355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Колесов » Русская ментальность в языке и тексте » Текст книги (страница 7)
Русская ментальность в языке и тексте
  • Текст добавлен: 21 марта 2017, 03:00

Текст книги "Русская ментальность в языке и тексте"


Автор книги: Владимир Колесов


Жанры:

   

Языкознание

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 68 страниц)

Качество дела или исполнения важнее, чем количество произведенного. Категорию «качество» как основную категорию славянской ментальности особенно отстаивали славянофилы (К. С. Аксаков), поскольку, действительно, история языка доказывает такое предпочтение. Категория имен прилагательных является в специфически славянской форме, различая прилагательные действия (бел, белеющий) и прилагательные качества (белый), тогда как категория имен числительных до XVIII в. фактически отсутствовала (существовали счетные имена), да и сегодня числительные, по крайней мере порядковые, воспринимаются скорее как прилагательные (первыйвторой, другой, иной...).

Высшим качеством признается целое, которое в самом общем виде предстает как жизнь. «Жизнь есть самое общее и всеобъемлющее название для полноты действительности везде и во всем» [Соловьев 1988, II: 330]. Исходя из цельности всеобщего, мы тем самым приближаемся к идее, к сущему, и философия Всеединства становится основным направлением русской мысли. Только целое есть живое. «Составить убеждение из различных систем – нельзя, как вообще нельзя составить ничего живого. Живое рождается только из жизни» [Киреевский 1911, II: 172]. Это, безусловно, связано с синкретическим восприятием внешнего мира. Живой, т. е. действующей, признается целостная вещь, а не элементы отношений. Из этой основополагающей идеи исходит и русское представление о системности: только исходя из целостности «вещи» она открывается «как бы сама собою», а не нуждается для своего объяснения в субъективно представленном логическом аппарате и терминах. Это понимание системности отличается от западноевропейского (иудейского, по авторитетному суждению Осипа Мандельштама), согласно которому целое конструируется из элементов на основе приписанных этим элементам признаков и предстает как относительность отношений в пределах целого. Разница та же, что и между картинами передвижников и живописными конструкциями Пикассо.

Одновременно и по тем же причинам признается, что правда важнее отвлеченной истины, как и вообще душевное важнее телесного, а искусство информативнее науки (в широком смысле). Эту связку понятий русские философы обсуждали неоднократно. Правда-истина как категория гносеологическая отличается от правды-справедливости как категории этической. Эта мысль народника Н. К. Михайловского выявляет основные значения слова правда: правда одухотворена человеческим чувством, личным отношением совести, характеризуется свободой воли – в отличие от предопределенной истины, слишком отвлеченной, чтобы человеческая воля могла ею управлять, и слишком субъективной как чужое мнение, чтобы ей стоило подчиняться. Истина понимается как категория «государственная», в то время как общественное мнение руководствуется правдой: «правда как основание общества» (слова Григория Сковороды) всегда во владении оппозиции. Так происходит потому, что государство предстает как данное установление, тогда как общество постоянно развивается; между тем уже в Средние века понимали, что правду нужно постичь, тогда как истина от века известна.

Право говорить должно подкрепляться правом решать, иначе возникает то, что в народе называется болтовней. Это своего рода вариация известного единства (синкретизма) право—долг – одно предполагает и обеспечивает другое, – но обращенного не к действию, а к речи, не к вещи, а к слову. Современные философы подтверждают хорошо известный факт, что больше всего текстов остается от «эпохи молчания», когда правом говорить обладают многие, а правом решать – только исключительные личности, которых искусственно культивируют как выразителей мнения общества. С этим связаны и другие особенности русской ментальности, сформированные еще в эпоху Средневековья: христианская культура формирует принцип умолчания, а не знания и познания – все признается уже известным и фиксированным в символе. Еще Ф. И. Буслаев показал, что в истории русского языка глагол съ-каз-ати значил, собственно, «раскрыть, объяснить (таинственно скрытое от непосвященных)», ср. прямой смысл таких слов, как сказка, сказ, сказание. Устная культура, каковой и была культура народная, особое значение придавала именно соотношению двух действий: сказать(раз)решить – при исконном значении слова разрешить «развязать, открыть», т. е. опять-таки «истолковать». Сказал одновременно значит и сделал, исполнил. Искусственное отсечение одного от другого грозит неисчислимыми бедами. На каждом уровне социальной иерархии имеются свои пределы как для права, так и для долга, каждый может и должен сказать свое слово и тем самым решить дело.

Знание в системе таких соответствий никак не отождествляется с говорением, хотя незнающий – молчит, а единственным средством передать знание остается речь. Важна не информация, а открытие нового, то самое откровение, которое всегда соотносилось скорее со смыслом глагола ведать, чем глагола знать. Знание не в слове, а в действии, в его повторении, т. е. это скорее даже не знание, а техническое умение, мастерство (в этом смысле интересно развитие значений в слове худогъхудожник): тот замысел, который исполняется руками – в деянии. Поскольку слово и дело разведены как знание и ведение, дифференцируются также коммуникативный и когнитивный аспекты слова. Это важное отличие восточнославянской ментальности от западноевропейской обусловило и особенности в воспитании и образовании молодого поколения. «Классические недостатки западноевропейского, преимущественно диалектического образования усилились у нас до того, что, за небольшими изъятиями, относящимися преимущественно к специализированному образованию, особенно высшему, у нас знание отождествляют с говорением или изложением. Хорошо говорящий, особенно же бойко пишущий – почитается и знающим то, о чем идет речь. По существу это значит {...}, что все наше образование направлено преимущественно в сторону индивидуалистическую, подобно древнему или средневековому (? – В. К.) и на деле вовсе чуждо задачам жизненным и общегосударственным. Разговор и слова нужны, но они только начало, вся суть жизни – в делах, в умении перехода от слова к делу, в их согласовании» [Менделеев 1904: 247]. Предпочтение слова делу создает иллюзию как бы отсутствия всяких оригинальных идей, пережевывания известного, повторения задов, что и действительно было свойственно средневековой учености – в условиях, когда каждый «новый пример, поясняющий старую истину, кажется открытием» (Лев Карсавин). Вряд ли стоит настаивать на сохранении этой черты в русской ментальности, поскольку активное развитие отечественной науки изменило ситуацию, по крайней мере в отношении многих творческих личностей.

Тем не менее остатки старых представлений о взаимоотношении слова и дела остались в нашем сознании, и это отличает русского человека от западного.


Авторитет и наука

С этим связано традиционное для русской ментальности легковерие, точнее – вера в авторитет, а не в отвлеченную «науку», т. е. не во внешний навык, поскольку наука искусственна, она создана человеком, а не сотворена изначально как природное. Верить можно только конкретному представителю данной науки (отсюда столь трогательная вера в академиков, которые всё придумают, исправят и даже сделают). В этом смысле показательна книга Н. А. Бердяева «Смысл творчества». Недоверие к науке определяется уравниванием ее с ветхозаветным законом, тогда как высокая благодать знания определяется здесь мистически. «Неученые люди самые гениальные» – этот афоризм Н. Ф. Федорова в полной мере отражает старое представление об угодном Богу мудреце. Любопытно это соединение крайностей, скептицизм и мистицизм идут рука об руку, по– разному проявляясь в зависимости от ситуации действия.

Границы веры также важно установить. «Вера есть обличение вещей невидимых», – утверждал Н. А. Бердяев; «...только у ученых вера отдаляется от дела, становится представлением», – добавлял Н. Ф. Федоров, и т. д. Особенно характерно последнее добавление, утверждающее качественный переход «веры» в новую сущность – в представление-понятие (которому ученые доверяют столь же слепо, как верующий – Богу).

Собственно говоря, сила русской ментальности в том, что русский человек ни в ком не видит авторитета, поскольку в качестве абсолютного авторитета для него выступает Бог. Бог предстает как иррациональная связь людей – высшая сила единения и цель движения: «Если нет Бога как Истины и Смысла, нет высшей Правды, все делается плоским, нет к чему и к кому подниматься», – говорил Николай Бердяев. Отсюда самовольство и кажущаяся буйность русского человека, его свободолюбие и видимая среднесть состоянии, в том числе и интеллектуального. Гениальность представляется такой же блажью, как и дурость, – крайности сходятся. Бог – средостение между каждым отдельным человеком и всеми остальными людьми (особенно хорошо показал это на своей классификации добродетелей В. С. Соловьев). Русский в силу необходимости подчиняется – власти, силе, судьбе, но авторитета для него – нет. Величайшее заблуждение полагать, будто можно его в чем-то убедить, что-то ему доказать: при покушении на свою личную «волю» он упрям, поскольку не пропущенное через собственную его совесть знание признается навязанным, а потому и чуждым и решительно отвергается. Прежде чем стать его знанием, оно должно быть со-знанием. В этом также кроется разгадка многих трагедий: «Погибну, а не подчинюсь!»


Рацио и логос

Конкретное и образное предпочитается отвлеченно-рационалистическому. Именно потому, что оно образное, в нем нет убедительности единичного. Толкование конкретного как материально единичного полностью соответствует современному уровню научного эмпиризма. Ментальность русского не есть ratio, но это и не сенсуализм, хотя старые русские историки и пытались уверить в склонности русского человека к чувственному восприятию мира («...всё хочет пощупать», – замечал А. П. Щапов). Никакого восхождения от конкретного к абстрактному и наоборот такая форма познания не предполагает, поскольку для нее абстрактное и без того воплощено в конкретном и, в единосущности с ним, присутствует в конкретном, которое само по себе есть всего лишь знак отвлеченного и всеобщего. «Односторонняя рассудочность западной линии развития развила в себе не общественный дух, но дух личной отделенности, связываемой узами частных интересов и партий {...}, забывавши о жизни целого государства», что невозможно для русских, у которых преобладает «стремление любви, а не выгоды», отмечал Иван Киреевский. Заметна принципиальная установка на идею, которая своей силой соединяет все возможные проявления бытия – а эта идея предстает не в виде понятия, но как образ, в котором всё существует «в совершенно внутреннем свободном соединении, или синтезе», – полагал Владимир Соловьев.


Живое целое

Модель синтеза, в противоположность аналитической процедуре выявления признаков, элементов, частей и т. п. – от общего к частному, – есть основная модель конструирования и восприятия мира. Важными в познании признаются главным образом «сходства и подобия», т. е. те элементы структуры целого, которые соединяют нечто в целостность, а не разрывают на части живое тело предмета. Дифференцирующие, различительные признаки несущественны, поскольку они привнесены извне, сознанием, они не составляют природы самого предмета. Так можно было бы определить этот нравственный запрет на разъятие живого. Но – одновременно используется антитеза как способ мышления образами.

«Мир постижим лишь мифологически», – говорил Бердяев, в соответствии с языковой интуицией, а Александр Потебня любил повторять в своих лекциях мысль о том, что язык «синтетического строя», каким является любой славянский, не может изучаться аналитически, равно как и с помощью такого языка опасно классифицировать предметы, ибо рискуешь впасть в типичную ошибку «умножения объектов» на пустом месте. «Всеобщий синтез» Николая Федорова зиждется на том же основании, но в принципе это утверждали все русские мыслители, исходя из интуиций слова: «Только живой душой понимаются живые истины», – утверждал Герцен, возражая против аналитического «трупоразъятья» позитивистов.

Образность символа, данного как словесная синкрета, предопределяет предпочтения в типах мышления. «Формальная сторона везде преобладает над сущностью мысли», – писал Петр Лавров, – если логическая форма преобладает; такова мысль Запада. Вариантность форм не покрывает сложности и разнообразия содержания, и формы бесконечно множатся, не попадая в светлое поле сознания. Сравните с этим мысль Бердяева о том, что «русские совсем почти не знают радости формы», что «гений формы – не русский гений», а формализм как течение мысли и оправдание идеи в принципе неприемлем для русского сознания. Роль символа в современном познании исполняет термин, но, в отличие от символа, он однозначен, а поэтому и безобразен, представляет мир аналитически, в системе, которая конструируется логически, и тем самым еще дальше отводит разум от реальности, в качестве которой признается не явление, вещи, а сущность идеи.

Диалектика развития важнее идеи о материальности мира: материальность вообще двузначна, как и всё в этом представлении, – это не обязательно материя или только материал природы. Диалектика снимает противоположность между анализом и синтезом, являясь как бы третьим способом познания (Вл. Соловьев) и тем самым в полной мере отражая установку на действие, на дело, на деятельность, на действительность. Диалектическое восприятие жизни выступает в нескольких ипостасях, но главное, в признании: весь мир – состязание, борьба, спор, все находится в движении, в действии, но при этом всё изменяется в частностях, присутствует в вариантах (в границах своей формы), хотя и остается неизменным и незыблемым по существу. Кстати, в этой особенности русской ментальности можно найти объяснение устойчивой вере в «доброго царя»: царь всего лишь инвариант в представлении власти, а власть навсегда пребудет, изменение ипостасей власти в сущности ее ничего не меняет, ибо сама по себе идея-сущность вечна.

Стихия диалектики связана и с самостоятельным вопросом об иерархии сил, в том числе и мистических, о которых говорит или пишет и современный философ (например, Бердяев или Карсавин), и «Ареопагитики» в средневековой славянской версии. Русское христианство, устраняя всякие следы демонологии, тем самым постепенно расчищало путь науке, слой за слоем снимая различные наслоения мистической иерархии, создавая все более отвлеченные по смыслу гиперонимы – термины общего содержания, приучая мысль к согласованным и ясным синтаксическим структурам.

Таковы основные результаты длительного развития русского сознания– в том виде, как оно отложилось в значениях русских слов, в смысле русских текстов и в содержательных образах русских философов. Впоследствии мы разовьем эти положения.


Глава третья. Исторические антиномии в основе русской ментальности

Тот не понимает настоящего, кто не знает прошедшего.

Алексей Хомяков

Кто-то из знатоков Достоевского (а это целая профессия) заметил, что в его произведениях русская душа как бы разложена на антиномии, а затем представлена в слове в виде определенной идеи. Весь семантический треугольник перед нами: вещественность русской души (это не дух), соединенной с идеальностью идеи, воплощена в слове. Все возвращается в слово, где и родилось в свое время.

Антиномия – αντινομία ‘против-закон’ – противоречие между двумя принципами, которые признаются одинаково правильными.

Вся русская история – сплошная антиномия, не имеющая решений, или, как принято ныне говорить, употребляя другое слово, – проблема. Первые славянофилы и западники, осуществляя свои идеи на деле, в вещи, во взаимных отношениях явлены как антиномия: идеи и деяния их расходятся так, что не дают возможности верного выбора в альтернативе. Все повторялось в России, и повторялось неоднократно. Всякое противостояние двух лагерей было обычно попыткой преодолеть возникавшую антиномию жизни. Подобное кружение мысли вокруг одного дела происходило, да и происходит, потому, что в сам язык – в слово его – антиномии жизни уже впечатаны – как след состоявшейся прежде жизни, как традиция, как возвращение в слово.

И возникает вопрос: жизнь поставляет антиномии – или язык разводит по полюсам идеи и идеалы, единую плоть жизни?

Одновременно это и классификация явлений русской ментальности «от идеи», поскольку каждая из рассмотренных здесь категорий представляет собой самостоятельную и давно определенную идею родового смысла.


Общество и государство

Общественная среда бытования восходит к отдаленным временам родового быта, с которого и начинается – в известных нам обстоятельствах – история на-род-ности, а затем и на-род-а. Народ – это то, что народилось, наросло на корне рода, с тем, однако, отличием, что чисто биологическую массу рода теперь прикрывает от покушений извне социально ориентированная культурная общность. Общее – это община, уже раздвинувшая узкие границы родственников по крови, родственников по свойству, ближних и дальних – соседей, сябров и прочих. Община живет по обычаям предков, здесь свои неформальные лидеры, которые не избраны и не назначены, но явлены всем как лидеры. Просто потому, что такими они у-род-ились. Они вовсе не авторитеты, поскольку для общины авторитетны только вожди прошлого – герои ее и святые, но они образцы и пример для других, отчасти чем-то напоминающие героев прошлого. Иногда они носят имена таких героев. Действующий вождь или вожак – не авторитет, а именно образец поведения. Этим часто пользовались недруги, создавая ложные репутации тем, кого хотели выставить образцом поведения и мысли в каждый данный момент, и тем перехватывали вожжи с коренника, заставляя всех пристяжных мчатся по их пути. В этом проявляется не доверчивость русского человека, хорошо известная его черта, но как раз неумение отличить стратегическую идею образца от тактической формы ее проявления. Идея мыслится важной, в ней всё дело, тогда как конкретность вождя в явленности данного временна. Это, конечно, не доверчивость, это вера в идею, которая всё превозможет, даже лжевождя.

Совокупное мнение общины в общении рождает общество.

Самое главное в обществе – общность миросозерцания, культуры, того неуловимого духа свойственности, который определяется важным словом свои. По мнению некоторых историков, svojь – ключевой термин всякого общества; он определяет и характер собственности в этом обществе (тот же корень слова), и характер принадлежности человека к собственной, т. е. к своей родной, среде. Такого же смысла и слово общий, от него славянофилы образовали термин община. По исконному смыслу корня *obьtjь — ‘круглый’; общим для всех является всё, что лежит вокруг. Община – это свой круг, свои. И всё, что ни есть окрест, – в полной мере также и твое, принадлежит и тебе тоже (до сих пор опасное заблуждение многих русских людей).

Славяне – те, кто владеет словом, понимает своих и действует в полном согласии с ними. Напротив, не обладающий такими способностями и правами – нем, он немец. Всякий чужой – немец. Не то чтобы враг – враг всегда конкретен, он на линии схватки с тобой (супротивник, противник), – но нейтрально не свой, которого за великую его немоту и пожалеть не грех. «Что для русского здорово, то для немца – смерть» – не германца, нет, не только его. Для всякого, кто не свой.

Государство идет от верховной силы, от государя, иначе сказать – от хозяина, от господина (слово государь восходит к форме господарь), навязанного если не силой, то обстоятельствами многотрудной жизни. Но навязанного.

Русская государственность исторически многонациональна. Нести на себе вериги титульной нации – тяжкий крест для русских с X в. Многоплеменность государства – многоименность его, и тут уж не до славянского слова, потому что многие племена как раз и были «немцы» в исконном смысле старинного слова с уменьшительным суффиксом сострадания к ним.

Так искони расходятся в своих стремлениях государство и общество. Разнонаправленные силы – центростремительная и центробежная – в точке натяжения образовали то, что и зовется Россией. Однако властных структур, господствующих над обществом, русское общество не создавало само, и так шло искони. Всегда «верховная власть принадлежала роду, а не лицам» [Ключевский I: 191]. По этой причине и обожествления государства, державной идеи, никогда на Руси не было; об этом много писал Н. А. Бердяев. В том-то и дело, что на Руси власти приходили извне, во главе государства часто стояли совсем не «свои». У русских славян веками не было собственной власти, – может быть, никогда за всю их историю не было. «Варягов» призвали не одни приильменские словене, но также и меря, и чудь, и многоликие племена иные, которые не смогли сплотиться в государство ни по языку, ни по крови, ни по нравам своим, ни по вере. А потом и пошло... и идет до сих пор.

В последовательном развитии русского государства даже социальные слои – сословия – укладывались вначале по национальному признаку. Летопись выделяет различные племена, каждое из которых заняло особую социальную нишу в момент образования Киевской Руси; особенно выделяет летопись киевских полян, а периферийные древляне, напротив, всем плохи. Впоследствии, поступая на службу русским князьям и царям, целые народы становились то ремесленниками, то купцами, то воинами.

Даже имя чужое пришлось принимать славянам – Русь – как ни суди, то ли греческое, то ли скандинавское Ruotsi – имя державы, государства – власти, а русский просто лояльный ее подданный. Долгое время русский – это великорус, белорус, малорус, а ныне – всякий, кто из России вышел: неважно, кто он по крови и роду, но коль из России – русский. Лукаво забывают уточнить различие между российским и русским. Кредит русского весом исторически.

Несводимость государства к обществу – исторический факт. Общество и государство были две силы, тянувшие человека в разные стороны, но понятно, что, даже побеждая морально, общество всегда находилось в тени государства. Когда в обществе возникало новое умственное движение, обязательно происходило разбиение на государственников и защитников прав общины (общества). Так случилось и в XIX в., когда славянофилы противопоставили себя западникам. Как бы и в какие бы времена ни фрондерствовали западники, власти всегда уживаются с ними, но при этом с подозрением относятся к «славянофилам», потому что славянофил головою стоит за общество (хотя не всегда при этом он против государства), и не только за общество русское. Кто-то справедливо выразился, что в России государство и общество есть своего рода вариант двухпартийной системы, хотя при этом общество не политическая, а культурная оппозиция государству. Позиция такой оп-позиции – независимость и уважение к собственным ценностям, которые не являются ценностями для государственной власти. Как говорил Павел Флоренский, дело тут в принципах – власти и свободы.

Такова удвоенность категорий в ментальном пространстве русского человека, который на дух не выносит власти, не признаёт ее как свое, но государству служит – государству, давшему имя его обществу.

Действительно, парадокс. Опора и надежда России в течение тысячи лет, русский крестьянин – русский по государству и христианин по вере – на самом деле вольный землепашец, прирожденный словенин, «во девичестве» и земной, и земский, и земельный человек. «Без земли, без внутреннего русский человек – это уже не русский» – сказано точно [Гиренок 1998: 147]. И свое государство русский называл – Земля. Мать сыра Земля ему родина, да вольный простор – отечество, но имя его заветное, предками завещанное, – имя-имечко уворовано.

Похищено, чтобы имя государственности дать иное.

Имена изменялись, потому что русская государственность издавна обрела формы «странствующего царства», и только с точки зрения «Москвы – третьего Рима». Телесно государство меняет свои обличия, представая то царством, то империей, то Союзом, то федерацией. Но это несущественно в плане идеи государства. Прагматический аспект властного правления может быть разным, но не ему служит русский человек; он верен идее, а идея государства – категория этическая, лишь как таковая она соотносима с категорией «общество». Политически государство и культурно общество не противопоставлены одно другому, они в дополнительном распределении по сумме качеств, способных восполнить государственные формы до цельности.

Самое время коснуться темы, по существу запретной: рождение государства в государевом лике самодержавия.


Самодержавие и государство

Три точки зрения как типичный взгляд изнутри, из нашей традиции: публициста монархического направления, религиозного философа и вдумчивого историка.

«Деля Русь на "правительство" и "общество", [историк С. Ф.] Платонов опять прибегает к дидеротовской терминологии: такого деления Московская Русь не знала вообще. Правительство было обществом, и общество было правительством. Правительством были все, кто служил, а служили все. Служба была очень тяжела, но от нее не был избавлен никто», – утверждает Иван Солоневич. «Московское самодержавие рождалось как чисто народное, демократическое» и «русская земля тянулась к центру – к царю»: «настоящая реальность таинственной русской души – ее доминанта – заключается в государственном инстинкте русского народа или, что почти одно и то же, в его инстинкте общежития». Именно потому, не имея внутренних противоречий между обществом и государством, в построении государственности мы и шли «впереди всего мира», и только исторические обстоятельства задержали этот процесс. Поскольку «демократический строй правления основан прежде всего на вранье», он у нас и не прививался, но и тоталитаризм России не грозит – при обширности ее территорий, безграничных рынков сбыта, разноплеменности населения и исторического опыта в организации «дисциплины народных масс». У нас не было феодализма и борьбы государства с церковью, что расчищало путь к созданию идеального самодержавия, основной принцип которого в том состоит, что – никаких посредников между личностью и властью (финансовых, клерикальных, бюрократических, политических – никаких). И вывод: «Мне кажется довольно очевидным несколько иной ход событий: Россия создала царскую власть и этим спасла сама себя. Или, иначе, царская власть не была никаким заимствованием извне, не была кем-то навязана стране, а была функцией политического сознания народа, и народ устанавливал и восстанавливал эту власть совершенно сознательно, как совершенно сознательно ликвидировал всякие попытки ее ограничения» [Солоневич 1991: 56, 61, 97, 110, 167, 291, 352, 406, 408]. Самодержавие создано самим народом и представляет собою форму существования общества; таких же взглядов придерживались Н. Федоров, К. Леонтьев и другие крайние наши патриоты.

Религиозная философия, а также различные направления славянофильства полагали, что «создание всевластного государства в России было, главным образом, дело церкви», именно она «выпестовала московское самодержавие, и в этом состояла ее социальная, историческая задача» [Соловьев V: 151]. Эту точку зрения разделяли евразийцы: «Обвинения и самообвинения русских в негосударственности, т. е. в слабости их государственного единства» противоречат фактам: «церковь и государство как формы личного бытия» одинаково создавали «общество», причем постоянно «государство почерпало силы у церкви, но не дорастает до идеала соборности» [Савицкий 1997: 43, 46, 49]. С последним, кстати, согласен и монархист: с прошлого века у России три беды – «культурная отсталость, вырождение правящего слоя и продолжение политики территориального расширения» [Солоневич 1997: 24].

Итак, идеальным государством была только Московская Русь – которая развивалась, находясь в силовом поле энергий народа и церкви. «Идея государства как некоторой реальности вышла из идеи церкви как мистического тела Христова. Эта идея влечет за собою и другую – идею общей воли целого» (в монархе, в лучших людях, диктаторе и пр.) – так подытожил этот взгляд Петр Бицилли [1996: 43]. У евразийцев-государственников государство предстает как личность высшего порядка, как «симфоническая личность», и мы уже знаем источник такого движения мысли. Сам Бицилли замечает: «Это – чистейшей воды средневековый "реализм". Он основан на смешении идей с формами их воплощения. Церковь и государство не суть материальные "вещи", но сферы сознания, обязательно личного, ибо никакого иного нет. "Церковь" и "государство" – это мои переживания... Теоретическое определение взаимоотношений между этими идеальными величинами издавна наталкивается на затруднения, коренящиеся в самих особенностях нашего дискурсивного мышления, в такой сильной степени зависящих от нашего обобщающего и олицетворяющего наши представления языка» [Там же: 46—47].

Однако реальную картину событий более трезво рисует не идеолог, а историк. Слово – В. О. Ключевскому, свидетелю весьма компетентному.

«Появление государства вовсе не было прогрессом ни в общественном, ни в нравственном смысле. Я не понимаю, почему лицо, отказавшееся от самостоятельности, выше того, которое продолжает ею пользоваться... В смысле нравственном появление государства было полным падением. Существование государства возможно только при известных нравственных понятиях и обязанностях, признаваемых его членами», но как раз политическая мораль резко отличается от «обычной людской нравственности». Особых замечаний требуют принципы самодержавия. «Самодержавие – бессмысленное слово, смысл которого понятен только желудочному мышлению неврастеников-дегенератов»: сказано сурово, но справедливо, «неврастеники» успели забыть и происхождение слова (калька с греческого), и его смысл. «Самодержавие – не власть, а задача, т. е. не право, а ответственность... Неудачное самодержавие перестает быть законным. В этом смысле единственным самодержцем в нашей истории был Петр Великий». Не право, а долг у слуги государства, в противном случае «русские цари не механики при машине, а огородные чучела для хищных птиц» – и разве не так? «Наша государственная машина приспособлена к обороне, а не к нападению. Она дает нам столько же устойчивости, сколько отнимает подвижности», а вот «подвижность»-то человека и общества полностью уничтожена ближайшими наследниками Петра в своих корыстных целях. «Все эти екатерины, овладев властью, прежде всего поспешили злоупотребить ею и развили произвол до немецких размеров», создав в России «однорожие и единодержавие» [Ключевский IX: 296, 363, 428, 435, 441, 442, 443].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю