Текст книги "Амгунь — река светлая"
Автор книги: Владимир Коренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
А лейтенант молчал, светлые брови примкнуты, но лицо уже не дергается, хотя серость еще не прошла. И глаза у него какие-то затуманенные. Домрачев не настаивал на немедленном ответе – время терпит. Повернул ключ зажигания, двигатель заревел: катер дернул носом, вытянулся и взял курс на низкие огни Мунгуму.
На берег только успели сойти да катер зачалить, из темноты Гошка Чальцев нарисовался: то ли ждал неподалеку, то ли случайно оказался здесь, но подоспел вовремя.
– Ох и работка у вас, Семен Никитович, с товарищем милиционером, не дай бог!
Домрачев хотел мимо пройти, но Чальцев удержал его за рукав.
– Слыхал, что мужики удумали?
Домрачев махнул рукой лейтенанту: иди, мол. Спросил погодя:
– Какие мужики?
– Пашка да Костька – сети у них ты изъял и рыбу… Побить тебя с милиционером грозят: житья-де не даете.
– Пьяные они?
– Они? Пашка-то?
– Ну хоть Пашка.
– Пашка, тот не очень. Ему бочонок подавай бормотухи. А Костька зараз спьянел. За ружье хватался, силком забрали.
– Врешь все!
– Сдохнуть мне на этом месте, Никитович!..
– Ладно, – Домрачев повернулся, хотел уйти, но Чальцев еще не договорил свое:
– Никитович… – Голос у него стал особо жалостливый, и разомкнулось что-то внутри Домрачева, жаром охватило все тело.
– Нет! – прогремел он. – И не моги даже, не моги.
И, крупно шагая, пошел от берега, ширяя бахилами гальку. Но не к себе домой направился Домрачев – свой дом прошел, даже не посмотрел в его сторону.
Пашка Дровников чуть ли не в конце поселка отстроился. Место там темное, нелюдное, и потому здесь особенно было тихо и далеко слышно, как бьют в деревянный тротуар бахилы Домрачева.
Пашкина жена метнулась от дверей к Пашке, сникшему за столом, завизжала:
– Чего прицепился-то? Что он сделал тебе? Да проснись ты наконец!
Пашка раскрыл глаза, брови поднял:
– А-а, начальство пожаловало! – На ноги встал, наливаясь яростью, сграбастал в кулак клеенку на столе. – Чего надо-то? Чего еще возьмешь? На вот – бери!
– Бери, гад одноглазый! – с визгом подхватила Пашкина жена.
– Заткнись, баба! – Пашка бросил ей под ноги измятую клеенку. – Без тебя разберемся… – И к Домрачеву. – Заарестуешь? Ну, давай, попробуй… – Пашка вытянул вперед руки, пригнулся, ноги расставил шире, упористее. – Може, повезет мне – выбью тебе второй глаз.
Домрачев, недвижно в дверях стоя, сказал тихо:
– Сядь-ка, Пашка, чтоб без греха. Сядь, говорю.
– Чего надо тебе?
– Сядь.
Пашка сел, но глазами зло жег Домрачева.
– Глаз-то я тебе выдрал тогда, Сенька. Помнишь? За Катюху… Во свалка была, а? Что ж, сегодня твоя пора – будем квиты.
– Пятеро на одного из-за угла, – лицо Домрачева перекосилось, сделалась страшным, качнулся он от дверей, но удержался. Вспомнил: не старые счеты сводить пришел он сюда.
Пашка хохотнул, но хохоток невеселым вышел: с Домрачевым единоборствовать – дохлое дело. Сказал, вытянув табуретку из-под стола:
– И ты садись, чего ноги мять.
Баба его, уловив перемену в настроении, закудахтала:
– Садись, садись, Семен… Чайку, может, поставить?
– Чаи некогда пить, пару слов сказать всего Павлу надо.
– Выйди, – сказал Пашка жене. – Да не под двери. – Переждал, повернулся, хмурясь, к Домрачеву: – Чего хотел?
– Чтоб вы бросили игры свои играть.
– А мы играть не думали.
– Чтоб на тоне не видел, вот тебе мое слово.
– Как нам без рыбы теперь обходиться? Не пойму я тебя что-то, Семен. Али нас ты не знаешь? Мы, може, и живем тута потому, что для нас места более нигде нет.
– Знаю, но запрет вышел. Значит – точка, терпи. Для нашей же пользы, – сказал Домрачев.
– Вот сидишь ты, мозолишь глаза мои, и у меня видеть тебя терпеж кончается.
– Ну что ж, – поднимаясь, сказал Домрачев.
Погано было у него на душе: две правды столкнулись лоб в лоб – его правда и правда Пашки Дровникова.
А Пашка на крик перешел и кричал так, будто заставили его искать пятый угол.
– Куда мне счас прикажешь уйти? Куда? Куда ты меня из дому гонишь?
– Да при чем я здесь, Паша?!
– А кто же у меня сеть-то умыкал? Ты. И вот что скажу я тебе, одноглазый ты хрен, слушай: враг теперь ты мой самый первый!
Ушел Домрачев от Пашки, и голова кругом шла от дум черных без конца и края.
Да что это сегодня приключилось с людьми?!
Значит, так… Когда убили прежнего мунгумуйского рыбоинспектора Домрачева Алексея, на собрании все в голос просили, чтоб на его место заступил Семен. А кто другой со службой такой справится? Ну-ка? И шесть лет он был нужен всем, величали его именем-отчеством, ни одного праздника без его присутствия не праздновали – почетным гостем звали. А теперь вона что… Теперь враг он первый!..
Тяжесть плитой чугунной легла на душу рыбоинспектора. Домой пришел он хмурый. Катерина, не дожидаясь слов, спроворила на стол, села напротив, подперла под щеку кулак, попробовала разговор завязать:
– Отощал ты, Семен.
– То ли еще будет, – с невеселой усмешкой ответил он, – месяц только начался. Не забыл пока, толкни меня без четверти одиннадцать.
– Опять ночь блукать будете?
Он промолчал, дохлебывая варенец. Остатки выпил через край, облизал ложку. А жена все смотрела на него.
– Это моя работа, – наконец сказал он, разрезая мясо на одинаковые ломтики и отправляя их в рот.
– Перестреляют вас…
Он уставился в нее, словно первый раз увидел. И она почти выкрикнула:
– Как это сделали с твоим братом! Но у него не было детей.
Он посмотрел и сказал жестко:
– Хватит! Поговорили, и хватит.
– Не думаешь о себе, подумай о детях!
Он вытер полотенцем губы и подбородок, а руки обмыл у рукомойника на крыльце.
Алексея Домрачева, мунгумуйского рыбоинспектора, убили шесть лет назад в Берендинской протоке. Снова – Берендинская протока! Выстрелили из тальников. Неуправляемую лодку поймали у Мунгуму, ее борта были обрызганы кровью. Руки Алексея сжимали штурвал, а вся левая половина лица была изуродована крупной дробью. Врачи констатировали почти мгновенную смерть.
«Хорошо хоть не мучился», – подумал сейчас Домрачев, и лицо его исказила горестная гримаса. Пригнувшись в дверях, он вошел в дом.
Жена убирала со стола.
– Разбудишь, как всегда, – оказал Домрачев.
Катерина ничего не ответила. Он положил руку ей на спину, спина ее дрогнула.
– Я могу проспать, – сказал он.
И снова она ничего не ответила. А он еще сильнее почувствовал, как устал за эти дни, и перед глазами его все еще продолжали взблескивать ослепительные рябинки расколотого в воде солнца. Руки были тяжелые и бессильные, он попытался свести пальцы в кулак. Пальцы дрожали и не подчинялись. Он посмотрел на свои руки.
«Не думаешь о себе, подумай о детях». И о ком же он думает, как не о них. Сенька – меньшой, Катенька и Катерина.
– Дети спят? – спросил он.
– А что же им делать?
Она ушла на кухню. Он сел на табуретку и стянул один сапог, затем другой, отвалился к стене. Раструбы коснулись друг друга, сломались, мягко шлепнули о пол. Большой черный кот осторожно подкрался к ним, тщательно обнюхал, собравшись в комок, прыгнул на колени хозяину, устроился там поудобнее, сомкнул узкие щелки глаз и замурлыкал.
Минут через пяток выглянула Катерина из кухни и оторопела: спит Семен. Всплеснула руками, тихо окликнула:
– Сеня!..
Он вздрогнул, просыпаясь. Она метнулась к нему:
– Это я, Сеня… Что ж ты сидя-то? На тахту бы… ложись, Сеня, – запричитала, как над младенцем, обхватив плечи. – Ложись.
А тут и лейтенант вошел.
– А я вас искал, Семен Никитович. К катеру ходил – глядел, по берегу прошелся – нет вас.
– Разминулись, видать.
– Наверное… – Лейтенант посмотрел внимательно на Домрачева. – Вы плохо себя чувствуете, Семен Никитович?
– Спать хочу. Давай-ка поспим чуток, Виталий Петрович, – и, прихватив полушубок, Домрачев ушел на сеновал.
А Кудрявцев лег на тахту в горнице.
Катерина заботливо прибрала его форменную рубашку, пояс с пистолетом через спинку стула перевесила, сапоги поставила носок к носку и открыла створки окна – пусть дышит чистым воздухом. Свет в горнице погасила, чтобы не беспокоил он лейтенанта. Сама, ступая на цыпочки, ушла в другую комнату.
А лейтенант не спал. Только Катерина ушла, он открыл глаза.
В раскрытое окно втекал звездный вечер, доносил до лейтенанта запах реки и мокрых тальников. Откуда-то плыла песня, тихая, забытая, будоражила лейтенанта:
Да-агора-ай, гори-и, моя лу-учи-ина,
Да-агорю-у с тобо-ой и я!
Где слыхал он эту песню? Когда слышал ее – в детстве? Странно… Ворохнулся лейтенант и притих, прислушиваясь к себе.
Привиделось ему уж и вовсе небывалое. Будто когда-то давным-давно лежал он вот так же, заложив руки за голову, под звездами, посреди нескошенного луга, а краем луга шла девушка в белом. Шла, низко опустив голову, и пела, а он слушал, замерев, боясь спугнуть девушку и ее песню, полнясь радостью, светлой и щемящей. Да нет, не было с ним такого! Не было… Другим путем шла его жизнь, и не было до сих пор в ней никаких звезд и луга некошеного. И Катеньки не было…
Легкие шаги раздались под окном. Тоненько пропела калитка, и снова шаги – на крыльце. Что-то стукнуло в сенцах, прошелестело платье…
Лейтенант поднялся порывисто, взмахнув руками.
– Это вы… Катя? – вдруг осевшим голосом проговорил он.
А ее голос еще тише:
– А вы еще не спите?
– Нет…
– А вы очень хотите спать? – Теперь она была совсем близко от него, он даже слышал залах ее духов, до нее можно было дотронуться рукой. – Только тише говорите, мама, наверное, еще не спит.
– Я совсем не хочу спать, – он протянул ей руку.
Все было как во сне: пахло сеном, спелыми сливами, наплывал откуда-то из глубины сада туман и обтекал, окутывая серебристой тишиной.
Катенька не выпускает руку лейтенанта, ведет его за собой.
– Хорошо у нас?
Он посмотрел на перепутанные в лунном свете ветви слив, на звездное небо, луну, на бегущие прозрачные облачка, подумал, что первый раз видит такое небо и такую вольную луну.
– Хорошо.
– Я же говорила вам, – она остановилась вдруг, придержала лейтенанта: – Слышите?
Лейтенант застыл на месте, прислушался.
– Слышите? – тихим шепотом спросила Катенька. – Вот опять… Слыхали?
Рядом упало что-то о траву, поймал лейтенант глухой округлый стук.
– Что это?
– Сливы переспелые. Вот опять. Слыхали?
– Они что, ночью зреют?
– И ночью. А знаете, я каждый вечер хожу в сад. У меня здесь скамеечка есть, вон там – подальше чуть-чуть. Сяду, и слушаю, и смотрю. Интересно. Когда луна – сад сказочным кажется. Вот посмотрите.
Смотрел лейтенант, и казалось ему: невидимый волшебник творит свои таинства. Утром он уйдет, а на траве и листьях останутся радужные бусины росы и сладкие сливы, полно янтарно-спелых слив. Сливы соберет Катенька, а Катерина поставит на стол.
– Хорошо как здесь, – вырвалось у лейтенанта невольно.
А Катенька оказала, не оставляя его руки:
– Вам идти надо.
Он остановился резко. Не понял, что ли?
– Пора вам, – сказала она.
– А вы?
– Я еще посижу здесь. Отсюда хорошо видно, до самой излучины, как вы идете на катере. – Она помолчала. – Я каждый раз смотрю.
Лейтенант сжал ее руку.
– Идите, – сказала она и пошла под сливами в глубь сада.
– Катенька, – позвал он. – Катя!
А ее уже и не видно. Да и была ли она около него, может, показалось ему все, привиделось?
Во дворе лейтенанта встретил Домрачев:
– Загостился гдей-то, Виталий Петрович? За лодкой бдил, чо ли?
А в доме при свете глянул прямо в лейтенантовы глаза, словно насквозь его хотел увидеть.
– С Катей был, – сказал лейтенант и не отвел взгляда, не опустил глаз, и кончился на этом их разговор о ночном лейтенантовом бдении.
Сон не уменьшил усталости, как рассчитывал Домрачев; тело по-прежнему было тяжелым, ныл каждый мускул, свербило в пояснице. Уж не захворал ли он часом? Только этого сейчас не хватало!
Домрачев помял руками мышцы ног, предплечья, сильно захватывая пальцами, потер поясницу – все напрасно. Оставалось еще одно средство, запретное сейчас.
Лейтенант затягивался в ремни и не обращал на него внимания.
Домрачев прошел в кухню, бесшумно распахнул холодильник. Бутылка в его руках сразу запотела. Он налил в стакан и всыпал туда, не примериваясь, перца.
Лейтенант за перегородкой скрипел сапогами. Подумав, Домрачев налил повторную. Опростал, утерся рукавом брезентухи, чувствуя, как пошло, потекло по телу тепло, не удержался, крякнул. Добре так-то! Как рукой снимет теперь его хворобушку. Твердо ступая, вышел из кухни.
– Двинем, Виталий Петрович?
Глаза лейтенанта моргнули в ответ из-под козырька фуражки согласно и преданно. Но чего-то не хватало в лейтенанте, и Домрачев оглядел его внимательно.
– А пистоль-то где?
Улыбнулся лейтенант:
– Да надоел он мне – весь бок отбил.
– Ну, ваше дело… Ваше дело, Виталий Петрович.
А у самого сердце почему-то сжалось: человек ты мой хороший! Кудрявый ты мой лейтенант!..
Лейтенант во дворе замешкался – высматривал в темноте сада белое платьишко. А оно выплыло от сеновала, как только хлопнула за Домрачевым калитка.
– Виталий Петрович!..
Он шагнул быстро навстречу:
– Пошли мы.
Поймал ее руку, сжал, и на мгновение его коснулось крепкое и горячее ее тело. Всего на одно мгновение, он даже не успел сообразить, что же это такое, – она отпрянула от него.
– До утра!
Домрачев уже столкнул катер на глубь, придерживая его за борт, дожидался лейтенанта, поглядывал на берег: не появился? Догадывался Домрачев, что задерживает его напарника во дворе.
Да, все решилось у них легко и просто. А ему драться пришлось… Дикая была свалка. Из-за угла навалились парни на него, когда шел он от своей. Катеньки, хмельной от ее ласк, скрутить хотели, но он-то не куль с мякиной… Думал, что она не захочет и видеть его после этого – одноглазого, потому как даже сам он боялся увидеть свое лицо в зеркале: пугала пустая глазница с красными, вывороченными веками. А поди ж ты… Видно, здорово любила его Катюха, даром что стал он одноглазым; и в следующее же свидание сказала, что хочет стать его женой не откладывая. На всю жизнь запомнился Домрачеву тот вечер. Вот и выходит, что через глаз да помятые ребра досталась ему Катерина, Катюшка его, самое дорогое и прекрасное, чем он владеет.
Припомнились Пашкины слова, выходит, до сего дня Пашка жалкует за Катерину. Знамо, есть за что!
С косогора застучали спешные шаги – лейтенант летит, аж каменья из-под ног выворачиваются. Подбежал – грудь ходуном ходит, цепляясь за борт катера, пробормотал что-то извинительное.
– Успеем, – сказал Домрачев на его тревогу и вдруг подумал, что несет сейчас от него перегаром водочным на три версты. Скособочился, скрывая лицо от лейтенанта, завел двигатель, полный газ дал.
Лодка рыскнула было в одну-другую сторону, но он тут же крепко взял штурвал, поставил лодку на курс. В лицо туго ударил встречный ветер.
Домрачев решил перевалить Амур, левым берегом пройтись и проточками выйти к «Елочке» с тылу. С лейтенантом поделился своей мыслью. Лейтенант согласно кивнул головой. Домрачев прикинул время и подумал, если хорошо обойдется на «Елочке», то как раз к восходу солнца успеют они на Орловские острова. В аккурат к солнцу.
Вспомнил Домрачев Орловские острова, и знобкая дрожь прошла по спине: брата вспомнил, второй раз за вечер вспомнил. Вот далось-то, навязалось!
А лейтенант улыбался. Далеко он был от дум и мыслей Домрачева, далеко был от него – на берегу был, с Катенькой был, в укромном месте – на лавочке под старой сливой. Сливы спело падали в траву, всегда неожиданно, вдруг, а в звуке этом было что-то счастливое, законченное, сладкое. И сладко туманилась голова лейтенанта, со сладкой болью екало, заходилось, плыло, плыло куда-то сердце лейтенанта от звука падающих слив, от слов Катенькиных.
Куда-то запропастилась луна, стало темно, в слабом звездном свете не различить берега, и ветерок подул, задирая волну. Дальше – круче. На траверсе мыса катер подхватило, понесло вдруг вниз, резко бросило вверх на излом волны так, что охнуло днище, а Домрачева окатило с головы до ног, ударило по глазам плотным зарядом брызг. И снова катер заскользил стремительно вниз, разворачиваясь бортом на волну под ее удар, пошел вверх под гребень.
Лейтенант ахнул коротко, увидев неотвратимо надвигающийся накат, вжался в кресло, а Домрачев, выворачивая штурвал, поднялся в рост – через залитое стекло не больно-то что увидишь. Поставил катер форштевнем на волну, крикнул лейтенанту, чтоб достал плащ из рундука, сбросил газ. Огляделся.
– Под берег надо, там потише.
И уже не садился, крутил штурвал, чутьем угадывая в темноте берег.
Скоро волна стала меньше, положе, катер уже не швыряло, и можно было перевести дыхание, утереться.
– Прополоскало-то дай бог!
Ко времени плащ для лейтенанта оказался – промок насквозь, ишь укутался, только нос и торчит. Но не жалуется – терпеливый, несмотря что городской… И Домрачев спросил заботливо:
– Чего загрустил, Виталий Петрович?
– Что? – не расслышал лейтенант. – Что вы сказали?
– Загрустил что?
– Думаю, волны совсем как на море.
– На море были когда?
– Не… в кино видел.
В кино видел… А другой бы непременно завернул: был, мол, как же! А он – нет. И про Катеньку сказал все как было… Чистый парень, без червоточинки. А то, может, и выйдет на то – на свадьбу. Катенька, кажется, наложила глазок на лейтенанта, интересен он ей. Добить бы им ладом путину, порядочком. Склеилось бы все по-хорошему…
Домрачев вел катер вслепую – вокруг чернота сплошная, – надеялся, что берег скажет о себе теплом. Изредка смотрел повыше, в сторону берега, и угадал крыши Элги.
«Вот кому без рыбы невмоготу! – пришло ему на ум. – Вот кто по рыбаловке-то истосковался!»
На нижних тонях тихо и пусто было. Стрежняком шел снизу сухогруз – бортовые огни вровень с водой. У него свое дело, и больше ни души, сколько ни поглядывал Домрачев. Хотел к берегу приткнуться, ноги размять, но раздумал: берег в этом месте каменистый.
Развернул катер против течения.
– Вверх пойдем, Виталий Петрович?
– Конечно!
– Может, на берег вам надо или еще что.
– Да нет… как хотите.
– Тогда на Орловские острова глянем.
– Давайте на Орловские.
Лейтенанту ни о чем не сказали слова «Орловские острова», и ему все равно было, куда повернет Домрачев: на эти ли острова, на «Елочку» ли. Чуть навалившись боком на борт, он подставил встречному ветру и водяной пыли лицо и сидел так, к себе прислушиваясь. Что-то творилось с ним. Что? Он и сам не знал. Ему все равно было, куда правит Домрачев, но нужно было это быстрое движение с ветром и влагой, бьющими в лицо, была нужна истекающая ночь, невидимые, но явно ощутимые близкие горы. Нужен был Домрачев – спокойный, уверенный в своей правоте, нужности, непреклонный Домрачев.
– Ночь какая, – сказал лейтенант, придвинувшись к Домрачеву. – Тишина…
– Это здесь… На излуке небось покачает.
– А я люблю шторм. Чтоб дух захватывало.
– Понравилось, значит?
– Понравилось.
– Вода у нас тяжелая.
– А вы тонули?
– Было дело.
Всякое бывало. Было и так, что уж и не чаял добраться до твердого дна. Поспорил с кем-то, уж и забыть забыл, с кем тот спор вышел, что перемахнет Амур без роздыху. И пошел… Очнулся, лежа на песке, а ноги в воде. Не один раз смерть обходила его стороной. Для особого случая, что ли, бережет? А такой случай запросто может представиться. Убить не убьют сразу – ранят смертельно, и будешь крутиться, загинаться до смертного часа… А вечер и вправду теплый. И звезды проглянули. Ветерок угнал тучки. А лейтенант-то, лейтенант, входит в нашу жизнь потихоньку. Ишь, шторм ему полюбился.
– В городе без отца-матери живете, Виталий Петрович?
– В общежитии, – живо отозвался лейтенант.
– Своего угла нет, выходит, – подбил Домрачев.
– Давали, да я отказался: в общежитии веселее.
– А вдруг семьей доведется обзавестись? В городе-то не больно с квартирами.
– Придумают что-нибудь. Жилье не проблема!
Ну что ж, и это точно… С милым и в шалаше ран!
Само собой. И не удержался:
– Невеста есть?
Лейтенант, как девочка, опустил ресницы.
– Я, когда ехал сюда, думал, все не так будет, – вздохнул. – Все по-другому вышло.
– Не жалей, Виталий Петрович, – разумея свое, сказал Домрачев.
Показалось ему, что не доволен лейтенант своим нынешним положением, Спал и видел поди лихие денечки со стрельбой и погоней. Ан не вышло. И казнится, что попал на обыденную службу.
– А я не жалею, – улыбнулся лейтенант. – Наоборот! – И доверительно сообщил. – Даже и не думал, что так бывает!
Он откинулся на спинку сиденья, глянул далеко, сколько позволял сумрак.
– Хорошо как!
Странной была та ночь, не похожая на все остальные, прожитые лейтенантом. Смотрел лейтенант вокруг, на оловянно посвечивающий разлив Амура, на молочно-белые чистые косы, на проступающее в рассветных сумерках мигающее звездами небо, на горы, уходящие в бесконечность гряда за грядой, – на самых дальних с резкими изломами лежит снег, – и чудилось ему: высветлился мир, сместилось время, осень весной обернулась. И первый раз за неделю мытарств по Амуру попросил лейтенант рыбоинспектора остановить катер посреди реки. Сбросил с себя милицейскую форму, встал на острый качнувшийся борт. Ветер отбросил назад, расплескал по голове лейтенанта волосы, и лейтенант, захлебнувшись от радости, оттолкнулся и ушел под воду. Понесло его течением, вынырнул – голова с поплавок.
– Возвертайся, – закричал Домрачев. – Возвертайся, утопнешь, глубь тут!
А в лейтенанта будто бес вселился – лейтенант нырял, кувыркался в воде, уходил от катера далеко, плыл то брассом, то кролем, то на спину ложился, и мир ему виделся голубым, в радужном сверкании брызг.
А по горизонту, по дальним сопочкам небо серым взялось, и недалеко уже было до рассвета.
Гошка в намеченную протоку пришел до света. Приткнулся к берегу, огляделся, прислушался – тишь вокруг, даже птиц не слышно; слышно только, как тараборит собственное сердце, и то глухо, как в темноте, да где-то на берегу в траве шебаршит то ли птица какая, то ли мышь. Глухо. Гошка достал из носового кубрика мешок с сетью, бережно перенес на корму, чувствуя, как во всем теле нарождается сладкий зуд нетерпения, сдерживая его, опростал мешок, положил сеть, смочил из котелка, чтобы отяжелела, но прежде чем оттолкнуться от берега и на весла сесть, выкурил папироску. Рыбу ловить – не дрова рубить, курить времени не останется.
А еще хорошо было Гошке, он и не опешил. Он знал, что возьмет много рыбы, всласть поработает, потягает упористую от рыбы сеть, всласть порадуется, глядя на круглых в теле метровых лососей, на их тугую упругость и серебряность.
Размечтался, не заметил, как докурил папироску и хватил полный дых бумажного дыма от затлевшего мундштука. Выбросил окурок на берег, снова поприслушивался и тогда уж сел на весла и загреб в глубь протоки.
И как бросил сеть, бросил в струночку – и поглядеть-то любо, – и забыть забыл, что против запрета решился, что поймать его могут и что есть на свете рыбоинспектор Семен Домрачев. Один он, Гошка Чальцев, был сейчас на весь белый свет. Он со своей сетью и кетой, что шла протокой в его сеть. Иногда он бросал весла, осторожно брался за отгон, прислушивался, и от толчков, которые доходили до него по веревке, сердце его, будто наплавок в потяжке, сладостно уходило вниз.
Есть, есть рыбка! Ах ты мать честная-пречестная… Еще! Еще! Боже ж ты мой, боже ж ты мой… Через эти толчки видел он сквозь мутную толщу воды, как с ходу ударяется в сеть кета, путается в дели, накручивая ее на себя, – все, матушка, отбегалась!..
Его это рыба, его, и никому он не отдаст ее. Пусть только попробуют…
– Душу вышибу! Бог видит: вышибу!
Неохотно шла из воды сеть. Гошка на первых метрах взопрел. И в первую же минуту мокрым стал от брызг, которые поднимала запутанная в сети рыба, заблестел серебринками чешуи – кета билась в ногах, оглушенная воздухом.
Скоро рыбы стало столько, что верхние лососи грозились перевалить за борт, и некогда было ему оглушить их – сеть тянуть нужно. И Гошка тянул, не разгибаясь, и спина, и руки болели, но боль была приятна Гошке – сладкая эта боль и радостная.
«Вот тебе и поуменьшилось кеты, вот тебе и запрет, а ее вон скоко – тьма темная!» – думал Гошка и пожалел, что, пока переберет сеть да выпутает рыбу, под паелы ее уложит, времени много упустит. Не хотелось Гошке спешить, хотелось поплавать в спокойствии, еще и еще раз пройтись по тоне.
Он, управляя двумя веслами, круто поставил лодку к берегу, едва сеть выбрал.
Светлело. По косе кусточки тальников поотделились друг от друга, птицы проснулись, засвиристели. И солнце вот-вот прорежется.
Гошка спешил. Руки его летали над сетью, без единой ошибочки дело свое делая. И как только сеть чистой делью легла на паелы в корме, прыгнул в лодку, погнал опять в голову тони. И папироску выкурить себе не позволил. Одно им владело в сей миг – сеть расстелить за кормой, еще раз за отгон рукой взяться, толчки услышать, натяжку ощутить, струнность.
И сплав снова был удачным – лодка огрузла, непослушной стала, неповоротливой. Прикинул Гошка: бочонок будет от двух этих сплавов. Часть на колодку разделаю, часть пластом пущу. А другой улов – на семужный посол. С ледком!
Все расплановал Гошка, даже вспомнил, где нож для разделки положил и что наточил его – бриться можно.
И в этот миг далекий рокоток двигателя различил. Весла как погрузил в воду, так и оставил там. Замер.
Так и есть, будь ты неладен, идет кто-то под островами!
У Гошки лоб взмок, взялся крупным бисером: вдруг их в протоку черти понесут? Тогда одно опасение: быстрехонько, без шуму под берег, под тальники и замри!
Налег на весла.
Неужто не проскочат мимо: увидят его, обложат, как волка, лишат улова? С них станется! Дали волю им – проходу нет! Как же – хозяева!
Пока ругался Гошка да греб, в жгут скручиваясь, шум двигателя попритих. Пошли, по всей видимости, главным руслом.
А скоро и вовсе смолк рокоток. Гошка послушал-послушал да снова за греби взялся. Решил вывести лодку поближе к горлу протоки, затаиться там и оглядеться, прежде чем полоснуть через Амур, из двигателя все возможности выжав. Скорость только и выручит. На скорость надежда. И главное – от островов оторваться, от тоней, дотянуть до холостого, нерыбного в этих местах правого берега. А там Гошка найдет что сказать, если наскочит вдруг Домрачев.
Подгребая к берегу под купу свислых тальников, вспомнил Гошка про ружье-двустволку. Вспомнил и присвистнул аж:
– Тю! Мы уток зорюем!..
Увязая в песке, он подтянул лодку поплотнее к берегу, чтобы не снесло течением, расстегнул ремни чехла и вынул ружье. Тяжело обхватился, застегнул на поясе патронташ. В правую сторону, где еще оставались свободные гнезда, вставил жаканы в латунных гильзах, туго запыжованных. Взял ружье, подбросил его, цепко, поймал, железно обхватив цевье, сузил в гневе глаза:
«Ну, Сенька, попадись на мушку, глазом бы не моргнул. Враз бы котелок продырявил».
Шел тихий ранний час, и скоро должно было взойти солнце.
Гошка вышел из тальников и оказался на чисто скошенной пойме, уставленной стогами, ровно залитой солнечным светом. Солнце било ему прямо в глаза, и он, ослепленный, прикрылся от него рукой и в это мгновение заметил, как от земли оторвалась и низко потянулась над далекой полоской воды, вытягиваясь в цепочку, стайка уток. Не раздумывая, Гошка почти бегом пустился по хрустящей стерне и уже никуда не смотрел, только вперед, где узким жалом охотничьего ножа блестела под солнцем протока.
Когда он уже был на половине пути, вторая стайка поднялась в воздух. Он ускорил шаги, бежал, предвкушая удачу, легко, будто высушенный тренировками стайер. Но к тому времени, когда он достиг места, откуда наметил скрытно подойти к протоке, от воды, взбаламутив ее, с шумом, как-то слишком поспешно сорвалась еще одна стая, и почти в тот же момент он увидел серебристый катер, вынырнувший из-за излучины, увидел двоих в катере, узнал их и, прежде чем успел о чем-нибудь подумать, упал на берегу в подвернувшуюся впадину и прижался к нежной отаве крепко. Почему-то с ужасом он подумал, что все-таки лежит как на ладошке, не защищенный от глаз тех двоих в катере. Катер медленно шел протокой, словно прощупывал невидимыми щупальцами каждый метр пространства вокруг себя. Гошка почти физически ощущал на себе тяжесть их взглядов и все крепче прижимался к земле, локтями вдавливая в нее нежно-зеленые листочки травы, все отчетливее понимая, зачем он должен остаться незамеченным. Он осторожно поднял голову ровно настолько, чтобы увидеть катер и нет ли еще кого поблизости, кто бы мог стать нежелательным свидетелем. Нет, вокруг было пустынно, и с катера, кажется, его не заметили, в его сторону даже не смотрят.
«Протоками шныряют», – подумалось Гошке. Стало жарко.
Солнце палило. Он расстегнул две верхние пуговицы на куртке, ворот свитера был мокрый от пота. Он чувствовал, как весь – и грудь, и живот в одно мгновение покрылись потом, и волосы на голове стали мокрые, и прядь прилипла ко лбу, когда он провел рукой по лицу. И рука стала влажной, и Гошка вытер ее о полу куртки, а затем из последнего гнезда патронташа вынул патрон с латунной гильзой и, перехватив его пальцами, сломал в затворе ружье и зацепил ногтем за бортик патрона, сидевшего в стволе, вытащил его, а на его место дослал латунный. То же он сделал со вторым стволом, потом удобно устроил ружье перед собой так, что приклад уперся ему в плечо, а правый глаз по стволу лег в ту точку на воде, где, по его расчету, должен появиться катер. Ненавистный катер с ненавистными людьми.
Звук работающего мотора молотил безмятежный девственный воздух островов, но еще сильнее било по нему Гошкино сердце. Он следил, как оба звука сливались, отрабатывая синхронность своих ударов, слились – и тогда раздался взрыв.
Потом Гошка никогда не мог объяснить, как это случилось, словно подчинялся он какой-то неведомой силе, исходящей от слияния этих двух звуков. Он нажал на курок вначале правого ствола, а потом левого. Он видел, что попал, видел, как тот, в которого пришелся первый выстрел, вскочил на ноги, нелепо вскинув над головой руки с судорожно растопыренными пальцами, и тут же рухнул на сиденье, сломавшись в спине. Он видел, как после второго выстрела тот, в которого был послан жакан из левого ствола, с искаженным от боли или ярости лицом направил лодку к берегу, и что это было лицо рыбоинспектора.
Он снова поймал на мушку одноглазое лицо Домрачева и, когда тот перевалился через борт в воду, потянул курок, но выстрела не произошло. Он забыл перезарядить ружье. Понял это и все же продолжал жать на курок, совершенно не сознавая, что делает, а ненавистное, устрашающее лицо приближалось. Инспектор бежал гигантскими шагами, неестественно прямо, не прячась, не увиливая от направленного на него черного дула, правая рука сжата в кулак, а левая маятником болтается из стороны в сторону.