, вспарывая зеркало протоки, почти задевая сникшие тальники, с воем неслась вперед, и мутный бурун за кормой недолго, как нервный росчерк симпатическими чернилами, жил на воде. Постепенно, прижимаясь к берегам, усмиренный ими, выпрямился и затих.

Лейтенанта Домрачев сам, скрюча раненую руку, прикусив губы, уложил на корму своей лодки и накрыл куском брезента от солнца, края под негибкое тело подоткнул, чтобы ветром встречным не сдуло.

Вот как вышло-то, лейтенант ты мой кудрявый, горюшко ты мое! Чуяло мое сердце, не кончится наша общая служба добром. Не кончится… Лежи, хороший ты мой человек, спокойно, а мне дело делать. Извини уж меня, если что не так, что не уберег тебя… Вот в жизни-то как, мать честная, получается!..

Лежи…

Большой своей рукой Домрачев провел по телу лейтенанта, укрытому брезентом, выпрямился, Амур оглядел.

Солнце уже вовсю жарило, не солнце – Ярило, и река оттого белой сталью текла, и горы казались дальше и ниже, а ближний ряд их лежал на воде, словно невиданных размеров судно в дрейфе. Дрейфовали в небе редкие прозрачные облачка, их призрачные тени струились в воде. И далеко вокруг лежала вода, и конца ей краю не было. И вечность, необоримость сквозили в ней.

И нагнулся Домрачев над телом лейтенанта, откинул с лица его край брезента, встревожив белые пряди волос. Упали они на чистый без морщин лоб, на паелы, расплескались будто под ветром.

– Гляди!

В последний раз свой гляди, жить бы тебе – радоваться. В доме моем гостем бы был первым и большим. Самым большим, дорогим гостем приезжал бы ко мне…

Домрачев вел катер осторожно, на малой скорости, будто потревожить сон лейтенанта опасался, потому как лежал он в корме с закрытыми глазами совсем как живой. Спал будто. Проплывали мимо, оставались за кормой большие и малые острова с никлыми тальниками, крутые со скалами и осыпями бока гор отступали, уходили назад, давая место другим.

Но ничего Домрачев сейчас не видел. Вздернув подбородок, он не сводил глаз с Амура и штурвал, сколько сил было, здоровой рукой держал. Держал так крепко, что занемели пальцы, и разжать их он уже не мог – прикипели. И голову опустить не мог, в глазах стеклянно слезы стояли, и казалось ему, чуть нагни он голову – прольются слезы и увидят все, что плачет он.

Он плакал. Плакал беззвучно, зажав горло, чтобы не прошел ни один звук, ни один стон. И от этого напряжения что-то рвалось тягуче у Домрачева в груди.

Что-то живое с болью обрывалось и не могло оборваться, и боль оттого была непереносимой, боль распирала грудь, грудь трещала под ее напором, ходила ходуном, и скоро он понял, что это болит, давит, распирает грудь – сердце. Ему бы разжать зубы, отпустить горло, но он не умел плакать.

У Мунгуму катер повернул к берегу. К стоянке от дома бежала Катерина. Чуяло, видно, беду бабье сердце. И лодка не ткнулась еще в берег, на бегу испустила Катерина вопль, заметив белый брезент на корме катера, лодку и Чальцева, связанного в ней, и Семена своего с подвешенной рукой, рубаху его поржавевшую. Остановилась как вкопанная, руками всплеснула:

– Господи!.. Господи!.. Сенечка…

Домрачев с трудом ноги через борт перекинул, привалился к борту обессиленный и уж не чувствовал, как потекли слезы ручьем, заструились по щекам.

А от домов бежали встревоженные Катерининым вскриком мунгумуйцы. Степан Лукьянов, по пояс в воде, чертыхаясь, тянул лодку Чальцева к берегу, сверкал глазищами, пулеметом слова самые распоследние выдавал. Расталкивая столпившихся, добрался к Домрачеву Рудников:

– Семен?..

– Не уберег, Михалыч… Не уберег… – И уронил голову на плечо подоспевшего председателя, и затрясся, заколотился на плече, скрежеща зубами. – На смерть… на смерть порешил.

Четверо мужиков несли на растянутом брезенте к дому рыбоинспектора тело лейтенанта, а бабы смотрели вслед мокрыми глазами.

– Молодой-то ишшо совсем, ой-ёё-ёо!

– Самойловна говорила: неженатый.

– Красивенький какой, господи, как же это?

– Семен наш ранетый, весь в крове…

– У-у, фашист проклятый! Ирод!

Поддерживаемый с боков Катериной и председателем прошел на нетвердых ногах к дому Домрачев.

– И за что так, Михалыч? Скажи, за что? Разве плохое что, а?

…Когда утром Бато проснулся, солнце было высоко, а тучи, что устилали небо, исчезали бесследно, будто их и не было вовсе. Но они были. Это Бато помнил, и помнил, как прошлой ночью он пересилил себя и не пошел на тоню. Это была приятная мысль, и он улыбнулся.

Звонкий голос внучки с улицы резко изменил ход мыслей Бато. Он вспомнил, что вчера вечером обещал ей нарезать фигурок, подумал, что лучше всего это сделать из молодого тальника, что растет в устье Мунгуму, и снял со стены отточенный рыбацкий нож в деревянных ножнах.

Утро было прохладное и сырое от росы, оставленной ночным туманом. Ступеньки крыльца были темные, но там, где лег солнечный свет, роса сошла, обнажив выбеленную солнцем и временем плоть кедровых плах. Старик положил руку на перильца из корявого, жилистого дуба и стал спускаться вниз. В это время со стороны солнца появилось белое сигарообразное тело «Ракеты». Оно стремительно летело, почти не касаясь поверхности воды, образуя за кормой седой шлейф взбаламученной волны. У створ «Ракета» резко свернула и устремилась дальше и вскоре стала едва заметной черной точкой на горизонте, которая быстро исчезла, словно растворилась.

Чтобы срезать тальник подходящей толщины, старику пришлось поднять раструбы сапог и войти в воду. Нож легко рассек ствол тальника – белый с коричневой ниткой сердцевины и зеленым кольцом коры. Кору он снимать не будет, по ней можно пустить узоры. На берегу старик сел на нагретую солнцем гальку и принялся вырезать фигурки. Он увлекся работой и не заметил, как подошел Шаталаев, и только когда его тень упала на колени Бато, старик поднял голову.

– Вот, – сказал он, и лезвие ножа коснулось готовых фигурок. Улыбка тронула его сухие губы. – Внучке, – добавил он и продолжал вырезать своих бурханов.

Шаталаев, опираясь о палку, с минуту стоял так, потом, даже не глянув на Бато, побрел вдоль берега, пощелкивая гравием. Ушел в поселок.

Скоро поднялся и Бато.

Девочка сидела на крыльце и ждала деда. Он издали улыбнулся ей, а подойдя, вытащил из карманов фигурки и разместил их на ладони. С улыбкой наблюдал за девочкой, как та взяла фигурки, как округлились ее глаза – два горящих уголька в узких прорезях – и взялись румянцем смуглые щеки.

За ее спиной солнечными бликами играл Амур, отраженные блестки вспыхивали, словно звезды.

Потом она прижала фигурки к груди и убежала в дом.

Бато снял тяжелые, нагретые солнцем рыбацкие сапоги и босой постоял еще с минуту на улице.

В доме было светло и тихо. На сверкающем чистотой подоконнике лежало солнце; разбитое на квадраты, оно лежало и на яично-желтых покрашенных кедровых половицах. Их тепло приятно передалось Бато, и он с минуту стоял неподвижно, согревая ступни и наблюдая за девочкой, расставляющей в комнате деревянные фигурки.

Дениска

Крутая предрассветная темень стояла между гор, когда запоздало прокричал изюбр. Прокричал трубно, а затем ударил копытом в землю и задрал кверху голову, будто вызывая из-за гор солнце, и оно, словно услышав его зов, где-то там, в глубине гор, сдвинулось с места – над зазубринами хребта пролился блеклый и по-утреннему трепетный розовый свет. Рождался новый день.

Спозаранок проснувшись от грохота в окно вагончика, Дениска решил, что предстоит обычный день, и потому настроение у него было тоже обычное, без особого подъема. Три дня, как их эшелон прибыл на станцию Вели – конечную станцию действующей трассы Байкало-Амурской магистрали, – и Дениска уже кое к чему привык, даже к тому, что работать приходится не по специальности. Его поначалу это страшно возмущало, и он даже немного повздорил с прорабом Саней Архиповым. Выслушав справедливое недовольство, Архипов как-то странно улыбнулся, не глядя в требовательные Денискины глаза, и сказал, что если Дениске не нравится работа, то он может гулять на все четыре стороны.

Единственная мысль, которая вызвала теплую улыбку у Дениски в это утро, была мысль о том, что на разнарядке он увидит Ирину. Это задержало его под одеялом совсем ненадолго, но оказалось достаточным для того, чтобы вывести из равновесия бригадира монтажников Федора Лыкина. Лыкин ворвался в вагончик и наорал на Дениску. Но это тоже было обычно и на настроение никак не повлияло. Дениска знал, что Федор Лыкин – добрейшей души человек, с единственной слабостью: любит матерно ругаться. И не очень-то разбирается, есть для этого повод или нет. Дениску только бесит, когда Лыкин, забыв, где он находится, начинает гнуть маты при Ирине. И однажды он сделал ему замечание, на что Лыкин ничего не ответил. Дениска решил, что его замечание приняли к сведению, но жестоко просчитался. Лешка Шмыков, постоянный напарник Дениски по работе, сказал, что горбатого может исправить только могила. Впрочем, сам Лешка в этом отношении тоже не сахар.

И вот в утро этого дня все началось очень обычно и ничто не предвещало каких-то крутых поворотов в жизни Дениски Еланцева. Он так думал.

Подстегнутый Лыкиным, Дениска наспех оделся и уже совсем было собрался оставить вагончик, как взгляд его упал на стол, где лежало полученное им накануне мамино письмо. Письмо Дениска знал почти наизусть, но почему-то не удержался и еще раз пробежал его глазами. Само письмо Дениске не нравилось, но, когда он читал его, чудился ему мамин голос. Может быть, и сейчас, перед началом рабочего дня, Дениске необходимо было услышать его, и он прочел:

«…Друг твой Андрей Рыбин ходит в институт. Студент, а держится будто уже два диплома имеет. Спрашивал про тебя, говорит, что свалял дурака и сейчас, мол, такое время, что человек без высшего образования – полчеловека и никому не нужен. Ну я ему, конечно, напомнила, что у тебя за десятый класс оценки намного лучше, чем у него. Не думай, что сказала со зла. Просто мне стало обидно за тебя, мой сыночек. Я знаю, ты у меня умница и упрямец и если что поставишь перед собой, то уж и не свернешь с дорожки, пока не будет по-твоему. И я бы не переживала за тебя и не беспокоилась, будь ты поздоровее и покрепче и не такой суматошный. Сорвешь себя работой сейчас – всю жизнь будешь маяться, а уж я не прощу себе, что послушно отпустила тебя…»

Дениска Еланцев – монтажник-верхолаз. Но то, чем он занят сейчас, далеко от того, к чему он готовил себя целых два месяца на курсах при мостоотряде.

Хоть и говорится, что группа базируется на станции Вели, Дениска до сих пор так и не удосужился побывать там – их сразу зашали в тупик в полутора километрах от станции. Из окна вагона при перегоне состава Дениска разглядел только просвечивающие сквозь березовые стволы серые шиферные крыши поселка да слышал краем уха, что там живут лесозаготовители, что поселок небольшой, но здесь будет город и у него уже есть имя – Березовый, а станция Вели из конечной превратится в большую узловую станцию и что это время не так уж и далеко.

По этому поводу начальник десанта Клюев высказался так, что Дениске сразу стало ясно то, что именно от них, мостовиков, зависит, как скоро превратится поселок лесозаготовителей в город. Эта мысль вызвала в Дениске прилив новых сил, а сознание личной ответственности сделало его непоседливым и покладистым к несправедливостям судьбы.

Впрочем, Дениска, еще до того как твердо решил ехать с мостостроителями, знал о трудностях, которые их ожидают, но не думал, что будет тяжело так, как он никогда себе и не представлял. Он знал, что здесь все придется начинать с нуля, но как это – с нуля, было темный лес, кроме того, конечно, что нуль – это пустое место. А Дениска готовился к преодолению трудностей и часто, еще задолго до отъезда, закрыв глаза, размечтавшись, видел себя работающим на высоченной высоте или бегущим по узкой консоли, раскачивающейся в воздухе: ветер свистит в ушах, рвет с плеч брезентовую куртку, срывает с головы монтажную каску, а он, Дениска Еланцев, бесстрашно, как циркач-канатоходец, делает свое дело, нужное, важное и чертовски опасное – на грани жизни и смерти.

На деле трудности оказались совсем другие, и ничего героического для их преодоления не требовалось. Это даже были не трудности, а какое-то недоразумение, нечто нудное, что-то вроде беспросветной осенней слякоти.

На пятиминутке Архипов дал им троим задание к обеду оборудовать столовую. Первым делом они сняли с платформы и принесли в вагончик толстые, в три пальца трехметровые доски, из которых предстояло сделать обеденный стол на двенадцать человек и лавки. Доски выбирал Федор Лыкин, и пришлось чуть ли не вверх колесами поставить платформу, пока нашли то, что нужно было Лыкину.

Свои верхонки, так называют монтажники брезентовые рукавицы, Дениска впопыхах забыл под кроватью, куда забросил их с вечера, в кровь иссаднил руки и сейчас старательно прятал их как от Лыкина, так и от всевидящего, острого на язык Лешки Шмыкова. Сбитины саднили, особенно мизинец на правой руке – Дениска не успел убрать палец из-под доски, на которую вздумалось вдруг наступить Федору Лыкину. Мизинец распух и посинел. В самом кончике мизинца огненно билась боль, но Дениска решил никому рук своих не показывать – попреков не оберешься. Про себя же подумал, что ногтю – каюк.

Доски легли от стенки до стенки вагончика, Федор походил по ним складнем, отмерил, отчеркнул карандашом по отметинам и попросил Лешку подать двуручную пилу, а Дениску – держать верхнюю доску. Доска кедровая, широкая, сырая и потому тяжелая. От мизинца дрожала вся Денискина рука, когда он приподнимал доску, чтобы не зажало в резе пилу. Дениска взопрел от боли и от усердия и, стиснув зубы, молчал, с нетерпением ожидая, когда наконец объявит Федор перекур.

Федор Лыкин – кожа да кости, а выдержки и силы – бывает же так! – у одного на троих. Однажды Дениска опросил у Лешки Шмыкова:

– А что, Федор Степанович болеет?

– Сам ты болеешь. У него здоровья – самый здоровый позавидует, – с гордостью сказал Лешка Шмыков. – Ручищи видал какие?

Но Дениска не во всем еще разобрался:

– А что же он такой худой?

– Он заводной, понимаешь? – растолковывал терпеливо Лешка. – У него сгорает весь жир, так и не отложившись. У тебя вон небось соцнакоплений – лопнешь скоро. А у него кожа да кости.

Лешке, конечно, лишь бы посмеяться над кем-нибудь, но была в его словах и правда. Дениска сам уже не один раз дивился силе и выносливости Федора Лыкина, не умеющего и минуты прожить без дела. В дороге, пока гоняли их по запасным путям да в тупики ставили на отстой, Федор изнывал от безделья, мучился и другим покоя не давал. Как-то поднял Дениску и Лешку Шмыкова среди ночи и повел их по составу проверять растяжки и крепления техники на платформах и не отпустил до тех пор, пока не убедился, что все до одной растяжки надежны.

Клюев, начальник десанта, несколько раз брался его журить, но Лыкин остался Лыкиным, и из всего этого Дениска сделал вывод, что уж если что взбредет в голову знаменитого монтажника, то войдет крепенько. И что греха таить, Дениске Федор Лыкин нравился, и очень хотелось хоть немного на него походить.

Федор Лыкин никакой не начальник, а такой же монтажник, как и Дениска или Лешка Шмыков, но Архипов назначил его бригадиром. Если бы Дениска был на месте Архипова, он, конечно же, поступил точно так же. Все-таки у Федора пятый разряд монтажника, а когда он работал на строительстве моста через Амур, о нем много раз писали в газетах и показывали по телевидению. И вообще, Федор – мастер на все руки, в этом Дениска успел убедиться. Когда дорогой у одного из вагончиков загорелась букса и все на какое-то время растерялись, Федор взобрался на крышу вагона, на ходу поезда поверху пробежал к месту аварии и разъединил сцепку. В других условиях за такое награждают. И Федора надо было бы как-то отметить, потому что он предотвратил серьезную аварию. Если бы загорелся от буксы вагон и огонь дошел бы до баллонов с кислородом – весь состав могло разнести в щепки. Но в десанте об этом случае почему-то сразу забыли. А когда Дениска оказал Федору, что ему полагается медаль за героизм, проявленный на пожаре, то Федор лениво отмахнулся на такие Денискины слова и сказал, что «только этого ему и не хватает». И сморщился, будто хлебнул перекисшего капустного рассола. Да и на что ему медаль, когда он всегда может заработать орден – трудом.

«Конечно, – размышлял Дениска под чириканье пилы, – что ему медаль, когда орден есть, а тут…» Дениска вздохнул и принялся мечтать о том, возможно, недалеком времени, когда и он заработает орден или медаль, отличившись на стройке.

Дениска так размечтался, что не заметил, как Лыкин отпилил доску и язвительно уставился на него.

– Балдеет, – услышал он голос Лешки Шмыкова, – аж глаза закатил.

– Ну вот, – играя желваками, проговорил Лыкин и сурово заглянул в Денискины глаза. – Работать так работать. А балдеть иди в другое место. Внял?

У Дениски вспыхнули щеки, он пролепетал чуть слышно:

– Я работаю.

– Работничек, – скривился Шмыков.

– Пусть за гвоздями хиляет, а мы тут без него оправимся, – сказал Лыкин. – Под ногами только путается.

– Его только за смертью и посылать. Я-то быстро бы обернулся, – предложил свои услуги Лешка.

Но Лыкин не послушал его совета.

– Дуй! – сказал он Дениске. – Одна нога там, другая – здесь.

Дениска бросился к двери, но Лыкин вспомнил вдруг:

– Стой! Гвозди-то знаешь какие взять?

– Здоровые такие – рельсы к шпалам прибивать, знаешь? – спросил Шмыков.

– Костыли?

– Во-во, штук сто…

– Не трещи ты, – досадливо оборвал его Лыкин. – На сто шестьдесят. Ирине скажи, она знает. Дуй!

И Дениска дунул, скатился с высокой лесенки и попал в руки мастера Черноиванова. Черноиванов ростом невелик, но плотен, и хватка у него железная.

– Ты что, ноги еще не ломал? – и погрозил кулаком, поднеся его к носу оторопевшего Дениски. – По технике безопасности расписывался? То-то. Где Лыкин?

Дениска почему-то пожал плечами. Черноиванов устало махнул рукой на него: дескать, иди, Еланцев, иди и иди к такой матери.

И Дениска пошел. Склад размещался в последнем, десятом по счету вагончике, в самом конце тупика, за которым сразу начиналась и простиралась до белых гольцов нетронутая еще тайга – сплошные ели и лиственницы, очень прямые и очень высокие. Ели сочно-зеленые, лиственницы – с прожелтью, и березы с осинами – тоже тронутые холодными утренниками.

«Осень, – подумал Дениска, останавливаясь, – уже осень». И вдруг почудился ему тонкий грибной дух, запах отгоревших свое листьев и как они пружинят под ногой, шуршат, падая, задевая на лету друг друга, бегут по земле, подгоняемые легким ветром, словно в поисках удобного места, того единственного, где можно лечь и успокоиться навсегда.

Дениска вздрогнул, как в ознобе, задержав взгляд на холодно-бесстрастных, вознесенных к самому поднебесью вершинах хребта.

 
…Серебрятся озими —
скоро под полозьями
задымится путь…
 

Вдруг очнулся, пытаясь сообразить, где он и зачем его сюда занесло. Крутнулся на одном месте и понесся к складу сломя голову, высоко поднимая коленки и взбрыкивая, отчего издали можно было принять его за мальчишку, копирующего бег уросливого жеребца. Но и этот бросок не достиг цели – от дороги, хлопнув дверцей машины и спрыгивая с подножки седого от пыли КрАЗа, его окликнул незнакомец:

– Эй, мил-человек, притормози малость! – Голос, что иерихонская труба. – Где твое начальство?

– А кого вам? – почтительно опросил Дениска.

Он бы мог и не задавать такого глупого вопроса, но ему интересно было поговорить с новым человеком. И пока незнакомец, широко и твердо ступая, шел к нему, Дениска с любопытством его рассматривал. Шофер КрАЗа выглядел настоящим богатырем: высок, широко плеч, большерук – под стать КрАЗу.

– У меня кончилась горючка, – пояснил богатырь, подходя ближе и добродушно улыбаясь Дениске. – У вас какие машины?

– Разные, – сказал Дениска и только сейчас заметил, что лицо водителя и его белокурые волосы покрыты слоем пыли.

– А горючкой располагаете? – проследив за Денискиным взглядом и вытерев рукавом клетчатой рубахи лицо, спросил водитель. – Я выдохся, а гнать еще верст семьдесят.

– Вон в том вагончике Черноиванов, – показал Дениска, и в этот момент в дверном проеме показался сам Черноиванов. – Вон он, – сказал Дениска и крикнул. – Иваныч! Иваныч! Идите скорей сюда!

– Спасибо, – сказал незнакомец и направился навстречу Черноиванову.

Дениска счел своим долгом остаться до конца гостеприимным хозяином, поспешил за ним.

– Вот, – радостно сообщил он Черноиванову, – человек остался без горючего. Надо бы как-то помочь, выручить человека из беды. Ему еще семьдесят верст…

Но Черноиванов даже не смотрел на него.

– Что у вас? – спросил он незнакомца.

– Кончилась горючка. Я пробил бак, а когда заметил, было уже поздно. Вы знаете здешние дороги. Я из геологической партии, возил им груз и на обратном пути врюхался… А вообще, я с БАМа. Может, слыхали про мехколонну?

– Понятно, – сказал Черноиванов и зорко всмотрелся в лицо незнакомца. – Вы ехали всю ночь?

– Как вы угадали?

Черноиванов усмехнулся:

– Нет, я не ясновидец – у вас красные глаза… Вы что-нибудь ели сегодня?

Водитель развел руками.

– Признаться, нет.

– С этого и начнем. Пойдемте.

– Мне нельзя долго задерживаться, – сказал водитель, – времени в обрез. Ребята ждут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю