Текст книги "Девяностые: сказка"
Автор книги: Владимир Коркош
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Мила лежала неподвижно, в кромешной тьме, голова перетянута шарфом, глаза зажмурены. На изнанке век вырастали башни Семитронья, птицы летали в бирюзовом небе, ажурные мосты поднимались над рвами, люди спешили по витым тонким лестницам… Когда он придет, спрашивала себя Мила. Наверное, в полночь? Он не писал когда, но, наверное, в полночь. Пробьют бабушкины часы, заскрипит дверь, она услышит его шаги, скрип половиц в коридоре… что он скажет ей?
Дингард не произнес ни слова. Часы еще не пробили, но дверь хлопнула, кто-то торопливо прошел по коридору, Мила услышала шорох одежды, совсем рядом, тут, в спальне. Она почувствовала запах, терпкий запах мужского тела, а потом отлетела простыня, она прикрылась ладонями, но тут же, устыдившись, отдернула руки. Под мохеровым шарфом она зажмурилась еще крепче и увидела, как приподнимается занавесь, свисающая с балдахина над ложем, как развязываются семь узлов на красном шнуре. Дингард стоял в ногах кровати, а она, обнаженная, лежала перед ним. Золотая корона сияла на его челе, от яркого блеска слезились глаза, и там, в Семитронье, она тоже зажмурилась и в кромешной мгле ощутила, как мужские руки скользят по телу, касаясь шеи, плеч, груди, бедер…
Граница между мирами рухнула. Что это? Бой часов или раскат грома? Кто она? Как ее зовут? Тело Имельды трепетало, руки Милы обнимали Дингарда, тяжесть мужского тела наваливалась на нее, язык властно вторгался в рот, предчувствием другого проникновения, о котором равно страшно было подумать в обоих мирах.
Мила не любила слова "секс"; Имельде оно было незнакомо. Тело Имельды было не телом, но точкой, где сходились звездные лучи, астральным сгустком, облаком утреннего тумана. Поцелуи и касания, объятия и содрогания не существовали для нее: для того, что происходило, не было слов в ее языке. Если это и был любовный акт, то акт вселенской любви, величайшее космическое событие, воссоздание разрушенного, обращение времени вспять. С каждым мучительным выдохом, с каждым движением, с каждой вспышкой боли, Мила чувствовала: замок восстает из руин. Подобно тому, как обычная женщина зачинает ребенка, Имельда зачинала свой мир. Не банальное зачатие, слияние двух клеток, нет, первый акт космической мистерии, для завершения которой все семеро королей и королев должны были слиться воедино. Когда Имельда примет в свое лоно оставшихся властителей – только тогда замок воспрянет из развалин, башни взовьются к небу, семь камней станут фундаментом нового времени.
Прерывистое мужское дыхание, резкий женский вскрик. Горскому не расслышать, что в нем. Боль, надежда, безумие? Вряд ли – наслаждение. Мохеровый шарф развязался, сполз на лоб, мужчина зарычал, содрогнулся, рухнул, размыкая объятия, – Мила ничего не замечала. Закрытыми глазами она смотрела в синее небо Семитронья, видела ажурные башни, слышала крики птиц и шум волн. Незнакомые руки обнимали ее, и чужое дыхание постепенно успокаивалось. Ночной гость уснул, а она все еще пребывала там, где нет ни сна, ни бодрствования.
Она не видела лучей рассвета, не чувствовала, как мужская плоть снова входит в нее, а просто ощущала, как волна за волной проходит сквозь тело. Слышала ли она бой часов? Напоминало ли ей прикосновение шарфа о бабушке, утренних сборах, детском саде? Помнила ли она об Алене, о матери, об отце? Или то, что ей мечталось накануне, сбылось: она исчезла? Исчезло тело, такое нескладное, исчезли надоедливые мысли, ненужные воспоминания, спутанные волосы, ежемесячная боль, собственный запах, тоска, меланхолия, страх?
Милы не было больше, осталась только Имельда, повелительница Семитронья, великая королева. В спальне под балдахином, на огромной кровати, в королевских покоях она услышала голос из ночного мрака, и голос этот прошептал:
– Открой глаза.
Она не поняла, затем – послушалась. Дневной свет ослепил даже сквозь занавески. В немыслимом, болезненном сиянии растворились балдахин и резные башенки кровати, распался королевский дворец. Прямо над ней нависало искаженное судорогой мужское лицо. Слюна запеклась в уголке рта, зрачки закатились под веки, стон с шумом вырывался через стиснутые зубы. Еще один толчок – и объятия ослабли. Она лежала на смятых, залитых кровью простынях. Незнакомый мужчина поцеловал ее в шею.
Имельда вскочила. Память какого-то другого, совсем позабытого мира на секунду вернулась к ней. Она узнала мужчину и прошептала, задыхаясь от ужаса и омерзения:
– Ты?
Наверное, я похож на Милу, думает Горский. Я тоже, прикрыв глаза, стараюсь вызвать из небытия то, чего, возможно, не существовало вовсе. Фантазия, мечта, фата-моргана. Что еще нам остается? Тело немощно, дух стиснут, словно в клетке. Что нам поможет? Вещества – открыть врата восприятия, двери темницы? Медитация? Просто мечты? Бессмысленный вымысел, без конца и без начала, тоненькие нити, солнечная паутина, шум мотора…
Олег мрачно жмет на газ, переключает передачу. Если бы я был настоящий филью-ди-санта, думает он, я бы еще вчера отказался.
Он собирался уехать в воскресенье днем, поставить "Менструальные годы" "Current 93", не спеша доехать до Москвы. Пейзажи проносились бы за окнами подержанных "жигулей" под псевдофольклорные напевы английских кроулианцев. Олег бы прислушивался к машине, старался бы сродниться с ней, слиться воедино. Учись у сосны – будь сосной; учись у "жигулей" – будь "жигулями". Не важно, в конце концов, на чем тренировать дзэнские навыки – и городскому жителю "жигули" ближе сосны… тем более, что и сосны в Подмосковье иные, чем в Японии.
Алистер Кроули, Антихрист, великий маг… Do What Thou Wilt… в Телему Олега не пустили бы на порог. Как не переводи – делай что хочешь, следуй своей воле – кроулианец из Олега никудышный. Что сказал бы зверь 666, если бы соседка, Зара Александровна, попросила подбросить ее с мужем до Москвы завтра утречком пораньше? Вероятно, рассмеялся бы – а Олег даже не смог сказать "нет". Все-таки соседи, друзья родителей… Олег почему-то вспомнил, как Зара Александровна сидела у них на кухне, когда он пришел из школы, в куртке без единой пуговицы – их вырвали с мясом на большой перемене. Двое мальчишек держали его, а Генка Смородинов одну за другой отрывал, приговаривая при этом "ниче, мама-папа новые пришьют". Отец как всегда начал мальчик должен быть сильным, почему ты им не врезал! Попробуй врежь, когда тебя держат двое, а еще человек пять улюлюкают вокруг! Зара Александровна сказала: Ладно, Гриша, что ты кипятишься, дай мне курточку, я сама пришью. Мать приходила с работы поздно, ей было не до пуговиц.
Олег даже не смог сказать "нет", все-таки соседи, друзья родителей, вот и пуговицы пришила, говорил он себе, но все равно знал: не смог сказать "нет", потому что – боялся. Боялся суетливости, тоски в глазах, ответов невпопад, неуместного смеха, помощи, о которой не просил. Вот так же отец, наверное, смотрел на Зару, когда она кинулась пуговицы пришивать.
Мы варенья заготовили, не хочется на автобусе, сказала Зара вчера. Завтра утречком пораньше, чтобы не ехать по жаре. Может, если бы Олег знал, что "пораньше" – это в семь утра, у него хватило бы воли сказать "нет" – но вчера он ответил "да, конечно", а сегодня, ни свет ни заря, уже поздно было отказываться. Загружая в багажник сумки и картонную коробку с банками варенья, Олег еще подумал, что вряд ли Мила обрадуется появлению родителей ранним воскресным утром, но промолчал. В конце концов, он последний раз видел Милу два года назад, на дне рождения Алены Селезневой. Он еще удивился тогда, что она тут делает. Она подарила не то книжку, не то картинку, – точно, картинку! – и ушла почти сразу, а может, Олег просто забыл: в тот вечер Вадим привез из Питера грибов, и они сразу приступили, да так резво, что самой Алене, кажется, ничего и не досталось.
Подмосковное шоссе, воскресное утро, машин почти нет. Вместо Дэвида Тибета – навязчивые вопросы Зары Александровны: а снова в институт ты не собираешься? а на что живешь? надеюсь, ты не в коммерцию пошел? Отцу бы не понравилось. Нет, Зара Александровна, не в коммерцию. А что это у тебя здесь куриная лапка висит? Это, Зара Александровна, шутка. Ну, для прикола, как говорится.
В самом деле – что еще тут скажешь? Не объяснять же про аби адидж и акуки.
Воскресное утро, весь день впереди. Может, и к лучшему, что приеду так рано, думал Олег. Вечером завалюсь к Горскому, днем заеду к дилеру, травы возьму или даже шишек. Папа всегда говорил: в гости с пустыми руками приходить неприлично.
Остановил машину у самого подъезда, донес до лифта сумки, потыкал пальцев в кнопку. Тишина.
– Опять лифт поломался! – возмутилась Зара Александровна.
– Может, варенье в другой раз завезу? – предложил Олег.
– Да-да, конечно, – поспешил согласиться Станислав Петрович, но Зара Александровна тут же добавила:
– Но ведь сумки ты нам поможешь донести?
Олег кивнул и, взяв самую тяжелую из трех сумок, начал подниматься. Старики остались у подъезда, сторожить вещи. Что бы сказал Кроули, думал Олег, если бы его послали тащить сумку на шестой этаж? Наверное, уничтожил бы обидчика на месте. Да, никудышный из меня кроулианец.
На площадке пятого этажа Олег столкнулся с каким-то парнем. Ничего примечательного: джинсы, кроссовки, обычная куртка… разве что мокрое от пота лицо и прилипшие ко лбу волосы. Олег поднялся на этаж выше и увидел – Зарина дверь не заперта, только прикрыта. На всякий случай позвонил, потом вошел и крикнул, ставя сумку на пол:
– Ау! Мила! Ты дома?
Они толком не были знакомы. Конечно, он видел ее на даче у Зары Александровны, пару раз даже подвозил вместе с родителями на машине, но, пожалуй, ни разу не перекинулся даже парой слов. Ау! крикнул Олег, но вместо ответа услышал не то всхлип, не то тихий вой. Скинул сандалии, пошел по коридору – и на пороге спальни увидел Милу.
Совсем голая, она стояла в дверном проеме и, казалось, не замечала Олега. Светлые волосы всклокочены, на левой груди синяк, ноги в крови.
– Что случилось? – спросил Олег.
Мила продолжала тихо подвывать.
Полгода назад Паша выкурил за вечер недельный запас гашина и впал на несколько дней в полное невменялово. Обхватив колени руками, он сидел на кровати, раскачивался и выл – этот вой был страшней самого дурного бэд-трипа.
Именно этот вой вспомнил сейчас Олег. Он стоял, не зная, что делать – бежать вниз? вызывать врачей? – и вдруг Мила прекратила выть и спросила:
– Он ушел?
– Кто?
– Дингард, – сказала Мила, – принц Дингард.
Горский ясно видит их: неподвижных Милу и Олега, Станислава Петровича, сидящего на сумках у подъезда, Зару Александровну, поднимающуюся по лестнице.
Она устала ждать, сказала: наверное, Мила спит и не открывает, я сама. Подъем давался ей нелегко и, чтобы набраться сил, на каждой площадке она кого-нибудь ругала: Станислава, за то, что от него никогда не дождешься помощи, Олега, за то, что не может открыть дверь, Милу, за то, что проспит всю свою жизнь, как уже проспала два года после школы, пока наконец не поступила в дурацкий Историко-архивный, только чудом превратившийся в модный Гуманитарный университет.
Она толкнула незапертую дверь, про себя обругала Олега (на этот раз – чтобы унять тревогу) вошла в квартиру, едва не споткнулась о сумку, замерла в дверях: голая Мила посреди коридора, сбивчивая речь, а Олег слушает, точно это совершенно нормально – разговаривать в прихожей с малознакомой голой девушкой.
– Ты что, с ума сошла? – крикнула Зара Александровна и сразу подумала: Неужели действительно – сошла с ума? Оттолкнула Олега, сорвала с вешалки плащ, накинула на Милу.
– Зара Александровна… – начал Олег, но она не слушала.
– Быстро в спальню! – крикнула она дочери, но Мила вдруг закричала Нет, я не пойду!, толкнула в грудь, бросилась к двери.
– Ты куда? – только и успела крикнуть Зара Александровна. Олег, на ходу вдевая ноги в сандалии, побежал следом.
Она неслась вниз по дворцовой лестнице, мрамор звенел под каблуками. Безмолвие упало, словно приговор. Они не простили измены. Ничто не могло спасти Имельду. Она, она сама привела в Семитронье чужака, едва не разрушила то, что воздвигалось годами. Он не был Дингардом, теперь она поняла – она нарушила обет, она заслуживает изгнания. Имельда выбежала через раскрытые ворота, побежала к мосту. Стражник заступил дорогу, звал незнакомым именем, Имельда оттолкнула его. За спиной – нарастающий шум погони. Нет, ей не суждено спастись! Рев диких зверей по ту сторону моста… Она обернулась и в последний раз кинула взгляд на башни Семитронья.
– Нет! – закричал Олег. Визг тормозов, тупой удар, лужа крови. Он замер посреди тротуара и в этот момент запыхавшаяся Зара Александровна тронула его за плечо:
– Где она?
Олег покачал головой.
– Где Мила, Олег? – еще раз спросила Зара Александровна и услышала, как зарыдал Станислав Петрович.
Антон знает: самый удачный трип можно испортить. Кто-нибудь придет не вовремя, кто-то сядет на измену и обломает всех, мало ли что. Психоделия требует мужества: никто ничего не гарантирует. Главное – что бы ни случилось, запомни тот момент, когда ты смотрел на мир открытыми глазами, когда врата восприятия распахнулись, когда истина и красота слились воедино.
Антон снова и снова напоминает себе об этом: помни безмолвный балет, потаенный смысл, не забудь, навсегда запомни семь фигур в колодце круглого холла. Что бы ни случилось потом – помни. Не дай себе обломаться, не впадай в панику, смотри на все без страха и привязанности.
Громадный холл, семь комнат вокруг. Женино тело на столе, оплывшее лицо. Шесть одноклассников, врач в белом халате, молодой лейтенант.
Врач приехал первым, хотя "скорая" и застряла по дороге. Пока толкали – прошло десять минут, может, их и не хватило. Искусственное дыхание, массаж сердца – все без толку. Врач озирается – раньше был Дом Политпросвета, теперь вот, приватизировали. Лейтенант с плохо скрываемым раздражением вертит в руке серебряную ложку, плюет в сервизную тарелку – видать, дорогую – под нос ворчит буржуи, блин, достает бумагу, начинает писать протокол. Хозяин дома, Владимир Сидоров, отзывает обоих в сторону.
– Я не буду ничего скрывать, – говорит он, – это была передозировка наркотика.
Лейтенант собирается сказать, что наркотики – это уголовное дело, но врач с сомнением качает головой. Можно подумать, уголовное дело воскресило хотя бы одного человека.
– Будем считать – это сердечный приступ, – говорит он, и Сидор тут же соглашается:
– Вот и хорошо, пусть будет сердечный приступ. В любом случае – никаких расследований. Закроем дело, подпишем бумаги, разойдемся с миром, – и тянет бумажник из кармана джинсов.
Врач смотрит на Сидора. Что за люди, думает он, считают, за все нужно платить. Я бы и так сказал, что сердечный приступ, но теперь даже не знаю. Он оглядывает комнату: Роман неподвижно сидит в кресле, Поручик одной рукой обнимает Леру за плечи, Альперович барабанит пальцами по столу, плачет Онтипенко… нет, не похожи на убийц. Хотя, конечно, столько денег так просто не нахапаешь, это да.
– Поймите нас, – говорит хозяин, – не хочется, чтобы Женькино имя трепали… – и открывает бумажник.
– А если это убийство? – спрашивает лейтенант.
– Какое убийство, – говорит Сидор, – Мы все видели: сама приняла эту гадость, никто не заставлял, даже отговаривали.
– А что это было? – спрашивает врач. Он все еще не верит в передозировку.
– А я почем знаю? – говорит хозяин, вынимая из бумажника стодолларовые купюры.
– Так надо выяснить, как этот наркотик к ней попал… – начинает лейтенант, но Сидор прямо спрашивает:
– Сколько?
Врач молчит, а лейтенант судорожно соображает: сколько назвать, чтоб не продешевить? На дворе – девяносто четвертый год, кто их знает, этих крутых, какие деньги для них большие. Тем более, из Москвы приехали, не местные.
– Пожалуй, хватит, – говорит Сидор и, глянув на врача, добавляет еще несколько купюр. – Значит, договорились? – и делит пачку надвое.
Лейтенант сразу сует свою долю в карман, врач некоторое время смотрит на стопку банкнот на столе. Время сейчас такое, говорит он себе, на зарплату все равно не проживешь. Берет деньги и сразу уходит, словно ему теперь неловко смотреть этим людям в глаза.
Ожидая появления милиции, Антон спустил в унитаз всю траву – вдруг бы стали обыскивать? – и теперь страшно жалел. Пара хапок не повредила бы, а так – вырастет где-то в канализации легендарная белая конопля, о которой все слышали, но никто ни разу не пробовал. Белая – из-за отсутствия солнечного света, а без солнца – какая ганджа? Вот и выходит, что знаменитый белый каннабис – трава совершенно безмазовая, хуже подмосковной.
Сейчас Антон думал: может, подойти к Альперовичу, спросить, нет ли у него случайно? Я его вчера угостил, может, он меня сегодня подогреет? Впрочем, угостил – громко сказано: Альперович с Лерой вышли вечером во двор подышать и увидели сидящего на пне Антона. Он безмятежно смотрел в чернеющее на глазах небо, куда уплывал дымок. Альперович и Лера переглянулись, Антон протянул косяк, Альперович покачал головой, Лера затянулась.
– Я с Англии не курила ни разу, – сказала она.
– Как там в Англии? – спросил Антон, хотя она явно обращалась не к нему. – В Sabresonic была?
Sabresonic был модный лондонский клуб; несколько месяцев назад Антон прочел о нем в прошлогоднем номере журнала "The Face".
– Ага, – сказала Лера, – и в Sabresonic, и в The Ministry of Sound. Но самое крутое в Лондоне – это underground parties.
– А это что такое? – Антон затянулся и передал Лере джойнт.
– Ну, хаус-вечеринки, которые не в клубах. Оупен эйры и не только. Три года назад их проводили за городом, за M25 Orbital motorway. Orbital оттого и Orbital.
– Ты любишь Orbital? – с уважением спросил Антон.
Хотя – что удивляться? Вот его брат Костя, например – нормальный парень. Если бы попал в Лондон – тоже въехал бы в эсид-хаус. Другое дело, что в Москве нет ни нормальных клубов, ни магазинов с правильной музыкой. А если в Лондоне жить – ну, Костя бы тоже во все врубался, вряд ли эта Лера лучше понимает в музыке.
А может, подумал Антон, это мне по обкурке кажется, что мы беседуем про транс и эсид-хаус? Может, на самом деле она о чем-то своем говорит? Вот я считаю, что слово "клаббинг" – это что-то про клубы, а вдруг это про какой-нибудь бизнес?
– А ты каким бизнесом занимаешься? – спросил он.
– Никаким, – сказала Лера, – я филолог. Или культуролог, если хочешь.
Антон спросил, что такое культуролог, и Лера стала рассказывать, мол, существуют различные типы обществ, и в каждом обществе существуют различные культуры, и вот она все это изучает. Затем почему-то заговорила о феминизме, о том, как мужчины делают из женщин предмет потребления, и что мужская гегемония губительна для человечества. Альперович как-то незаметно исчез, они выкурили еще один косяк, потом стало холодно, Антон сказал, что у него еще есть в комнате, они пошли к нему и, едва войдя, Лера сразу сняла ботинки и осталась в шерстяных носках… крючки корсета, черное платье, шумное дыхание, мокрая от пота спина.
Лера ушла часа в два ночи, с тех пор они едва перекинулись парой слов. Может, подумал Антон, это и есть феминизм: трахнула и забыла?
Роман окликнул Антона: помоги собрать Женины вещи, хорошо? Собирать особо нечего – покидал в чемодан платья из шкафа, туда же положил несколько пар туфель, захлопнул крышку. Уже выходя из комнаты, Антон увидел под столом бумажку. Нагнулся, поднял… сверху написано возвращайся, сделав круг, дальше какие-то алхимические символы, стрелочки и кружочки.
– Все собрал? – спросил вошедший Леня.
– Вот, смотрите, – и Антон протянул ему бумажку. Тот глянул, словно не видя, скомкал и бросил на пол, буркнув: Чушь какая-то. Антон хотел было поднять, но услышал голос Сидора: тот созывал всех в зал.
– Друзья, попрошу минутку внимания.
Антон остался в комнате, но сквозь полуоткрытую дверь было хорошо видно: Сидор стоит, опираясь на круглый стол, нависая над ним, как над кафедрой. На секунду Антону показалось, что сейчас он скажет надгробное слово, будто священник в церкви.
– Я вам что скажу, ребята, – начал Сидор. – Мы все помним, что Женька сказала перед смертью: она получила эту отраву здесь. И, значит, кто-то эту дрянь сюда привез, вот как я понимаю. Мы все друг друга знаем, вместе в школе учились, который год вместе в бизнесе – милиции нам не надо, это правильно. Но я хочу знать, по чьей вине Женька погибла. Кто дал ей эту дрянь.
– Это была кислота, – сказала Лера, – по научному – ЛСД-25. Видимо, индивидуальная непереносимость…
– Хорошо, – Сидор кивнул, – пусть индивидуальная непереносимость, какая разница. Неважно что, важно – кто. Пусть сознается – и все. Никаких разборок, но я его видеть больше не хочу. Никаких личных связей, никаких деловых контактов, ничего – пусть уходит. Лучше всего – вообще уезжает из России. Мы люди не бедные, кто бы ни был – денег на жизнь хватит. Но я его видеть больше не хочу.
– Мы не хотим, – сказал Роман.
Альперович кивнул, а Поручик громко сказал, эхом повторяя слова Сидора:
– Видеть больше не хочу этого пидора.
– Да, – сказал Леня, – пусть уезжает.
Лера пожала полными плечами и заметила:
– О чем мы говорим? Никто ведь так и не сознался.
Они смотрели друг на друга, все шестеро, одноклассники, знакомые почти всю жизнь, который год вместе в бизнесе. Хорошо, что меня не видят, подумал Антон, а вот ведь был бы вариант: ткнуть пальцем, сказать вот он! Все бы вздохнули с облегчением. Антон поежился.
– Ну, тем хуже, – сказал Сидор, – я сам его найду.
В голосе была решимость, которая напугала Антона.
Будущее всегда открыто, думает Горский, если бы они все знали, чем это обернется – что бы сделали? Но пока они ничего не знают, стоят молча, Сидор переводит взгляд с Леры на Романа, с Романа на Леню, потом на Альперовича, на Поручика. Кто-то из них только что солгал. Кто-то принес дозу наркотика Женьке, и это ее убило. Только что Сидор пообещал найти этого человека. Слово "убийца" пока еще не произнесено.
Что делал в то августовское воскресенье сам Горский? Конечно, сидел в своем кресле, читал или слушал музыку. Да, припоминает Горский, читал Грофа, по-английски. Вот уже полсотни страниц Гроф втирал про голографический характер истины, которая может быть познана в каждом своем отдельном проявлении. Мысль безусловно верная, но очевидная. Горский заскучал – тем более, что компакт FSOL надоел за последние сутки, но сегодня мелкие движения отзывались мучительной болью: самостоятельно поменять диск в аудиосистеме Горский не мог.
Став инвалидом, Горский не изменил своим пристрастиям: ему по-прежнему нравилась танцевальная музыка, хотя это казалось странным даже его друзьям. Как можно слушать хаус в инвалидном кресле? Как можно любить техно, оставаясь неподвижным? Но Горский полюбил этот саунд еще с "Гагарин-Пати" и считал: танцевать нужно головой. Неподвижный танец – что-то вроде хлопка одной ладони. Впрочем, иногда он уставал от подобных дзэнских упражнений – и тогда наступал черед амбиента, который Горский любил еще с тех времен, когда и слова-то такого не было, а был только Брайан Ино. С каким удовольствием он заменил бы сейчас тех же "Future Sound of London" на Питера Намлука или на второй том "Aphex Twin", недавно принесенный Никитой!
Самое унизительное: бессилие. Один и тот же пейзаж за окном, те же обои, тот же компакт который час. Мне еще повезло, говорил себе Горский, американцы вот кресло купили, раз в сутки приходит сиделка – приготовить еду, по вечерам заходят друзья. А если бы я был совсем один? Меня бы, наверно, уже не было, сказал он себе. Мне еще повезло, повторял он, стараясь не думать о том, что состояние ухудшается, надо делать операцию, в России никто и не берется, в Америке есть специальная клиника, но денег нет даже на билет, не говоря уж про все остальное.
Запищал домофон – чудесное устройство, тоже поставленное на американские деньги. Можно открывать дверь квартиры одним нажатием клавиши, как в богатых домах – двери подъезда.
Алена сказала Привет, кинула сумку на диван, спросила: Есть хочешь? Они подружились уже после рокового для Горского октября: кажется, ее привел Олег, а может быть – Никита или Паша. Она заходила к Горскому раз в неделю, как правило – после работы. Но вот сегодня воскресенье, а она все равно тут. Приятно. Значит, ей интересно со мной, говорит себе Горский, и радуется, что у него не только – электрическое кресло и домофон, но и верные друзья, просто как в советских книжках. Всегда придут на помощь – еды приготовить, косяк забить, диск поменять.
– Есть не хочу, – сказал Горский, – а музыку поменяй. Меня от FSOL уже тошнит.
Алена подошла к стойке CD:
– Давай "Adventures Beyond The Ultraworld"? Под нее трава хорошо пойдет.
– Давай, – неохотно согласился Горский. Сейчас он бы согласился на что угодно, но Алена его забавляла: каждый раз, когда они курили вдвоем, она ставила один и тот же диск.
Интересно, почему? подумал Горский. А еще интересно, почему я никогда об этом не спрашивал – и, похоже, никогда не спрошу. Может, мне нравится каждый раз придумывать новую историю: под эту музыку она впервые курила, или кто-нибудь признался ей в любви, или в один прекрасный день трава была удачной, солнце ярким, музыка правильной, и Алена чувствовала себя молодой и красивой; чувствовала, что будущее – как дверь, открытая в волшебный мир. Она постаралась запомнить это чувство, не растерять его, когда вернется к привычной жизни, – но запомнила только название диска.
Алена принесла с кухни закипевший чайник и стала набивать беломорину смесью марихуаны и табака из выпотрошенной LM.
– У меня всю последнюю неделю чудесный роман по факсу, – сказала она, закручивая кончик и облизывая папиросу, чтобы бумага не выгорела раньше времени. – Совершенно замечательный американец из Бостона.
Язычок у нее розовый, влажный. Косяк Алена делала старательно, словно экзамен сдавала. Наверное, это у нее профессиональное, подумал Горский, секретарь-референт должен быть аккуратен.
Алена работала в каком-то совместном торговом предприятии. Должность ее называлась секретарь-референт, но в глубине души Горский подозревал, что это красивый термин, чтобы платить одну зарплату за работу секретарши и переводчицы. У нас работают чудесные люди, говорила Алена, очень душевные. Впрочем, слушая Аленины рассказы, Горский в этом сомневался. Что заставляет эту девушку вот уже год каждый день ходить в офис, переводить никому не нужные факсы, разливать по чашечкам кофе, радоваться трепу в курилке, совместным посещениям ирландских пабов по пятницам? Горский не знал, сколько денег получает Алена (на ее месте он бы потребовал надбавку за пабы), но в любом случае этого мало, чтобы променять свободу на ежедневные встречи с десятком чужих и неприятных людей.
Алена закурила и, втянув дым, передала косяк Горскому. С трудом удерживая в пальцах "беломорину", он сделал затяжку. Сразу вставило, и, закрыв глаза, Горский сказал:
– Мощная трава.
– Это Васина, – ответила Алена. – Ему кто-то принес целый рюкзак, так что он теперь всех раскуривает направо и налево.
Алена немного стеснялась своего брата. Вся Москва знала Васю-Селезня или Васю-Растамана, рьяного пропагандиста Маркуса Гарви, Боба Марли и Питера Тоша – но Алена еще помнила времена, когда ее брат так же страстно увлекался Юлием Цезарем, а потом – Михаилом Щербаковым. В глубине души Алена ждала, что в один прекрасный день Вася провозгласит Щербакова первым русским растафари ("…виноградное варенье, анашу и барбарис…"), а Цезаря объявит предшественником Хайле Силассие. У тебя клевый брат, говорили Алене друзья, но даже в слове "клевый" Алене чувствовался подвох: кто-нибудь мог сказать "клевый" про Горского? Про Никиту? Про Дениса Майбаха? Нет, слово "клевый" было словно зарезервировано для Васи-Селезня, худющего альбиноса с блондинистыми лохмами, кое-как заплетенными в подобие дредов, с вечной расслабленной улыбкой и косяком в руках. Селезень жил с родителями, нигде особо не работал, учился играть на бас-гитаре и время от времени раскуривал всех направо и налево.
– А ты куришь на работе? – спросил Горский.
– Нет. Я попробовала один раз в обед покурить, так потом такое было!
Она подвинула свой стул ближе, села поудобнее и стала рассказывать, что когда только пришла в свою контору, страшно парилась, и поэтому Димка, ее тогдашний приятель, предложил ей дунуть в обед, ну, чтобы расслабиться. В перерыв она вышла в скверик, вынула из сигаретной пачки косяк, быстро пыхнула и вернулась.
– Мне еще показалось: меня совсем не вставило… ну ни капельки… только идти до офиса было дольше, чем обычно.
Горский кивнул – мол, знамо дело, совсем не вставило, как же, как же – и закашлялся. Алена протянула ему пятку, он слабо качнул головой – добивай сама, мне хватит. Она сделала последнюю затяжку, растерла окурок в пепельнице и продолжила:
– Ну, я вернулась, а Виталик говорит: пришел факс, надо срочно перевести. Я сажусь и вижу: факс – на итальянском, а я итальянского не знаю. Хочу Виталику об этом сказать, и понимаю: а что, если я села на измену, факс на английском, а я по обкурке ничего не соображаю. Думаю, ну все, сейчас меня попрут отсюда, надо тянуть время, чтобы трава выветрилась. – Алена довольно улыбнулась: – Хорошая идея, да? Трава же никогда не выветривается?
– Ну да, она… это самое… вымывается. Примерно за три-четыре дня. Период полувыведения у тетрагидроканнабиола такой. – Совершенно неясно, к чему я это сказал, сообразил Горский. – Но обычно часа за два все проходит. Или за четыре.
– Или за шесть.
Их разобрал смех, и минуту они смеялись, переглядываясь. Стоило одному перестать, второй тут же затихал – и через несколько секунд они снова начинали хохотать.
– На ха-ха пробило, – сказал Горский.
– Не, – сказала Алена, – я на измену села. И тут открывается дверь и появляется человек… ну, как тебе его описать? Собственно, он выглядел как Будда.
– А как выглядит Будда? – заинтересовался Горский
– Не знаю, – задумалась Алена, – ну, в зависимости от перерождения, наверное. По-разному.
– А в тот раз?
– Ну, в тот раз он выглядел обычно. Невысокий, в очень дорогом пиджаке, в золотых очках, кажется… короче, он входит в приемную, а я стою с чашкой кофе… как столб. Я кофе хотела попить, чтобы в себя прийти, – пояснила она. – И он как посмотрел на меня, меня сразу торкнуло: вот человек, который меня понимает. Который меня, так сказать, спасет. Потому что сразу было видно: он во все врубается.
Горский кивнул. Будда явился Алене в облике нового русского – нормально. Горский знал людей, видевших Будду – или иное божество – в облике камешка на берегу моря, бабочки необычной расцветки, енота в "Уголке Дурова" или даже пачки чая со слоном. На такие сильные переживания редко пробивало с травы – требовались вещества посерьезней. Всему этому Горский не удивлялся: он знал – в любом объекте можно обнаружить признаки Божественного, а психоделики – на то и психоделики, что в этом помогают. Ну, а кому что достанется, вероятно, зависит от личной кармы. Или – от Пути, по которому идешь. Или – от случая. На самом деле, ответ на этот вопрос непринципиален.