Текст книги "Амгунь — река светлая"
Автор книги: Владимир Коренев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Владимир Коренев
Амгунь – река светлая
Повести и рассказы
Повести
Красная рыба
Широко, спокойно течет Амур у поселка рыбаков Мунгуму. Просторно размахнулся он, раздвинул берега и бескрайне далеко простерся пологими волнами. Левый берег в этом месте скалист; ершистые горы, припав мордами к реке, словно гигантские ежи, пьют не напьются амурскую воду, и их перевернутые тени дрожко уходят в черную глубину.
У мунгумуйцев одна надежда, одно поле – Амур. На столе у рыбаков с давних времен рыба не переводилась.
Но удача случается реже и реже.
С нетерпением ежегодно ждут мунгумуйцы кетовую путину. Выверяют, чинят, перечинивают сети и лодки, вываривают бочки, натягивают грохотки для выделки красной кетовой икры, латают свои видавшие виды рыбацкие сапоги, непромокаемые костюмы, оттачивают узкие с тонким телом ножи, запасаются солью, варят тузлук… Приводят в порядок землянки на дальних тонях, кошками чистят речное дно, устраняя задевы.
Кета – рыба ходовая. Мальком скатившись с высоты горных рек в море, жирует она в глубине океанских просторов. Отжировав, сбивается в косяки – пришло время возвращения. Долго морями идет кета к родным истокам, спешит поспеть до ледостава. Но только под сентябрь появляются на Амуре гонцы – предвестники близкого большого хода.
Наконец-то!
Рыбаки споро, чтобы не промешкать, грузят лодки и кунгасы нехитрым рыбацким скарбом. Уложив снасти, укутав продукты и курево понадежнее в брезент, веслами отталкивают лодки на глубь, запускают двигатели и разъезжаются в разные стороны – на тони, что выпали им по жребию.
На облюбованном загодя месте растабориваются основательно, надолго. И ладят ли нары, набивают ли пахучим свежескошенным сеном матрасы, устанавливают ли таган – все с нетерпением поглядывают на Амур.
Вот бригадир с напарником сталкивают лодку на воду, в корме сеть уложена – первый сплав!
Ну, в добрый час!
Высыпали все на берег, тихо переговариваются, будто боятся вспугнуть удачу. И глаз не оторвут от лодки, от наплава-гребка, стоят словно вкопанные.
И вот – первая добыча! Скопом бросаются к огрузлой лодке, не дожидаясь, когда уткнется она в берег. Облапывают борта, тянут лодку к берегу, смотрят на запутавшуюся в сетях рыбу – вот она!
У стариков подрагивают от нетерпения руки, влажнятся глаза.
Первый улов распластывают здесь же, у воды, на веслах. И соль на газетном листке белой горочкой высится. Бригадир, сполоснув и обтерев о куртку нож, режет нежно-красные сочные пласты, их выхватывают прямо из-под лезвия. Заскорузлые пальцы рыбаков расклевали уже горочку соли. Талуют и рыбачки.
На кострах варится первая уха, плывет над островами, над Амуром сытный дух лососевой ухи. Рыбаки сидят вокруг костерка, сытятся запахом; у каждого миска в под уху готова и ложка дожидается своего часа за голенищем.
Старикам первым наливают, куски помясистее отваливают. Не спеша, цокая, вздыхая довольно, сытную юшку до дна вычерпывают: еще охота, да некуда. Откушав, каждый вольно откидывается на траву.
Андрей Шаталаев, прозванный мунгумуйцами Сухостоем за свою длинноту и перешедшую всякую меру сухость, одной миской не обходится сроду, опростав первую, идет на второй круг.
– Давненько такой ушицы не хлебал. Почитай, лучшой и не было, первый раз такая-то… Цельную лей.
В последнюю путину старый Бато Киле, полеживая на травке после ушицы, говорил:
– Рыбы, однако, совсем маленько… Что потом ловить будем?
Гошка Чальцев – бригадир – хохотнул, прокричал старику в самое ухо:
– На твой век хватит, а об нас не горюй – скумекаем что-нибудь.
– Ты сичас кумек – четыре сетки берешь. Председатель говорить буду, – разозлился старик. – Ты обманывай народ! Рыбу себе кради, Бато знает.
– А это видел? – Чальцев поднес к лицу Бато черный как головешка кулак.
– Тьфу тебе! – сказал старик и, заложив руки за спину, ссутулившись, пошел к реке.
Началась путина, началась.
Вслед за рыбаками, как напасть, сотни быстроходных лодок с двигателями различных марок и систем – от старенькой тарахтелки Л-6 до страшно стремительного спаренного Вальтер-минора – с гулом налетели со всех сторон на рыбацкие тони.
Всем хочется красной рыбы.
Председатель колхоза Рудников таял как свеча.
Гнать надо бы в три шеи незваных гостей, но как, если у тебя на то прав нет? А ему грозят: додаешься, рыжий, свернем башку. И хохочут…
Рудникову на тонях помогал рыбоинспектор – неразговорчивый до угрюмости и непокладистый на вид Семен Домрачев. Городские побаивались Домрачева: рыбоинспектор не председатель колхоза, и к тому же он – страхолюдина одноглазая и росту двухметрового.
Без лишних слов рыбоинспектор спроваживал чужаков с тоней. Безжалостно лишал их снастей, взамен выдавая бумагу, что снасти изъяты им на законном основании.
До Домрачева доходили угрозы обиженных, но от этого он ни злее, ни добрее не становился. На тонях его видели и ночью и днем, кроме положенной ракетницы, оружия он при себе никакого не имел.
Столкнувшись однажды с рыбоинспектором, чужаки не рисковали выходить на тони. Что еще взбредет в голову рыбоинспектору? Снасти забрал – считай, легко отделались. Говорят, одного упрямого Домрачев из лодки на плаву рукой выхватил и окунул в воду, когда тот пустился было наутек, спасая сетчонку. А другому руку повредил… Видно, нет человека, чтоб худая слава о нем не пошла.
Домрачев коренной амурец, и все сорок своих лет прожил в Мунгуму, никуда не выезжая. А в мечте держал, сколько помнит себя, – Москву. И часто говаривал:
– В Москве каждый должон побывать. На Красной площади и в Мавзолее.
Прадеда Домрачевых на теперешних задворках Мунгуму заломал медведь. По первому снегу думал казак побелковать и ушел-то от дома недалеко, напоролся на исхудавшего шатуна – нос к носу. От неожиданности такой забыл, что ружье мелкой дробью заряжено. А по медведю дробью стрелять только дразнить!
Дед Гавриил Домрачев гонял почту по Амуру. Гонял лет двадцать, и беды обходили его стороной. А раз уехал и не вернулся. Весной, когда начал сходить снег, нашли его с ножевой раной в спине. Убийство приписали старателям.
Никита Гаврилович, отец Семена Домрачева, всю свою долгую жизнь не выпускал из рук топора – не один дом в Мунгуму срублен его руками, и до сих пор плавают по Амуру лодки легкие, ходкие, с узорчатой резьбой по корме, делать которые Никита Гаврилович был большой выдумщик и мастер.
Безусым еще юнцом Никита Гаврилович штурмовал в гражданскую войну крепость Чныррах и получил тогда легкое ранение в левую ногу. В правую ногу ранило его под Витебском в последнюю войну, и вернулся он на Амур колченогим, с медалью «За отвагу». Медаль он берег до конца своих дней, время от времени молодил ее мелом и суконкой.
Умер он в одночасье – отошел легко, без мучений.
Переняв от отца умение обращаться с топором, плотничали и его сыновья Семен и Алексей – обстраивали Мунгуму, ладили лодки и кунгасы.
Лет десять назад Алексею предложили пойти на службу в рыбоинспекцию, а вскоре подкараулили его в глухом месте озлобленные его справедливостью браконьеры и не пожалели свинца. И вот уже пять лет воюет с ними Семен Домрачев, неутомимо и бесстрашно.
Мунгумуйские мужики сами с усами, но, глядя на Домрачева, на то, как блюдет он их тони, за долг считали при встрече с рыбоинспектором первыми протянуть руку для приветствия.
Последняя путина шла у него с особой трудностью. Семен поднимался ото сна через силу, весь почернел от болезни, и водило его из стороны в сторону, стоило сойти на берег – не держали ноги.
В тот год Домрачеву покатило на пятый десяток. Подумалось как-то ему: «Бог ты мой, и жить-то вроде еще не жил!» И вспомнилось: стоит он на крыльце в белой рубашке, в штанишках на лямках, выкроенных из солдатских отцовских галифе, щурится на солнце, на белую рубашку, и жизнь кажется ему большим праздником. И только одно омрачало настроение: хочется ему побыстрей стать таким, как отец. Домрачев улыбнулся, качнул головой: вон даже как было! И давно ль?
С трудом дотягивал он, вконец вымотавшись, последние денечки путины, и каждый из них казался ему длиннее прожитых им лет. Но ни разу не пожалел он, что поступил на службу в инспекцию, видел, что нужен он сельчанам. Встречали его всегда добром, садили за сытный рыбацкий стол:
– Ушица не водица, хлебай не зевай!
Одаривали на дорогу подсоленной юколой, несли подвяленные кетовые брюшки с янтарными капельками жира, а то и свежую кетину на пельмешки.
Наконец путина – колготные денечки – закончилась. Удачная была, богатая путина, и никто из рыбаков не думал, что для многих из них она – последняя.
Весной Домрачева вызвали в районную инспекцию, и там он узнал, что вышло постановление о запрете на лов кеты.
– Всем запрет? – спросил Семен.
– Всем, – сказал начальник инспекции. – Строго-настрого.
– И колхозам?
– И колхозам. Всем. Категорически.
– Да, – протянул Домрачев.
О запрете в Мунгуму узнали скоро. Но всерьез это не приняли. Не было в поселке человека, который бы не готовился к очередной путине. Кету здесь всю жизнь брали, кетой жили. Нет, тут что-то не то.
Приготовления эти не были тайной для Семена Домрачева. Кое-кто у него на заметке, а Степку Лукьянова он заранее предупредил. Они столкнулись на высоком крыльце рыбкооповского магазина, и Домрачев остановил Степку.
– Что я тебе хотел сказать, Степан, – миролюбиво начал Домрачев. – Кету в этом году и еще три года ловить не придется. И советую тебе судьбу не испытывать.
– Это не твое дело, одноглазый, – взвинтился Степка. – Твое дело – ловить браконьеров, а не совать нос в чужие дела.
Домрачев с сожалением посмотрел своим одним глазом на Лукьянова и ничего ему не сказал, молча вошел в магазин. А Лукьянов деланно захохотал ему вслед. Потом он рассказывал об этой стычке с рыбоинспектором всем, и рыбаки стали косо смотреть на Домрачева, и постепенно в поселке среди людей он остался один. Люди уже видели, что им не миновать с ним схваток, и возненавидели его, и с каждым днем отношения эти обострялись. Кто-то камнем пробил днище моторной лодки Домрачева и не потрудился даже этот камень убрать. Рыбоинспектор долго смотрел на свою лодку, когда утром вышел на берег, затем мрачно, но беззлобно оглядел поселок и, нагнувшись, огромными ручищами поднял и отшвырнул далеко злополучный камень.
Полдня провозился, латая порванное днище: вырезал алюминиевую заплату, сверлил, клепал, красил, и все ему казалось, что кто-то наблюдает за ним. Горько ему было. Горько за людскую непонятливость. Что, Домрачев им враг какой, что ли?
– Вот как тебя Степка-то уважил, Семен Никитич. Всю днищу порешил как есть.
Поднял Домрачев голову. Гошка Чальцев перед ним стоит, глазки масленые щурит.
– Пьяный был, видел я его, качало, ровно буй в девять баллов. А ишшо с ним был Иннокентий Петрович да бич Серьгин. Я так соображаю, Семен Никитыч, подсудное дело из этого можно вывести, и они за убытки тебе возместят все до одной копеечки. И не думай поблажку им давать. Наука пусть будет.
Вот ведь подлюга какой! Видел, как лодку порешили, небось из своей ограды смотрел – в девяти шагах, можно сказать, был, не вмешался, устранение себе устроил, а теперь – подсудное дело! Порченый человек, Гошка Мальцев. Войной, пленом попорченный, а может, еще в самом корне порчь пошла? Отец-то его из кулаков. Поселение отбывал здесь – прижился, так и похоронили его потом на мунгумуйском кладбище, а Гошка, его сынок, вроде как и абориген здешний. Поговаривают, Гошка под Сталинградом добровольно в плен ушел и до конца войны на ферме богатого итальянца навоз из-под коров предупредительно убирал. А итальяшка этот сам в предателях пребывал – у Муссолини служил. В аккурат сошлись два сапога. И какие глаза бесстыжие нужно иметь, чтобы вернуться после такого в деревню, где тебя как облупленного каждый знает?!
Домрачев ничего не сказал Мальцеву, да и что скажешь такому человеку? Ему говорить, что об стенку горохом, он глаже гуся, стыда у него нет. Живет в сторонке от людей. Да и людей к нему не тянет. Дело понятное.
Гошка смурость и молчание Домрачева по-своему истолковал и зудел, толкался около Домрачева еще добрый час. Завел разговор о полезности элеутерококка, что знает он, Гошка Мальцев, места в тайге, где произрастает этот «электрокок» – верное средство от любой хворобы.
Домрачев, когда ему надоела Гошкина болтовня, свернул работу, про себя матерно ругнув Гошку за назойливость, ушел в дом. А через недельку у него со Степкой Лукьяновым разговор случился, и затеял его сам Стейка по причине своей виноватости, по всей видимости, душа у него была не на месте от сделанного по пьяной лавочке. Момент выбрал по всей строгости самый подходящий – выпал банный день. В баню вошел почти след в след за Семеном, будто поджидал его, в парилку нырнул, когда там никого, кроме Домрачева, не было, но духу не набрался, и словом они даже не перекинулись там, только все кашлял да гыкал Степка. А уж после подкрался в предбаннике, когда, обливаясь потом, сидели они на широких влажных лавках и приходили в себя от парной. Подкрался и все на смех повернул:
– Починил лодку-то?
– В тот же день.
– Во метиворит грохнул, а? За такой случай выпить бы? Аполлинария отпустила мне на бутылочку после баньки, так я прихватил…
И два стаканчика граненых прихватил Степка Лукьянов, и два малосольных огурчика, и луковицу, и шмат вяленого сазана, и хлеба две краюшки. Все шло так, что не выпить с ним было бы смертельным грехом.
Зашел как-то «на огонек» и Артюха Жилин. Не просто так пришел – с бутылочкой. Вроде как позарез ему нужно выпить с Домрачевым, будто кумовья они или друзья по гроб.
Выпив, охмелев, Жилин открыл свою думку.
– Ты хозяин ныне полный, – сказал он, ловя руку Домрачева. – Мы в зависимости твоей… – И ухватил-таки руку Домрачева, припал к ней губами.
Дернулся Семен, на ноги вскочил.
– Ты чего эт, Артюха?!
– А как без рыбы-то мы, Семен Никитыч?
Ушел Жилин, а Домрачева с тех пор не оставлял его вопрос, прицепился, как зараза какая, и мотал, изводил душу.
А тут еще рассказала мужу Катерина, что Гошка Чальцев пожаловал с двумя утками: дескать, Семен Никитыч любят утятинку томленую…
И вот, чем меньше дней оставалось до начала путины, тем мрачней делался Домрачев и задумчивей. Катерина, его жена, не избалованная мужниным вниманием и в лучшие-то времена, последние дни считанные слова слыхала от него, но не докучала ему, зная, отчего идет хмурость. Если бы в эти дни спросил Семен ее совета, сказала бы она: «Откажись, Сеня, от должности, уйди от беды…» Но он не спрашивал, и она молчала: не бабье дело – советы мужикам давать.
До путины оставалась всего неделя, когда Домрачев наладился в город. Костюм надел, рубаху белую, кепку. За стол перед дорогой сел молча. Молча же ел все, что подавала Катерина. Рот открыл только у порога:
– К вечеру буду.
Начальник инспекции встретил Домрачева уважительно, только чересчур суетливо.
– Рассказывай, Семен Никитович, как подготовился, как люди на участке…
И в кресло хотел усадить Домрачева. Но Домрачев заупрямился вдруг и остался стоять у стола, сбычив голову.
Начальник инспекции, почувствовав неладное, спросил тревожно:
– Что случилось, Семен?
– Замену ищите в участок, – сказал Домрачев.
– Да ты понимаешь, что ты говоришь?! – вскинулся начальник инспекции. – Замену! Кета на подходе, а он – замену! – Он близко, с прищуром уставился на Домрачева. – Испугался?
– Замену давайте, – стоял на своем Домрачев. – А меня увольте. Не могу я…
И готовое заявление вынул из внутреннего кармана и положил на стол перед начальником дрогнувшей рукой: не по себе ему была эта процедура.
– Не могу…
– А я могу? – загремел начальник инспекции. – Думаешь, мне легко? Ты – четвертый, лучшие кадры уходят, легко мне?
Домрачев молчал, уставясь в пол.
– Ладно, – сказал начальник, – давай свою писанину – разберемся.
Лейтенант милиции Кудрявцев приехал в Мунгуму в первое утро сентября. Утро было теплое, безветренное. Амур лежал широко, вольно, без единой морщинки. Избы поселка на взлобке между двумя распадками казались слишком низкими и слишком тихими. И все они были накрыты тенью сопки – час был ранний, и солнце только-только вырвалось из пут тайги и пошло вверх. Казалось, поселок сжался, притих, наблюдая за лейтенантом, и лейтенант зябко повел плечами.
– Похолодало?
Кроме Кудрявцева в лодке, подчалившей к мунгумуйскому берегу, сидело еще человек шесть милиционеров. Им предстояло ехать дальше вверх по Амуру, в такие же поселки и с таким же заданием. Многие уже знали, что такое кетовая путина на Амуре. Кудрявцев же ехал в первый раз… Когда за его спиной раздался хохоток, он, оборачиваясь, улыбнулся принужденно, сообщил как новость:
– Приехал я.
– Смотри, лейтенант, в Мунгуму, говорят, девчата до нашего брата злые! Глазом не успеешь моргнуть – окрутят.
– Проститься с ним хочу. Целоваться будем? Давай поцелуемся! Виталий!
– Идите к лешему!
Лейтенант через борт ступил в воду, столкнул лодку с мели, пятясь, вышел на сухое. С лодки кричали:
– Счастливо!
Кудрявцев снял с головы новенькую фуражку, поднял в вытянутой руке, помахал прощально.
Они уплыли, а он, оглядевшись, как на приступ, пошел к домам – в одной руке чемоданчик, другой – в шаг помахивает. Чуточку поддел рукой кобуру пистолетную, вроде как поправил ее, фуражку за козырек оттянул на белесые бровки. Не шутки шутить приехала милиция.
Навстречу ему тропкой, пробитой многими ногами в каменистом косогоре, сбегала девушка с коромыслом через плечо. Поравнявшись с лейтенантом, с любопытством глянула и тотчас же опустила глаза, намереваясь проскользнуть мимо. Уголки губ дрогнули в улыбке, заметил лейтенант улыбочку, будто жаром его обдало, и спутались, затерялись готовые слова. Девушка в одном слинялом ситцевом платьишке на голое тело, на ногах сбитые, без хлястиков босоножки, коротко глянула на него, как бы поторапливая. Глаза зеленые, и в них лукавинка, потому и заспотыкался на словах лейтенант:
– Подскажите, где дом Домрачева.
– Семена Никитовича? – Голосок у девушки звонкий.
– Да. Рыбоинспектора.
– А вон он, дом, – прямо.
И побежала своей дорогой вприпрыжку, придерживая ведра. Лейтенант посмотрел вслед: «Есть женщины в русских селеньях…»
Улыбнулся, вспомнив, что встретили его с пустыми ведрами, подумал: «Пропадешь, лейтенант, ни за грош!..» Сдвинул с взопревшего лба фуражку и молодецки зашагал по тропке.
В то утро – еще солнце где-то по-за горами ходило, едва его первые лучи пробились, и только-только вторые петухи отголосили – Гошка Мальцев, босой, спустился с высокого крыльца крутыми ступеньками, таящими еще ночную прохладу, пересек двор и вошел в сумрачный холодок стайки. В охватившей его сырой полутьме он остановился постоял, пока глаза привыкли к резкой смене света. Раздувшимися ноздрями Гошка с наслаждением вдыхал запах стайки – дыхание земли, соленой рыбы, мха и затвердевшей, но еще живой смолы кедровых бревен, из которых были набраны стены и потолок. К шестам подошел, на которых сети висели. Захватил пучок – не дель, лисий хвост. Капрон! Такую сеть из воды одним махом выдернуть можно, ежли чего… Раньше сети были из хлопчатки, из кордовой нити – жилы повытянешь, пока конец на паелы уложишь.
Гошка разжал пальцы – дель потекла, лаская мозоли. И грубое Гошкино лицо смягчилось, серо-синие глаза подобрели, притупилась в них блескучая острота.
– Такой снастью, чо ли, не поймать? – бормочет Гошка и хмурится: вспомнил вдруг, что на кету запрет объявили, – по сердцу так и полоснуло. Как будет-то теперь? К Сеньке небось и на драной козе не подъехать – шишка на ровном месте, рыбнадзор, как же! И если застукает на тоне – враз штрафной документ распишет, ОБХСС наведет. А там: кто ты есть такой, Мальцев? Войну припомнят. И припаяют на всю катушку…
Как никогда прежде испытывал в последнее время Гошка свою вину перед людьми. И во сне виделась ему одна и та же картина: уходил куда-то в темноту человек с поднятыми вверх руками. И спина, и руки, воздетые просительно над головой, были его – Гошкины, и тяжелая квадратная голова, наголо стриженная, – его. Гошка помнил, куда шел он тогда и что оставил у себя за спиной. Недаром до сих пор при слове «Сталинград» он вздрагивает.
Направляясь из стайки к лодке, приткнутой в берег, Гошка сегодня острее обычного почувствовал приближение беды. Об этом говорила каждая клеточка его тела, сердце беду чуяло. А к сердцу своему он прислушивался: редкий раз оно его подводило. И пока шел по галечному берегу, примерещилось ему, как одноглазый Домрачев настигает его на укромной тоне. С ним свяжись – греха не оберешься. Так и сяк выходит: кету нынче ловить не придется.
Вздохнул Гошка. Вздох вырвался сам собой. Гошка, чего-то испугавшись, секанул глазами по сторонам. От воды из-за его, Гошкиной, лодки поднимается навстречу, вырастает косматая голова Серьгина, его помятая физиономия.
– На рыбаловку?
– Кой черт рыбаловка?! На рыбаловку крест наклали – запрет.
Серьгин заклекотал в ответ. Дурак ай чо? Мозги пропил поди вчистую.
Сашка Серьгин бич, с раннего утра успел шары залить. Стоит босой, расхристанный перед Мальцевым и булькает смешком, кадык на худой шее ходит челночком.
– Чо смешного-то?
– Дак и посмеяться нельзя, чо ли? У тя синекуру умыкнули, не у меня. Мне он хоть сто лет – запрет.
И заклекотал, раскудахтался, прямо на Гошку перегаром дыхнул.
Отворачиваясь, Гошка отметил: брагу глушил Сашка. Где ему на водку разжиться, пропойному?
Не обращая внимания на Серьгина, Гошка зашарил глазами по лодке: все ли нормально, в исправности? Краем уха слышал он, как Сашка принялся вдруг длинно рассказывать матерщинный анекдотец с бородой.
– Вот, значит, как жили, – говорил Сашка, – врозь опали, а дети были. Ты слухай, Гоха… Дак вот…
– Чо прилип? Чо репьем прицепился-то? – вскинулся Гошка. – Делов больше нет?
– А то, – усмиряя клекот, проговорил Серьгин. – А то мутишь воду. Наскрозь тебя вижу. Вчера кто с утками около Семенова дома крылом чертил? А-а… то-то и оно! Семен не знает – враз бы ноги повыдергивал. Налим ты и есть налим. Ишшо какой налим. Тьфу!
Серьгин нагнулся к воде, зачерпнул пригоршней и вылил воду себе на лысину. Лил и крякал.
Гошка же стоял как аршин проглотил: страх второй раз за это утро стиснул его грудь.
В Мунгуму Сашка появился лет двадцать назад, прежде исходил приамурскую тайгу с геологами. Пришел он в село в драных солдатских брюках, энцефалитке да резиновых сапогах с обрезанными по щиколотку голенищами. С месяц бедовал, слоняясь по поселку, а потом приютила его Маришка Сайгор, осанистая, в годах нанайка, и зажил человек семейной жизнью, приоделся, высветлился. Выпивши, Сашка бил себя в грудь кулаком и объявлял:
– Бич я, бич!
И звали его бичом, только приставляя фамилию: бич Серьгин.
Сашка любил детишек, одаривал их конфетами, гладил по вихрам и приговаривал:
– Слушайте, дети, дядю Сашу и любите. Мы вас в обиду не дадим. – Говорил, и лицо его становилось жестким, а глаза невидящими.
Когда конфетам в кулечке подходил конец, Сашка катал детишек на горбушке, изображая коня. Скакал и носился галопом, потом падал коленями в траву, изнемогши.
Вначале бабы боялись детей Сашке доверять, а потом привыкли. А Сашке полная радость вышла.
Сашке и детишкам.
В колхозе Сашка был плотником, и сделанное им отличалось крепостью, надежностью. Делал он свое дело с душой, забываясь, частенько работал допоздна, и потому председатель колхоза Рудников на недельные Сашкины запои смотрел сквозь пальцы; отопьет – свое наверстает.
Злой, смятенный ушел с берега Гошка. В стайку опять заглянул, не удержавшись, сеть снова поласкал вздрагивающей рукой, потрогал балберки.
– Пойду все ж, терпежу нет.
Вернувшись в дом, сиял ружье со стены, опоясался патронташем, нож охотничий на бок повесил, натянул резиновые сапоги. На вопрос жены бросил коротко:
– Позорюю.
Спустился в лодке до Орловских островов, оглядывая Амур. Напороться на рыбоинспектора боялся, потому как не только уток думал пострелять Гошка на островах. Месяц назад, по малой воде, он очистил дно Берендинской протоки от задевов – полузанесенных илом топляков и корней деревьев, чтобы потом, когда придет время, никакой задержки не было. И хотел Гошка глянуть сейчас на свою тоню – не терпелось. Чем ближе подплывал он на своей моторке к заветной протоке, тем сильнее охватывало его волнение, жалел он, что не прихватил с собой какой-либо сетчонки. На Амуре тишь да гладь, и никаким рыбнадзором и близко не пахло. Гошка ругал себя за оплошность. Но возвращаться домой было уже поздно – плыли ему навстречу, распахнув надвое реку, острова, и впереди уже угадывались стволы тальников, за кроны которых заваливалось солнце. Солнце било Гошке в глаза, он щурился.
Лодка скользнула в тихие зоревые воды Берендинской протоки. Гошка, мыслями своими занятый, ружье схватить не успел – сорвался с воды, взбалмошно ударяя крыльями, табунок уток и исчез за высокими тальниками.
Гошка заглушил двигатель, направляя лодку к берегу. Сзади отвальная волна зашуршала, налегла на осоку, захлюпала и растаяла в добела отмытом дождями песке. Тишина сомкнулась над островами: ни одного звука. Гошка только свое хриплое дыхание слышал да стук сердца, вдруг всполошившегося: примерещился Гошке стук лодочного мотора. Он так и застыл на месте, готовый в любую минуту выхватить из гнезда весло, оттолкнуться от берега и уйти, пропасть за тальниковыми излуками.
Стук мотора преследовал его все время, пока он шел берегом, бесшумно ступая огромными сапожищами по рассыпчатому скрипучему песку. Он замирал в неудобной позе на полушаге и прислушивался. Присосавшихся на шее и лице комаров давил тяжелой ладонью с силой, вымещая на них зло.
Так, берегом, прошел он всю тоню, отметив, где удобнее выпускать сеть и где выбирать ее. Запомнил ориентиры. По течению определил время сплава.
В полной тишине вернулся к лодке и взялся за весла. Он не хотел подымать лишнего шума. Греб стоя, лицом вперед. Лодка неслышно резала воду, весла масляно шлепали, не нарушая тишины, в низком вечернем солнце без треска пылали тальники, без звона струились отраженные в протоке берега. Гошка, выпятив нижнюю губу, сдувал с кончика носа набегающий пот и не выпускал из рук гребей, пока не вышел к Амуру. Здесь он вздохнул свободно, шумно, всей грудью и запустил двигатель.
Лодка осела, зарылась в воду, но тут же вынырнула и понеслась легко, лишь пяткой кормы опираясь на воду.
На Амуре чисто, безлюдно, будто никогда здесь никого и в помине не было. Гошка повел лодку в обход островов, заприметив косо падающий в недалекие тальники табунок уток.
Он поднял их в Серебряной протоке. Бил влет и точно, хотя почти не целился. Утки падали, неуклюже растопырив перебитые крылья. Подтянув повыше голенища сапог, он собирал их в жестких камышах и еще живых подвешивал к поясу. Они остывающими лапками скребли грубую ткань его штанов. Одну он успокоил кулаком, вымазав при этом в крови пальцы. Шесть уток лежали в корме на паелах, когда Гошка снова вышел в Амур.
Высокие облака еще горели солнечным светом, но солнца уже не было и уже засвежело. На отмели у песчаной косы крупно плюхали сазаны и муксуны. Неплохо бы после кетовой пошарить бредешком по таким косам. В этом году рыба в цене.
Лодка шла вдоль Черемушкиной излуки, когда Гошка вдруг вспомнил, что жена как-то сказала ему об ондатре. Мол, кто-то из нанайцев видел хатки в Черемушкином ключе.
Стояло предвечерье, воздух густел, но еще явственно виделись и слоеные срезы обрывов, и каждое деревцо на берегу. Гошка, сбросив газ, на малых оборотах вошел в устье ключа. А там, прихватив ружье, выпрыгнул на берег.
Он не видел, как ондатра, шныряя поберегу от камня к камню, добралась до воды и вошла в нее, осторожно переступая перепончатыми лапами по неровному дну и медленно погружаясь, в то время как плоский панцирный хвост все еще скользил по мойрой гальке. Зверек нырял, подолгу не появляясь на поверхности, все дальше удаляясь от берега.
Гошка заметил ондатру, когда она уже возвращалась, насытившись, к берегу. Тело зверька было скрыто под водой, и только острая с прижатыми ушами мордочка рассекала гладь, словно перископ подводной лодки.
Гошка лихорадочно принялся расстегивать ремни на чехле, спеша освободить ружье. Зверек увеличил скорость, спеша к бурым камням, где можно спрятаться от беды, которую он, видно, почувствовал.
Взбросив ружье к плечу, Гошка прищуренным глазом уставился в крысиную головку, выверяя мушку. Нажал курок – и в тот же миг успел заметить, что головка зверька исчезла под водой. Дробь частым градом застучала по воде, поднимая белые султанчики в том месте, где какое-то мгновение назад плыл зверек.
– Черт!
Зверек появился снова, но теперь он плыл от берега. Гошка засомневался, достанет ли цель новый выстрел. Но охотничий азарт взял свое, и тишину разорвал треск нового выстрела, по воде прошуршала дробь. Зверек продолжал плыть, все дальше уходя от берега и чаще скрываясь под водой.
– Ты смотри, гадина, а?
Вскинув на плечо ружье, Гошка поспешил столкнуть лодку с мелководья, прыгнул в нее, когда она закачалась на плаву, ухватился за весла и погреб вслед зверьку. Тот заметался, взял было наискосок к берегу, нырнул и с минуту не показывался, а потом оказалось, что он снова держит курс на фарватер и его все больше сносит течением. Зверек крутил головкой, и было видно, что течения он боится не меньше, чем охотника. Вот он круто повернул и поплыл на лодку, на спаренные дула ружья, и в его маленьких черных глазках дрожал страх.
Гошка крепко стоял, приложив щеку к гладкому прикладу, широко расставив ноги и сдерживая рвущееся наружу дыхание, плавно нажимал на курок. И снова на считанные доли секунды зверек опередил выстрел. Он ушел под воду и долго не появлялся, а Гошка стоял не опуская ружья и ждал, ждал. Не вечно же будет под водой эта крыса. И как только ее мордочка высунется из воды, он влепит в нее заряд – все до одной полета дробинок.
Палец нажал на курок быстрее, чем он успел сообразить, что зверек полным ходом идет к берегу, оставив позади себя лодку. Дробь легла метра на два впереди мордочки зверька, который тут же ушел в глубину. Чальцев, быстро перезаряжая ружье, гадал, где он вынырнет, чтобы садануть сразу из обоих стволов.
– Ну я тебе покажу! – шептал он, пока зверек скрывался под водой, и не решался вытереть пот, обильно стекающий по разгоряченным щекам на шею. – Я хочу посмотреть, как ты прыгнешь. А ты прыгнешь у меня, сволочь. Ну, вылазь!
И в это время зверек всплыл. Теперь он не оглядывался, лихорадочно выгребая к берегу строго по прямой, и легкий бурун, который он поднимал своим телом, был окрашен в розовое. И это Мальцев видел и не сдержал торжествующей улыбки, прежде чем нажать на курки. Свинец настиг зверька, когда он уже наполовину выбрался из воды. Он, наверное, не почувствовал боли – удар свинца срезал его головку, облив кровью дорогой бурый мех, побитый дробью.