Текст книги "Девяностые: сказка"
Автор книги: Владимир Коркош
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– А я – знаю, – продолжал Шиповский. – Вот у Димки Зубова куча народу берет: и траву, и экстази, и даже кислоту. Иногда, говорит, настоящие новые русские приезжают: крутые тачки, дорогие костюмы, все дела. Так что мы будем делать по-настоящему массовый журнал, без умняков.
Потом пили чай на кухне: Шиповский, Антон и Дима Зубов, не то редактор, не то дизайнер в том же "Летюче". Прихлебывая, Антон думал, что хорошо бы совершить диверсию на чайной фабрике – накрошить туда грибов… совсем капельку. Подумал – и устыдился: вот как измельчали психоделические люди со времен Тимоти Лири! Говорят, тридцать лет назад добрый доктор Тим предлагал впрыснуть ЛСД в водопровод – это вам не грибы в чай, конечно. Совсем другой масштаб.
На кухню заглянул молодой человек в несколько неуместном деловом костюме, хотя и без галстука.
– Гош, чай будешь? – спросил Шиповский.
– Какой тут на хуй чай, – загадочно ответил молодой человек, взял чашку Антона и скрылся.
Оказалось – это Гоша, сотрудник дружественной риэлторской фирмы. Они делили с редакцией "Летюча" трехкомнатную квартиру, принадлежащую все тому же Воробьеву. Все они – Шиповский, Воробьев, Дима и даже Гоша не то учились в одной школе, не то жили в одном дворе где-то в районе Фрунзенской.
– Вы что, так и общаетесь всем классом? – спросил Антон, взяв себе другую чашку.
– Да нет, – сказал Дима. – Я о большинстве народу вообще ничего не знаю.
– Ты вообще – отрезанный ломоть, – сказал Шиповский. – Даже на похороны Милы Аксаланц не пошел.
– Какая Мила? – заинтересовался Антон, – та, которая…
– Да, под машину бросилась, как раз недалеко от школы. А ты ее знал?
– Да нет. – Антон смутился. – Знакомый рассказал… а чего это она?
– Она всегда была странная какая-то… У нее с Аленой Селезневой была какая-то своя игра… в какое-то королевство… Вот Зубов, кажется, рассказывал.
Зубов пожал плечами:
– Что-то не припоминаю… Алена вроде говорила, но я забыл уже.
– Алена, что, тоже, с вами училась? – удивился Антон.
– Ну да, – кивнул Шиповский, – в одном классе.
Надо будет Горскому рассказать про королевство, подумал Антон, и тут опять появился Гоша. Ни к кому не обращаясь, он снова выматерился и отхлебнул чаю из второй Антоновой чашки.
– Два месяца пасу коммуналку, – объяснил он, – все согласны на всё, одна баба хочет переехать с доплатой в тот же район, в двушку. Спрашиваю: "Деньги-то есть?" Отвечает: "Да". Ищу варианты. Один, другой, десятый. Коммуналка очень хорошая, на Кропоткинской, в переулке. Наконец – нашел. Клиентка довольна, все остальные тоже созрели, устали ждать. На той неделе – подписывать и платить. И вот – приходит, денег, говорит, нет. Вышла, мол, осечка. И что я столько времени мудохался? Поеду вечером в "Армадилло", расслаблюсь по полной.
Выпалив все это одним духом, Гоша вылетел с кухни. Антон засобирался следом.
– Номер-то подаришь? – спросил он Шиповского.
– Даже на презентацию позову, – ответил тот. – Друзья Горского – мои друзья.
Антон вышел в коридор. Гоша как раз закрывал дверь за своей незадачливой клиенткой.
– Успеха тебе, – сказал ему Антон. Тот кивнул – скорбно и сосредоточенно.
Под металлический лязг за спиной Антон повернул на лестницу – и сразу увидел в проеме подъездной двери знакомый силуэт. Имя он крикнул вполсилы, как-то даже неуверенно, но Лера услышала и обернулась.
Лепесток второй
Июнь, 1980 год
Меня зовут Боря Нордман. Я плохо говорю букву "р", и потому все смеются, когда я представляюсь. Несколько лет назад я стал картавить нарочно: Здг’аствуйте, меня зовут Бог’я Ног’дман. Теперь смех – признание моего остроумия.
Сегодня мы пьем у Андрея Альперовича. Андрей не картавит, ему нет нужды строить из себя шута. Он – интеллектуал и антисоветчик, каждый вечер слушает вой глушилок по "Голосу Америки", не скрывает, что его дядя уехал в Израиль, а выпив, намекает: я тоже собираюсь – туда. Разумеется, когда придет время. Я думаю, Альперович сам не верит, что время придет скоро: иначе почему вместо учебника по ивриту зубрит "Правду" и выступает то с политинформацией, то на конкурсах политической песни. Ленька Онтипенко играет на гитаре, а Альперович сочиняет стихи. Стихи, честно говоря, дрянные: вот недавно он слепил ко Дню Антифашиста песню, которая начиналась словами "На нашем шаре жив еще фашизм". Явился гордый, прочитал с выражением. Я долго смеялся, а потом сквозь смех сказал: "На нашем шаре жив еще пиздец". Мы должны были петь эту байду хором, и Альперович умолял никому не рассказывать мою переделку. Я умею хранить тайны, я нем как могила – зато Ленька Онтипенко растрезвонил всему классу. На репетиции все безумно ржали, я даже предложил несколько раз спеть вариант с "пиздецом", чтобы он потерял свою привлекательность, но меня послали. Все, разумеется, обошлось, но пели вразнобой, а в зале хлопали и ржали в самом неподходящем месте – к удивлению учителей.
Меня зовут Боря Нордман, но все называют меня Поручик. Мне нравится это прозвище: Поручик был дамский угодник, ловелас, похабник. Император Александр говорил: "Ржевского надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными анекдотами; вся молодежь наизусть их читает". Об этом написано в любом учебнике – только фамилия Ржевский, как всегда, заменена на Пушкин, а вместо анекдотов говорится про стихи.
Сегодня мы пьем у Альперовича. Разлив по стаканам портвейн, я поднимаю тост за прекрасных дам, подкручиваю воображаемый ус: настоящих усов у меня нет, только черный пушок под носом. Наверное, его можно брить, а вот завивать – точно нельзя. Я поднимаю тост за прекрасных дам, хотя их сегодня немного: только Лерка Цветкова и Женька Королева. Женька почти не пьет, бухла должно хватить: мы взяли два портвейна и три "Фанты". Говорят, "Фанту" делает та же самая компания, что производит "Пепси-колу", так что у нас сегодня – настоящий буржуйский напиток.
Сегодня мы пьем у Альперовича: на столе – бутылки и стаканы, колбаса в качестве закуски, на тумбочке – "Электроника-302", играет "Чингисхан". Мы знаем кассету наизусть и, когда доходит до припева, лениво подпеваем:
Moscow, Moscow
закидаем бомбами
Будет вам Олимпиада
Ха-ха-ха-ха
– Жалко, что американцы не приедут, – говорит Лерка.
– Ага, – тут же отвечает Альперович, – наши этому только рады: они не могут позволить свободного обмена информацией.
Я хочу ему сказать, что он не на политинформации, но Сидор берет гитару и, перекрывая "Чингисхан", поет: "Быстро приближается земля, мой "Фантом" не слушает руля". Да, жалко что американцы не приедут.
Я выключаю магнитофон, Альперович встает и уходит на кухню – наверное, поискать еще выпивки. Я вижу: Лерка что-то шепчет Женьке на ухо и кивает на дверь.
Меня называют Поручик и считают страшным бабником. На школьных дискотеках я танцевал со всеми девочками в классе, ни один белый танец не провел у стены. Я целовался в цветущем весеннем сквере около школы, в холодных зимних подъездах, под опадающими осенними листьями. Я знаю, как просунуть язык и щекотать нёбо, я могу сделать свои губы твердыми, могу – мягкими и податливыми, я знаю толк в глубоких поцелуях и в легких, сухих касаниях. Мне говорят, я хорошо целуюсь – может, поэтому иногда мне удается нащупать под школьным платьем грудь, надежно упрятанную в лифчик. Однажды в пустой квартире Лера Цветкова показала мне свой сосок – розовый, твердый на ощупь, такой нежный, что я не могу подобрать сравнения.
Меня называют Поручик и считают страшным бабником. Мне семнадцать лет, и я все еще девственник.
Ее зовут Женя Королева. У нее рыжие волосы, красивые руки, она высокая, с длинными ногами, с большой грудью. Ее все равно считают дурнушкой. Она – толстая. Или, может, она была толстой в седьмом классе – и все так привыкли к этому, что не замечают, как она изменилась. Ее трудно заметить: она редко ходит на вечеринки, не бывает на дискотеках и даже теперь сидит в углу. Держит в руке стакан портвейна, количество которого почти не уменьшается.
Сегодня мы пьем у Альперовича. Только поэтому Женя и пришла. Она влюблена в Альперовича – никто не знает об этом, ни Ленька Онтипенко, ни Сидор, ни сам Альперович. Знает только Лерка Цветкова, а это все равно что никто: Лерка – Женькина подруга, она умеет хранить тайны. Почти как я.
Она расскажет мне об этом через четырнадцать лет, на Женькиных похоронах. Мы будем курить на лестнице, вспоминать, как пили у Альперовича Олимпийским летом, и Лерка скажет: А ты знаешь, она весь десятый класс была в него влюблена. Нет, не знаю. Никто об этом не знал, ни Ленька, ни Сидор, ни сам Альперович.
Как мы могли узнать, если Женька с ним даже не заговаривала никогда, не приглашала танцевать, не приходила на вечеринки, где все обжимались по темным углам под "АББУ" и "Бони М"? Как мы могли узнать, что по ночам Женька будила Леркиных родителей телефонными звонками, а потом долго всхлипывала в трубку он меня никогда не полюбит, я такая некрасивая? Лерка говорила ей будь активней, давала советы. Женька считала ее опытной женщиной, ведь Лерка даже крутила роман со студентом-первокурсником, а однажды в пустой квартире показала мне свой сосок, вкус которого я буду помнить даже через четырнадцать лет.
Через четырнадцать лет Лерка растолстеет, будет носить просторные мешковатые платья. Она совсем не будет похожа на худощавую черноволосую девушку с трогательными тонкими руками, с маленькой грудью – первой женской грудью, которую я увидел подростком.
Сегодня мы пьем у Альперовича, и вот он появляется на пороге, победно вздымая над головой бутылку. Виски, бля буду, кричит Сидор, откладывая гитару. Не матерись при девушках, говорит галантный Альперович, а я, прочитав этикетку, тоном знатока объявляю: "Джек Дэниэлс".
Лерка пододвигает стакан, а я говорю, что виски надо пить из рюмок, это – крепкий напиток, американская водка. Можно подумать, водку не пьют из стаканов, бурчит Сидор, но Альперович уже тащит коньячные рюмки.
– Чтоб мы все поступили, – предлагает он тост, но Лерка, раскрасневшаяся от портвейна, с распущенными черными волосами, поднимает рюмку За любовь!
Мне семнадцать лет, я не верю в любовь. Я верю только в секс, хотя ни разу не занимался сексом. Может, потому и верю.
– Иными словами – тост номер два! – говорю я.
Тост номер два – это похабный тост, все мальчики знают, что имеется в виду. Наверное, даже Лерка знает, но Женя, набравшись смелости, спрашивает:
– Что такое – номер два?
– Ой, Женечка, это очень неприлично, – говорю я. – Тебе еще рано.
Ей семнадцать лет, и она все еще девственница. Она влюблена в Андрея Альперовича, но ни разу с ним не заговорила. Теперь она обиженно смотрит, будто надеясь, что Альперович вступится, защитит от моих шуток. Но Альперович ничего не замечает, сосредоточенно разглядывает бутылку "Джека Дэниэлса". Да, полчаса назад в ней было заметно больше жидкости.
– Не дрейфь, – говорит Сидор, – сейчас исправим. Заварка в доме есть?
Вскипятили чайник, заварили чай, поставили остужаться в холодильник. Я предлагаю выпить еще, потому что пить разбавленный чаем виски, очевидно, невкусно. Мы выпиваем, снова из рюмок, виски "Джек Дэниэлс", американская водка. Потом Сидор врубает "Эрапшн", кричит а теперь – дискотека!, хватает Лерку за руку, тащит танцевать. Играет "One Way Ticket", Женька в углу отпивает фанты, пытается слабым голосом подпеть It’s a one way ticket to the moon. Я рассказываю Альперовичу, что мне привезли диск "Бони М", надо быстро переписать на кассету, а пластинку обратно заплавить в полиэтилен. Будет как новая, можно продать на толкучке у "Мелодии" на Калининском.
– У меня сейчас проигрыватель не работает, – разводит руками Альперович, а Женя, осмелев, говорит Можно у меня. Песня кончается, Лерка выскальзывает из объятий Сидора, делает шутливый книксен и уходит за чаем.
Нам семнадцать лет, мы пьем у Андрея Альперовича, мы выпили две бутылки портвейна и полбутылки "Джека Дэниэлса", мы изрядно пьяны. Десять минут, отталкивая друг друга, под крики дай я, ты не умеешь! мы пытаемся залить чай в бутылочное горлышко, половину проливаем на стол и на мою импортную рубашку.
– Как новенькая, – говорит довольный Сидор, Альперович на радостях выпивает Женькин портвейн, морщится, запивает "Фантой", быстро уходит из комнаты.
Я смотрю на Женьку и слышу, как на диване Сидор целуется с Леркой. Женька сидит, опустив глаза, кажется, ей тоже досталась рюмка американской водки "Джек Дэниэлс". Сидор лапает Лерку за грудь, она убирает его руку, он говорит пойдем в другую комнату, она качает головой и продолжает целоваться. Наверное, она тоже девственница, в семнадцать лет – несмотря на роман со студентом-первокурсником. Спустя четырнадцать лет можно сознаться – я ему завидовал, этому студенту.
Спустя четырнадцать лет мы будем курить с Леркой на лестнице. Но похороны подруги – не самое подходящее место, чтобы спросить небрежно: слушай, а ты была девственницей, тогда, в десятом классе? Тем более, прошло столько лет, и каждому из нас понятно, что девственность не так уж важна, и первый секс не открывает неведомых дверей, а лишь расширяет сферу возможного, совсем чуть-чуть. Только в семнадцать кажется важным, умеешь ли ты целоваться, приглашают ли тебя танцевать на дискотеке, дадут ли потискать грудь, покажут ли сосок, розовый, словно только что вылупившийся.
Мы пьем у Андрея Альперовича, в комнате нас четверо – Сидор целуется с Леркой, мы с Женей сидим молча. Я впервые смотрю на нее внимательно – в полутьме не видно веснушек, зато видно, что у нее красивые руки, наверное, большая грудь, и вообще – не такая уж она дурнушка. Я хочу подсесть к ней, но тут Женька встает и выходит из комнаты.
Ей семнадцать лет, она девственница, она влюблена в Андрея Альперовича. Она ни разу не заговорила с ним за год, но сегодня, наконец, решилась. Сейчас или никогда, говорит она себе и решительно идет в ванную. Дверь широко открыта, Альперович стоит, нагнувшись над раковиной. Лицо его сведено судорогой. Женя входит, опускает ему руку на плечо, говорит со всей нежностью семнадцатилетней девственницы: милый!
Альперович поднимает голову, Женя тянется к его приоткрытым губам, но едва успевает ощутить поцелуй, как Альперович вырывается и сгибается над раковиной. Ёбаный портвейн, говорит он и блюет.
Андрею Альперовичу семнадцать лет, он еще девственник и совсем не умеет пить.
Олимпийское лето, ночь, Москва. Две девушки сидят на скамейке у подъезда, у одной на коленях – букет садовых ромашек: Сидор нарвал их Лерке на ближайшей клумбе. Луна в небе – как геометрически точный круг.
– Почему мне так не везет? – обрывая лепестки с Леркиных ромашек, говорит Женька.
– Не переживай, – отвечает Лерка. – Все фигня кроме пчел. – Не дождавшись обычного отзыва, досказывает сама: – Да и пчелы, если подумать, тоже фигня. Но их много, и они жужжат.
Спустя четырнадцать лет мы уже не сможем вспомнить, откуда взялась эта фраза. Кажется, из мультфильма – но откуда в мультфильме взяться фразе со словом "фигня"?
– Тебе хорошо, – говорит Женька. – К тебе мужики липнут, как мухи на мед. Я бы тоже хотела. И чтобы Альперовича забыть. Навсегда.
Лерка молчит. Ей семнадцать лет, она еще девственница, но ни за что не признается в этом. Она смотрит на небо и говорит:
– В полнолуние все желания сбываются.
Один раз – детская шутка, два – обещание на будущее. Лерка берет в руки ромашку и говорит: Помнишь цветик-семицветик?
Две девушки на скамейке у подъезда, геометрически правильный круг луны в небе, Олимпийское лето, ночь, Москва. Лера встает, отрывает лепесток, протягивает Жене, говорит: Повторяй за мной и потом бросай! Они начинают хором:
Лети, лети, лепесток,
Через запад на восток,
Через север, через юг,
Возвращайся, сделав круг.
Лишь коснешься ты земли,
Быть по-моему вели.
– Вели, чтобы мальчики любили меня, а Альперовича я забыла! – кричит Женька, и ветер подхватывает лепесток, уносит прочь мимо блочных домов новостроек, мимо свежевыстроенных олимпийских объектов, по пустынным московским улицам, ждущим иностранных гостей…
Меня зовут Поручик, мне семнадцать лет, меня считают бабником, я все еще девственник. Я стою на пороге Женькиной квартиры с букетом цветов, бутылкой сухого вина, громоздким кассетником "Грюндиг" и пластинкой "Бони М", бережно завернутой в полиэтиленовый пакет "Мальборо".
Я открываю вино, разливаю по бокалам, рассказываю, что всю ночь убирал квартиру Альперовича, который напился, как свинья. Конечно, я бы не говорил так, если б знал, что Женя влюблена в Альперовича. Но я не знаю этого, никто не знает.
Мы говорим о поступлении, нам семнадцать лет, нас волнует наше будущее. Женька идет на английский в пединститут, я бы хотел поступать в универ, но побаиваюсь: в этом году из-за Олимпиады июльский набор отменили, все вузы сдают экзамены в августе. Если я провалюсь, второго шанса не будет, придется идти в армию. Вот Сидору хорошо, говорю я, во-первых, он Сидоров, а не Нордман, а во-вторых, у него отец военный, наверняка в военкомате блат. Женька не верит, что евреев специально заваливают на вступительных в университет, но спорить не решается, соглашается вежливо: Да, Сидоров – это, конечно, не Нордман. Я говорю, что придется сразу идти в "керосинку". Нам семнадцать лет, мы еще не знаем, что совершенно неважно, в какой институт поступишь, – особенно если на дворе 1980 год, и заканчивать придется в начале совсем другой эпохи.
Мы пьем у Жени Королевой, выпили уже полбутылки сухого, я открыл балконную дверь, геометрически-правильная луна заглянула в комнату. Женька про себя повторяет Быть по-моему вели.
Я достаю из пакета диск: четыре негра в белом летят сквозь звездное небо. Женька рассматривает конверт, я соединяю проводками магнитофон и проигрыватель.
– Классная группа, – говорю я. – Удивительно даже, что они к нам приехали. Знаешь, кстати, анекдот, про то, как у них поломался ревербератор?
– Нет, – говорит Женя и напряженно замирает: все зовут меня Поручиком, считают похабником, любителем пошлых анекдотов.
– Ну вот, – рассказываю я, – приехали "Бони М" в Москву, а у них ревербератор поломался. А наутро – концерт. Что делать? Ремонтника вызывают, который в ЦК электронику ремонтирует. Посмотрел, говорит: "Сложный прибор, ничего не понимаю, за ночь не справлюсь". Ну, вызвали еще кого-то, скажем, из секретной лаборатории КГБ. Тоже отказался. А тут барыга приходит, фарцовщик. Говорит, починить я вам не могу, а вот продать – продам. Секретная разработка, только у меня и есть. Лучше западной. Ну, "Бони М" приходят, стоит ящик с микрофоном. Он говорит: крикните "Раз". Они крикнули, а ящик им отвечает: "Раз-раз-раз". Крикнули "Два!", он им отвечает: "Два-два-два". Короче, класс. Ну, заплатили они тысячу рублей, приходят на концерт, начинают петь. А у них получается "Сале-раз-раз-раз, Сале-два-два-два".
Женя смеется, немного разочарованно. Анекдот, конечно, глупый, но совсем не пошлый.
– А кстати, – спрашивает она, – что такое "тост номер два"?
– Предупреждаю, – говорю я, – он похабный.
– Я догадалась, – отвечает Женя.
Ей семнадцать лет, она девственница, она влюблена в Андрея Альперовича, боится с ним заговорить. Ей хочется повзрослеть. Ей кажется, что похабный тост – это еще одна ступень к взрослости, еще одна открытая дверь.
– Давай махнемся, – предлагаю я. – С меня – тост номер два, а с тебя… – Я делаю паузу. Все зовут меня Поручиком, все ждут от меня какой-нибудь похабели, -…а с тебя перевод какой-нибудь песни "Бони М".
– Идет, – говорит Женя.
Я разливаю остатки вина, поднимаю бокал:
– Тост номер два. Чтоб член стоял и деньги были.
– Фу, – довольно говорит Женя. – А почему "номер два"?
– Чтобы при дамах говорить. А что такое номер один, все забыли давно.
В семнадцать лет легко шутить про член и деньги: член стоит, денег нет. Я пересаживаюсь на диван и говорю:
– Теперь переводи.
Я выбираю "Rasputin", единственную песню, которую "Бони М" не пели в Москве – или, по крайней мере, единственную, которую не передавали по телевизору. У остальных и так все понятно: в "Сале-але-але" поют про любовь – так и поют, I love you, и никаких двухгодовых занятий с репетитором не надо, чтобы разобраться. Другая, любимая, которой концерт завершается, совсем непонятная: "На реках вавилонских мы сидели и кричали / И даже там помнили о Зайоне". Ясно, это какой-то религиозный гимн – я все-таки читал Зенона Косидовского, – но общий смысл все равно неясен: наверное, имеется в виду вавилонское пленение древних евреев, но что такое Зайон, я не знаю.
Женька начинает переводить:
Жил-был человек,
В России давным-давно
Большой и сильный
И с огненными глазами
Большинство людей смотрели на него
С террором и со страхом
Но для московских модниц
Он был как любимый мишка…
Я придвигаюсь совсем вплотную – вероятно, чтобы лучше слышать перевод. Луна светит сквозь открытую балконную дверь, на словах Russian crazy love machine я говорю: "Русская секс-машина – это я".
Все называют меня Поручиком и ждут какой-нибудь похабели, поэтому я и говорю "русская секс-машина – это я" – и целую Женьку. Наверное, это глупо и одновременно – смешно; наверное, поэтому она и отвечает на поцелуй.
Нам семнадцать лет. Пройдет еще полжизни, на Жениных похоронах мы с Лерой будем курить на лестнице. Я буду знать, что виски надо пить из стаканов, смогу легко перевести любую песню "Бони М", член будет исправно вставать все эти годы, деньги сперва появятся, потом умножатся. Я вспомню летний вечер, луну в проеме балконной двери, неумелые Женькины поцелуи, замершее девичье тело, осторожные касания, стремительный финал…
В семнадцать лет я не отрывал волшебных лепестков, но и мои желания исполнялись.
Мы занимаемся любовью. Мне нравится Антон, хотя он совсем еще мальчик. Интересно, во сколько лет сегодняшняя молодежь начинает заниматься любовью? В своем классе я считалась девушкой вольного поведения, но девственность потеряла только на втором курсе. Мне до сих пор жаль, что я не дала кому-нибудь еще в школе. Мне казалось, я некрасивая. Я стыдилась своего тела – наверное, из-за мамы.
Семь лет, стою перед зеркалом, входит мама: Что ты кривляешься, тоже мне – красавица. Недавно посмотрела свои детские фотографии: в семь лет я не была красавицей, но была очень хорошенькой. Густые ресницы, чуть вздернутый носик, пухлые губки.
Голова Антона лежит между моих грудей, я провожу по ней ладонью. У него мягкие волосы, совсем детские. Их приятно гладить. Он постанывает, причмокивает, побулькивает. Мы занимаемся любовью, вот как это называется. Мне нравится Антон, хотя он совсем мальчик.
Когда я была девочкой, я была очень хорошенькой. Двенадцать лет, уже наметившаяся грудь, округлые плечи, густые волосы. Стою перед зеркалом, стараюсь втянуть живот, расправить плечи, выставить грудь вперед. Входит мама: Что ты вырядилась! Приличные девочки так не одеваются! Тоже мне – красавица! Четырнадцать лет, шестнадцать лет, семнадцать лет. Тоже мне красавица! А сейчас вспоминаю – я, наверное, была самая красивая девочка в классеТолько я этого не знала – а поняла лишь на втором курсе, когда внезапно набрала двадцать пять килограмм, и никакие диеты уже не помогали, а мама говорила Внешность – не главное и, похоже, была вполне довольна.
Элен Сиксус пишет, что Волк неслучайно переодевается в Бабушку. Бабушка, пишет Элен Сиксус, это Великая Мать архаичных мифов. Зачем тебе такие большие руки? Чтобы лучше обнять тебя, моя внучка. Удушающие объятия Великой Матери. Все женщины знают, пишет Элен Сиксус, Великая Мать – это и есть Серый Волк.
Она заблуждается. Многие женщины об этом даже не догадываются. Только в Англии я поняла: моя мать покалечила меня, испортила мою жизнь.
Мы занимаемся любовью. Антон сползает вниз, я раздвигаю ноги, он водит языком. Когда мне было столько лет, сколько ему, мои сверстники не были такими умелыми любовниками. Вероятно, потому, что не принимали наркотики.
Много лет я думала, что опоздала. Впервые я переспала с мужчиной уже на втором курсе. Я весила тогда восемьдесят килограмм. Мне было так стыдно своего тела, что я о моем первом опыте ничего не помню. Хочется верить, что я была пьяна.
Нет, конечно, все эти годы я не была монашкой. Пусть до поездки в Англию я стыдилась своего тела, но мне все равно нравилось, когда теплая волна поднималась откуда-то снизу и разливалась в голове. Я уже читала умные книжки и знала, что женщина постигает свою сокровенную сущность в оргазме. Но все равно, каждый раз, ложась с мужчиной, я думала: как жаль, что я не сделала этого еще в школе, когда была молодой и красивой. Надеюсь, я не подавала вида, и мои партнеры не замечали, что я грущу.
Мне нравится Антон. Худощавый, но не изможденный; мускулистый, но не накаченный. Когда мне было столько лет, сколько ему сейчас, я боялась подходить к таким мальчикам. Мне казалось, они будут смеяться надо мной. А если трахнут, то лишь из жалости.
Четыре года назад я уехала в Англию. Грант Британского Совета, специальная программа, Women’s Studies. Я жила в Лондоне два месяца, когда впервые попала на рейв.
Меня взяла с собой английская девочка Джуди, с которой мы вместе работали над актуальной темой рецепции женской сексуальности в русской литературе XIX века. Это вроде дискотеки, сказала она, только на всю ночь. Перед тем, как войти внутрь, мы съели по таблетке. Чтобы силы были, сказала она. Если бы я знала, что это наркотик, я бы отказалась. Я же была приличная девочка, а приличные девочки не принимают наркотиков.
Приличные девочки не принимают наркотиков и ничего о них не знают. Я знала: наркоманы живут в трущобах, тычут грязными шприцами в исколотые вены. В крайнем случае – нюхают с изящного зеркальца ледяные дорожки кокаина.
Таблетки я ела с детства. Аспирин, анальгин, супрастин. Таблетки меня не пугали – и я бесстрашно приняла 150 мг эм-ди-эм-эй.
Я думаю, это самая большая удача моей жизни.
Мы начали танцевать, музыка была странная, совсем не похожая на дискотечную, но мне нравилось. Поначалу я рассматривала других танцующих и думала – как всегда – что я, наверное, самая некрасивая на всей дискотеке.
Раньше я утешала себя – мол, у этих красивых людей полно собственных проблем: деньги, работа, любовь. Мне становилось жалко их – и не так жалко себя. Иногда сострадание – только способ возвыситься над другими.
И вот, той ночью я танцевала в огромном ангаре, смотрела вокруг, пыталась пожалеть молодых англичан – и вдруг поняла, что их нечего жалеть. У них все хорошо. Все эти люди абсолютно счастливы. Здесь-и-сейчас они любят друг друга. Им очень хорошо. Нам очень хорошо.
Антон входит в меня, я его обнимаю, и мы уплываем куда-то. У него прохладная, чуть влажная кожа. Мне очень хорошо с ним, но я не знаю, встретимся ли мы еще когда-нибудь.
Он напоминает мне мальчика, которого я увидела той ночью. Мешковатые штаны, Dr. Martins, белая майка с круглым улыбающимся лицом. Худощавый, но не изможденный, мускулистый, но не накаченный. Короткие вьющиеся волосы. Я танцевала рядом и провела рукой по его волосам. Он улыбнулся мне и продолжал танцевать. Когда я второй раз дотронулась до него, он предостерегающим жестом приложил палец к губам. Почему-то я сразу поняла и не трогала его больше: но мальчик улыбался, я танцевала и была счастлива.
Если бы это случилось на обычной дискотеке, я бы огорчилась. Я бы решила, все дело в том, что я толстая и некрасивая. А там, в ангаре, я понимала: я прекрасна, просто он сейчас не хочет, чтобы его трогали незнакомые люди.
Мне даже понравилось, что можно было показать нет, не трогай меня! В институте я несколько раз ходила на дискотеки в общагу – под конец все напивались и становилось все равно, кто тебя трогает, с кем ты танцуешь, к кому в комнату пойдешь. Сейчас я вспомнила – я лишилась девственности как раз после такой дискотеки. Не помню даже имени моего первого мужчины.
Той лондонской ночью я продолжала танцевать, кто-то обнял меня, кто-то улыбнулся. Люди появлялись и исчезали, но по-прежнему со всех сторон я видела счастливые лица, чувствовала, что все мы – вместе, что мы – счастливы. Появилась Джуди, поцеловала меня в губы, протянула бутылку воды, сказала Пей! Я сказала ей спасибо! – сказала от всего сердца, я никогда не благодарила так никого в жизни.
Мы танцевали до утра, потом пили водку в лондонском баре. Как тебе экстази? спросила Джуди. Everything was really ecstatic[3], ответила я, не понимая, о чем она спрашивает.
Потом я, конечно, разобралась. Не помню, испугалась ли я – должна была испугаться, приличные девочки не принимают наркотики, а я хотела быть приличной девочкой, – но в следующие выходные мы снова пошли на рейв. И на следующие – тоже.
Я читала какие-то статьи, слушала прогоны фанатов экстази и эсид хауса, соглашалась с тем, что рейвы возрождают архаические и магические обряды, наследуют шаманским практикам и кислотным тестам. Но для меня главным было не это.
Антон обхватывает меня в пароксизме последнего рывка. Он кричит, и я отвечаю ему криком, рвущимся из самой глубины моего тела и наши голоса сливаются, как голоса танцующих, когда на едином выдохе они вдруг кричат ааааа!, отзываясь на неожиданный луп или скреч.
Сейчас, когда прошло три с лишним года, я понимаю: это было не просто самое счастливое время в моей жизни. Это были месяцы, которые изменили мою жизнь навсегда. То, что я поняла в лондонском ангаре, отменило все мамины поучения. Я знала: я могу быть счастлива. Люди могут быть счастливы, они только должны себе это разрешить.
И еще я знала: я прекрасна. По-настоящему красива – и с тех пор, раздеваясь перед мужчинами, я никогда не стыдилась своего тела: хотя, кажется, никогда не трахалась под "экстази". То, что я узнала благодаря наркотикам, остается со мной безо всяких веществ. Наверное, это моя главная удача. Может, поэтому я и стала ходить на вечеринки реже: разве что когда открывался новый клуб или приезжал с Ибицы какой-то особо крутой ди-джей.
Антон лежит рядом со мной, я глажу его по голове. У него мягкие волосы, совсем детские. Их приятно гладить. Он совсем мальчик и похож на того англичанина, которого я встретила четыре года назад на своем первом рейве.
Я приподнимаюсь и спрашиваю:
– У тебя дома курят?
– Да, – отвечает Антон, – преимущественно траву.
– У тебя дома курят? – спросила Лера.
– Да, – ответил Антон, – преимущественно траву.
Однажды летом, когда он был в седьмом классе, родители уехали в отпуск, оставив их с Костей вдвоем. Костя не слишком заботился о младшем брате, питался супчиком из пакетика и тушенкой, бухал с однокурсниками и пару раз приводил на ночь девушек. В таком случае он прогонял Антона в комнату и велел носа не казать. Из спальни доносилась музыка, женский смех, взвизги, потом – тяжелые вздохи, иногда – крик. Однажды утром Антон не выдержал и заглянул в приоткрытые двери: на разложенной родительской кровати сидела хорошенькая блондинка и курила, закутавшись в простыню. Привет, сказала она. Здравствуйте, ответил Антон и ретировался на кухню.