355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Клевцов » Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
» Текст книги (страница 9)
Голос с дальнего берега Рассказы и литературные портреты
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
"


Автор книги: Владимир Клевцов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

Но это еще не настоящая метель. Настоящая – которая застанет тебя в пути. Соберешься в середине декабря проведать в деревне дом, все ли там в порядке, и только окажется автобус за городом, как полетит навстречу снег, с каждой минутой гуще. Быстро стемнеет, шофер включит фары, и дальше автобус помчится как по вырытому под огромным сугробом тоннелю.

От автобуса надо идти еще три километра; хорошо, что дует в спину. А ветер все сильнее, свежее снег. Обгоняя, он летит с бешеной скоростью и, мелькнув, уносится вдаль, в сумерки, словно засасываемый огромной воронкой, и сейчас только одно тревожит тебя – не сбиться с дороги, не пропасть в полях. И какое это счастье, когда мелькнет, будто на краю земли, незадуваемый огонек, прибавится к нему другой. Вскоре проступят из снежного месива дома, ясно запахнет горечью печного дыма, рассеянного в воздухе.

Дальше станет совсем хорошо. Затопишь в доме печь, огонь от лучины лизнет полено, рыжим петухом перескочит на соседнее, и вот уже из печного жерла, как от солнца, бегут по стенам лучи, волнами расходится тепло.

Сидишь перед печкой, невольно прислушиваясь к метели, радуясь, что еще надежны стены, крепки на дверях запоры и вьюге сюда не добраться. Дом согрелся. И как только ложишься спать, выключив свет, – проступает в оттаявших окнах серое мельтешение снега, слышится рядом за стеной шорох и завывание ветра, который все гонит и гонит вдоль улицы метельные космы, и они то упираются в затрещавшие заборы, то, подобно комете с длинным звездным хвостом, взмывают в непроглядное небо.

Репортаж о кольцевании птиц

Человек, кольцующий птиц, должен хорошо лазить по деревьям. В этом убедился репортер Петров, который по заданию редакции два месяца проработал на орнитологической станции заповедника, а затем еще два месяца публиковал в газете репортажи под рубрикой «Журналист меняет профессию».

С тех пор, приехав из заповедника, он уже не мог спокойно ходить по лесу. Вместо того чтобы собирать, к примеру, грибы, бродил, задрав голову. Со стороны могло показаться, что он считает деревья по верхушкам или сочиняет стихи. На самом деле он рассматривал расположение ветвей, опытным взором сортируя их на крепкие, удобные – и сухие, ненадежные, мысленно прикидывая, куда половчее поставить ногу и за что ухватиться рукой.

Он с трудом сдерживал прямо-таки неистребимое желание забраться на лесину. Иногда сдержаться не удавалось, и Петров, бросив по сторонам пугливый взгляд, взвивался наверх. Чувствовал он себя в этот момент так, словно был частью самого дерева, сродняясь с ним до состояния сучка, ветки и листика. Подъем совершался быстро: только что подошвы его башмаков стояли на нижней ветке и, казалось, еще стоят там, а голова уже выглядывала из листвы на самой верхушке. Было такое впечатление, что он сумел непонятным образом за одно мгновение подрасти метров на двадцать.

…На кольцевание птиц Петрова собирали всей семьей. Пришли даже соседи, и соседка тетя Шура, гадая, раскинула карты.

– Так, что мы видим, – сказала она. – Казенного дома и пиковой дамы-разлучницы не будет, это точно. – Жена, молчаливо ревновавшая Петрова весь день, впервые чуть заметно улыбнулась. – А дальше что-то непонятное. То светлая масть выпадет, то темная. Я так понимаю, что будет ваш хозяин сначала во тьме пребывать, яко червь, а потом поднимется к свету.

Сам Петров находился в приподнятом настроении: впервые ему предстояло писать не о других, а о самом себе. И в заповедник он поехал радостно, как на поиски приключений.

Через два дня, поздним вечером, он оказывается уже на кордоне. Кордон большой. Есть здесь магазин, клуб и даже музей, заставленный чучелами птиц и рыб. Все это не вяжется с его представлениями о кордонах как о покосившихся одиноких сторожках с живущими в них отшельниками бородатыми лесниками. Встречает его лесничий участка, смешливый усатый мужчина в форменном кителе с захватанными лоснящимися бортами и тремя маленькими звездочками в петлицах.

– Значит, репортер? А-а-атлично! Журналист меняет профессию? А-а-атлично! – Лесничий, хватаясь за бока, заливается смехом, и репортер отмечает, что усатые люди почему-то всегда веселые, что между смехом и усами есть какая-то непостижимая связь, словно усы растут так хорошо именно от жизнерадостного нрава хозяина.

Ночует он у орнитолога Найденова, молодого молчаливого ученого, жилистого и гибкого, как ивовый прут.

«Это потому, что он привык лазить по деревьям», – думает Петров и незаметно втягивает свой уже разросшийся животик.

Утром, после завтрака, Найденов достает из шкафа выстиранные брезентовые штаны, куртку, болотные сапоги, кладет их на стул перед репортером:

– Переоденьтесь, сейчас поедем на кольцевание бакланов.

* * *

Колония бакланов находится на залитом половодьем берегу реки. Большинство деревьев засохло, приняв мраморную крепость и ломкость, ветви остры, как пики, и со стороны колония похожа на скелет чудовищного динозавра. Скелет стоит по колено в воде, а вокруг во все стороны торчат выбеленные пометом и солнцем ребра и кости, над которыми, словно терзая жертву, летают, гомонятся, садятся и взлетают тысячи птиц, и шум стоит такой, как если бы динозавр непонятным образом издавал предсмертные вопли.

На кольцевание бакланов выезжают на трех лодках: орнитолог Найденов с Петровым и шесть решивших подзаработать лесников. Еще когда плывут, ориентируются на далекую, едва приметную стаю черных птиц, кружащих на одном месте. Теперь, приехав, сидят в лодках, не в силах прийти в себя, точно, покинув кордон, переместились на миллионы лет назад и присутствуют на какой-то доисторической драме.

Работа предстоит тяжелая, даже опасная, только репортер Петров, не ведая об этом, думает: «Вот они, приключения». Орнитолог раздает всем по нанизанной на проволоку связке колец, и, подтянув болотные сапоги, лесники поодиночке плюхаются в теплую пузырящуюся воду. Последним с лодки сползает репортер. Как только он касается дна, на поверхность всплывают зеленоватые, ослизлые комья грязи, пронизанные капельками воздуха, похожие на выпученные лягушачьи глаза. Остальные давно ушли вперед, и за ними тянется мутный, с лопающимися пузырями след.

Петров боится, что над ним начнут насмехаться, и торопится догнать орнитолога. Он то и дело спотыкается о невидимый под водой топляк, потом ухает в яму. В таких случаях неожиданное падание вызывает мгновенный испуг перед раскрывшейся под ногами бездной и запаниковавший человек вопит и колотит по воде руками. Петров не успевает напугаться, проваливаясь только по грудь. Намокла одежда, залило сапоги, этим все и ограничилось, но при мысли, что вместе с водой в сапоги проникла ослизлая, глазастая дрянь, его передергивает.

С появлением людей бакланы впадают в беспокойство. Они мечутся над деревьями и прямо в полете от волнения отрыгивают принесенную птенцам рыбу, и она, частью живая, частью полупереваренная, шлепается в воду вокруг репортера. Внутри колонии сумеречно, и как-то странно видеть, что рядом, за деревьями, щедро освещенная солнцем, бешено несется по своему руслу паводковая река, таща на себе древесный мусор и огромные сучья с зеленой листвой, среди которой, как капитаны на мостике, восседают вороны и желтые цапли.

У дерева репортера поджидает Найденов.

– Значит, так, – объясняет он последующие действия. – Сапоги придется снять, они помешают. Связку колец для удобства наденьте на шею, как бусы. Все. Вам это дерево, мне соседнее.

Орнитолог мгновенно вскарабкивается на соседнее дерево и с легкостью, словно играя в «классики», перепрыгивает с ветки на ветку. Петров, вздохнув, покорно берется за сук над головой, подтягивается. С одежды потоком льется вода, и непонятно, стекает она или, наоборот, хватая его своими длинными лапами, пытается стянуть вниз. Припав к стволу, цепляясь по дороге за сучья, Петров ползет вверх, как гусеница. Это означает, что сначала он передвигает вперед верхнюю часть тела, а затем подтягивает нижнюю. На соседних деревьях лесники ползут таким же образом. Порой у кого-нибудь срывается нога и в поисках опоры начинает судорожно дергаться, и такое впечатление, что кто-то эту ногу щекочет.

Когда репортер достигает первого гнезда, выясняется, что для кольцевания двух рук мало. Одной рукой, обхватив ствол, он держится. Но надо еще отжать от связки кольцо, предварительно прикрепив к нему кусочек пластилина, чтобы оно не соскользнуло, взять птенца, а затем вернуть пищащее, царапающееся существо обратно. Все это приходится на вторую руку. Репортер помогает себе зубами и губами, и, когда подносит птенца ко рту, тот обморочно закатывает глаза, ожидая, что его сейчас сожрут.

Бакланам такое вольное обращение с птенцами не нравится, и они возмущенно кричат, норовя клюнуть пришельца в лицо и руки. По охотничьей привычке они атакуют движущиеся цели. На лице это мигающие глаза, но больше достается рукам. «Кыш, кыш, гады», – озверев, кричит Петров, видя как на пальцах проступили капли крови. Отмахнуться нечем.

Случаются и другие неприятности. Спускаясь с дерева, он вдруг обнаруживает, что сапоги, засунутые в развилку суков, упали. Один сапог полузатопленной баржей покоится здесь же у дерева, а другой, зачерпнув воды, торчком кружит у границы, где спокойная береговая вода встречается с речным течением. Репортер спешит на помощь и ловит сапог в тот момент, когда течение уже подхватило его.

За первым деревом следует второе, третье… Петров давно ничего не чувствует, ему кажется, что время остановилось. Неподвижно зависло в зените и солнце и, когда он забирается на очередное дерево, нещадно печет темечко. «Вот и сбылось соседкино гадание, – неожиданно вспоминает он. – Как там она говорила: „Будешь во тьме пребывать, яко червь, а потом вознесешься к свету“. В точку сказано».

Кольцевание наконец заканчивается. Петров отмечает, что прошло три часа, а не полдня, как ему показалось. Теперь, когда не надо больше карабкаться по деревьям и бродить по пояс в тухлой воде, наваливается усталость и выскакивают все болячки: руки распухли и саднят, ноги трясутся, в голове сильно стучит, словно в нее продолжают тюкать своими клювами бакланы.

Обратную дорогу на кордон он помнит плохо: сонно смотрит на мелькающие берега, деревья, птиц и даже не удивляется, что за полчаса они опять проделали путь в миллионы лет.

Утром его будят:

– Просыпаетесь, скоро выезжаем.

– Куда?

– Как куда? Надо бакланью колонию докольцовывать.

Репортер с трудом встает с постели, которую ему уступил Найденов, сам ночевавший на раскладушке на кухне. И хотя тело по-прежнему болит, словно тысячи иголок впились в него, словно все, что вчера клевало, било и кололо его несчастное тело, снова принялось за прежнее, он понимает, что надо терпеть.

После первой колонии на следующий день перебираются в другую. Потом уплывают на морские острова кольцевать чаек. На обратном пути налетает неожиданный шквал. Море вскипает, с гребней волн ветром сдувает пену. Застигнутые в море непогодой, маленькие птички, ища спасения, облепляют снасти и борта катера. И когда входят в реку, под защиту деревьев, их катер, старая посудина «Орлан», напоминает какой-то сказочный птичий корабль.

Заканчиваются приключения Петрова кольцеванием орлана-белохвоста – огромной хищной птицы, гнездящейся обычно на скалах или верхушках больших деревьев. За последние два месяца репортер приобрел такую ловкость и умение лазить по деревьям, что уже снисходительно вспоминает свое первое кольцевание бакланов.

Найденов давно присмотрел орлиное гнездо, ждал только, когда птенцы подрастут, и однажды, возвращаясь с низовья, они причаливают к высоченной лесине. Человек городской, репортер наловчился определять высоту деревьев, как и высоту домов, по числу этажей, и сейчас лесина видится ему семиэтажной.

На дерево лезут вдвоем. Репортер Петров взбирается легко, уверенный в своих силах, и, когда на уровне третьего этажа видит сидящего на суку орлана с ярко-белым хвостом, его не смущают размеры птицы, которая могла бы сбить его с дерева одним ударом клюва.

«Кра-кра-кра», – недовольным лающим голосом кричит орлан, и тотчас с высоты ему более нежно и взволнованно отвечает, надо полагать, супруга: «Кий-кий-кий». Она парит где-то в вышине. За ветвями ее не видно, о присутствии можно судить только по мельканию тени от ее распростертых крыльев.

Гнездо и правда находится на седьмом этаже. Оно сложено из толстых сучьев и напоминает грубо сплетенную корзину. Двое птенцов при виде незнакомцев испуганно сжимаются, и как-то трудно представить их в скором времени хозяевами небес. Птенцов кольцуют. А когда Найденов с Петровым спускаются, довольные собой, и стоят друг перед другом, отряхиваясь и вынимая из волос древесный мусор, немногословный орнитолог говорит:

– Окольцевать орла – высший пилотаж. Мало кому удается.

Петрову кажется, что он еще что-то хочет добавить, может быть, похвалить его или поздравить. Но Найденов только неопределенно крутит в воздухе рукой…

Домой Петров возвращается в середине лета. За два месяца он похудел, сделался гибким, как ивовый прут, похожим на человека, хорошо умеющего лазить по деревьям. До осени он публикует в газете свои репортажи, а потом начинает скучать по заповеднику. Дорогие сердцу места, оставленные нами, уже без нас кажутся заброшенными, покинутыми, и на душе так тоскливо, будто свистит над осенним полем ветер. Он никак не может войти в привычный ритм газетной работы и, когда выезжает по редакционным делам в Остров, Себеж или Порхов, обычно спрашивает местных жителей, какие птицы у них водятся.

– Какие еще птицы? Обычные, как и везде, – воробьи, вороны, галки, голуби.

– А орлов не видно?

– Нет, орлов не видно.

– Не высший пилотаж, – сокрушается репортер.

Теперь он ждет новогодних праздников. На городской площади установят елку, и будет она никак не меньше девятиэтажного дома. Он уже заранее сроднился с ней, с каждой веточкой и иголкой, и ждет не дождется, чтобы забраться на нее.

Елку не сразу начнут украшать. И в самое глухое время, в три часа ночи, он проберется к ней, подтянется на руках, закинет на нижнюю ветку ногу и быстро и ловко полезет наверх. Как говорила соседка тетя Шура – от тьмы к свету.

От зимы до зимы

У него белая, до пояса, борода, похожая на сугроб, круглые, как снежки, щеки и пронзительно голубые спокойные глаза. На плечах у него шуба. Эта шуба – всем шубам шуба. Когда он сбрасывает ее с плеч, поля тонут в снегах, реки замерзают, а по раскатанным до зеркального блеска проселкам, свистя полозьями, летят деревенские сани и мчатся, поднимая снежную пыль, машины.

Но видеть его можно не только зимой. Ночами он бродит по сырому весеннему лесу, порой осторожно пригибаясь, чтобы не задеть ветвей. Луна светит вниз ярко, неистово, так что на снегу видна каждая упавшая соринки и ветка. Проходя, он наклоняется над замерзшим ручьем, открывает замок, и, выпущенный на волю, ручей стекает по косогору. Ручей сейчас очень похож на синеглазую девочку-первоклассницу в развевающемся платье, бегущую с поднятым над головой школьным колокольчиком. Или на струну, которую тронули пальцем и она начала звучать.

Лес оживает, наполненный плещущимся пением воды. Луна отражается в бегущих среди деревьев и по дну оврагов ручьях, и они то и дело вспыхивают синими огнями.

А он идет дальше, открывая замки, откидывая на реках засовы, распахивая двери на озерах, и очень похож на путника, вернувшегося в свой дом после долгого отсутствия и теперь проветривающего его от застоялого, нежилого духа.

Ранней весной в голове человека еще сонный туман, точно такой, каким окутаны озябшие поля и какой висит над тающими в полях снегами. Но вот подсыхают дороги и земля, зацветают одуванчики, зеленеют и начинают нежно шуметь деревья. И мы, в ожидании чего-то нового и волнующего, спешно сбрасываем с себя все зимнее и тяжелое, одеваясь в легкие одежды, продуваемые ветром, который пахнет молодой клейкой листвой берез.

Каждую весну мы встречаем с уверенностью, что еще не начинали жить и только с сегодняшнего дня и станут сбываться наши надежды. Даются годами откладываемые обещания достроить дом, съездить на море, признаться наконец в любви или слетать на луну.

Начало лета, как и настроение девушки, все время в торопливых переменах, все время в движении. Соберутся тучи, прогрохочет гроза, и тучи тут же разлетятся, как лопнувший на воде пузырь. Прошумит скорый ливень, и не успеет упасть в замутненную реку последняя капля, как выглянет солнце и от мокрых крыш повалит пар. Ночи короткие, а дни летят один за другим торопливо, сливаясь в один грохочущий, шумящий и солнечный день.

В августе деревья устают от жары и тяжести зелени. Они понуро стоят, склонив ветви, думая уже об осени, и печальные мысли эти выдают первые желтые листья, которые, как человеческая седина, пробиваются в древесных кущах. Промелькнуло девичье легкомыслие начала лета, наступает пора созревания, и природу сейчас можно сравнить с матерью, держащей у груди ребенка.

Все прохладнее ночи, все чаще утренние туманы. Проснешься, разбуженный тишиной, выйдешь на крыльцо и долго вглядываешься в небо. Глаза заслезятся, и от этого протянутся от звезд во все стороны лучи. Но не ничтожность свою ощущаешь под огромным ночным небом, а восторг от его вечного сияния. Плещет, омывая корягу, вода в реке Пскове, пробежит, стуча, за лесом поезд, и кажется, так и будет нескончаемо течь в реке вода и бежать поезд, пока не достигнут звезд.

Звезды начнут гаснуть задолго до рассвета, закрываемые туманом. Над заливными лугами он висит слоисто, над Псковой – извилистой лентой, повторяя все ее изгибы, в лесу призрачно клубится между деревьями, как дым далекого пожара.

В полях и у края дорог уже высятся стога, поспевает на огородах картошка, наливаются медовым цветом яблоки и, наливаясь, падают на землю с крепким каблучным стуком, словно яблони пробуют неуклюже ходить.

Поздняя осень напоминает старуху в дырявой, местами залатанной одежде, сидящую на крыльце своей избушки. Ветер треплет подол длинной юбки, раздувает седые волосы. Она плачет, и слезы, смешиваясь с дождем, текут по ее лицу. Как непохожа эта старуха на девочку-первоклассницу со звенящим школьным звонком, на торопливую девушку начала лета, на спокойную, сосредоточенную в себе мать.

Она хочет зайти в избушку погреться, но там то же самое – холод от нетопленой печки, а с прохудившейся крыши потоком течет в подставленные ведра и тазы вода. Старуха смотрит на голый, пустой лес, на темнеющие поля, на огромную лужу у ног, и в мутных, под цвет неба, глазах ее печаль, тоска.

Так неприкаянно она и останется сидеть, пока не объявится мороз с белой, до пояса, бородой. Проходя, он будет закрывать на замок ручьи, накидывать на реки запоры, наглухо затворять на озерах тяжелые ворота. Потом скинет с плеч шубу, и сразу завьюжит. И по всем дорогам, полям, лесам, по всем деревням и городам пойдет гулять русская зима.

Ипподромный детектив

Этим печальным событиям предшествовали две незначительные, на первый взгляд, странности, на которые никто не обратил внимания. А жаль. Потому что тогда, возможно, ничего плохого не случилось бы.

Итак, по порядку. Душной июньской ночью на конюшне проснулся ипподромный конюх Семен Григорьевич Рудаков. Маленькое окошечко сбруйника, где ночевал конюх, бледно освещалось сполохами идущей где-то вдалеке грозы. Проснулся Семен Григорьевич в скверном настроении. Во-первых, пора было поить лошадей, и от одной мысли, что надо, обламываясь под тяжестью, таскать ведра с водой, ему стало нехорошо. Во-вторых, вечером перед дежурством он наелся окрошки с луком и поругался с женой, обидел ее, и сейчас его мучила не только изжога, но и сознание собственного ничтожества.

Вставать все-таки пришлось. Чутко спавшие лошади, услышав в сбруйнике движение, заволновались и, когда Семен Григорьевич с двумя ведрами наконец-то выбрался в коридор, встретили его нервнотребовательным ржанием.

– Цыц, проклятые! – прикрикнул конюх, который в ночные часы был на конюшне безраздельным хозяином и разговаривал с лошадьми только в грубой, начальственной манере. Лошади тоже это знали и поэтому притихли, продолжая наблюдать за Семеном Григорьевичем. Налив в бочку из крана воды, конюх зачерпнул два ведра и принялся разносить воду по денникам. Открыв дверцу, он ставил ведро на пол и направлялся к следующей лошади.

Напоив лошадей, он вернулся в сбруйник, решая про себя задачу, которую он решал каждый раз. Что лучше – снова лечь спать или затопить плиту, поставить чайник и подождать прихода наездника Сурмина? Присев на скамью, Семен Григорьевич так глубоко задумался, что не сразу услышал какой-то непонятный шум, доносившийся с улицы. Гроза прошла, да и не могла гроза пыхтеть и скрипеть, словно кто-то лез по приставленной к стене лестнице. Рудаков привстал и прислушался. Шум повторился, и теперь как будто зашуршало наверху, над самой головой. Вскоре все стихло, конюх сидя задремал, и во сне чудилось ему, что кто-то осторожно бродит по чердаку и с потолка ему на голову сыпется побелка.

Когда утром Рудаков проснулся, он отряхнул с пиджака побелку и оторопело поднял голову. Получалось, что, пока он спал и видел сон, по чердаку действительно кто-то шлялся. Происходило что-то непонятное. В конце концов, не найдя никакого объяснения, Семен Григорьевич решил промолчать, чтобы не вызвать насмешку наездника, и к тому времени, когда вернулся с дежурства домой, напрочь забыл о ночном происшествии.

Это и была первая странность. Вторая, которой уже наездник Сур-мин не сразу придал значение, произошла через восемь часов, перед самым началом воскресных бегов.

В этот день на ипподроме разыгрывался традиционный приз, один из самых престижных, и наездник Сурмин уже неделю готовил к нему свою лучшую лошадь – кобылу Ласточку. Перед бегами он запряг Ласточку в призовую качалку и выехал на проминку. Полтора круга они проехали тротом, потом Сурмин послал лошадь вперед. И тут, всегда спокойная и послушная, Ласточка повела себя необъяснимо. Когда они проезжали мимо собственной конюшни, она вдруг резко шарахнулась в сторону, вынося Сурмина из бегового круга на неровное, кочковатое поле, ударила задней ногой по оглобле и пошла скакать по-козлиному. Спохватившийся наездник быстро натянул вожжи, остановил лошадь и, выезжая обратно на круг, сердито глянул в сторону конюшни, пытаясь понять, что могло так напугать Ласточку.

«Может быть, кто-нибудь рукой взмахнул или птица из-под ног взлетела», – подумал наездник, хотя никакой птицы он не видел.

Приехав на конюшню, обеспокоенный Сурмин хотел осмотреть лошадь, но тут его отвлекли: пришел кузнец с новыми подковами, затем ветврач, и он вспомнил о странном происшествии только перед заездом, когда выезжал из конюшни на приз.

На выезде Сурмина окликнул его старый соперник, наездник Шорохов:

– Ну что, выиграешь сегодня, Сурма? Приз-то важный.

Ласточка считалась в заезде фаворитом, но Сурмин, как всякий суеверный человек, отрекся от победы, на которую сам горячо надеялся.

– Скажешь тоже! Кобыла расстроена, который день на тренировках сбоит, – приврал он и вспомнил, что Ласточка действительно только что сбоила, едва не выбив его из качалки. – Скорее уже ты выиграешь! – крикнул Сурмин на прощание, посылая Ласточку вперед и не зная еще, что следующий разговор с Широковым состоится теперь не скоро.

Со старта Сурмин придержал лошадь, чтобы сохранить ей силы, держался третьим. Так они проехали мимо трибун, где зрители, поставившие свои деньги в основном на Ласточку, засвистели, выражая недовольство. В этот момент Сурмин усмехнулся, но, когда, сделав полный круг, они приблизились к конюшням, наездником овладело недоброе чувство. Он быстро осмотрел всех, кто стоял сейчас возле его конюшни. Дневной конюх, две девчонки, приходившие помогать убирать лошадей, Колька, один из его помощников… Все знакомые, все свои. Нет, опасности не было. И Сурмин обратил все внимание на Ласточку, выжидая момента, чтобы выпустить кобылу вперед.

Как раз в этот момент все и произошло. Ласточка снова закинулась в сторону, словно ее неожиданно и сильно ударили хлыстом. Сурмин натянул вожжи, но кобыла не слушалась и с хода, двумя задними ногами, ударила по качалке. Одна из оглобель сломалась, качалка накренилась. Удар был так силен, что Сурмина выбросило на землю. Обезумевшая Ласточка, волоча за собой сломанную качалку, кинулась поперек дорожки и налетела на ехавшего наездника Шорохова. Она буквально смяла его. Лошадь Шорохова от неожиданности дернулась, Шорохов упал, попав под ноги Ласточки, которая, в свою очередь, споткнулась и рухнула на землю.

* * *

Вечером того же дня, у себя дома, на кухне, сидел растерянный наездник Сурмин. Только что ему сообщили, что Шорохов без сознания лежит в реанимации. Ласточку с переломанными передними ногами отвезли на мясокомбинат в кузове машины. Сурмин сам помогал ее грузить, а потом довез до мясокомбината, придерживая на коленях голову, чтобы не било на выбоинах. Ласточка понимала, что обречена, и взгляд ее преследовал сейчас наездника, не давая успокоиться.

Что-то во всем этом, происшедшем на дорожке, было не так. Ласточка дважды «подхватывала» на одном и том же месте, причем без видимого повода. Да и вела она себя, словно была смертельно напугана.

Еще в кузове машины он обратил внимание на два кровавых желвака на боку лошади, машинально пощупал их пальцем. И сейчас вдруг понял: это следы от пуль – или от резиновых пуль, или от пневматического ружья. Кто-то стрелял в Ласточку, судя по всему, с чердака его конюшни.

Стрелять могли в одном случае – чтобы не дать им с Ласточкой выиграть. Вряд ли это была месть ему. Все проще. Кто-то «зарядил» большие деньги против Ласточки и наверняка получил очень большой куш, который всегда бывает, если не приходит фаворит. «Хотя нет, о чем это я? – подумал наездник. – Какой куш? Заезд был остановлен, афера не прошла».

Мысли эти не давали Сурмину уснуть до самого утра. На конюшне он появился с восходом солнца, обошел вокруг, потрогал дверь, разбудив своими действиями спавшего в сбруйнике конюха Рудакова, который снова долго прислушивался к шагам и шорохам и наконец прошептал пересохшим от волнения ртом:

– Вторую ночь, прости Господи, все что-то чудится. Вчера треск стоял над головой, что побелка просыпалась, сегодня вроде бы шаги у самых ворот. Нет, не дело так лаяться с женой. Не дело. Того и гляди, летающие тарелки привидятся. На Кривую версту еще угодишь.

Сурмин искал на дорожке и в траве пульки, которыми могли стрелять по Ласточке. Но ничего не нашел. Посмотрел на крышу конюшни, где имелось слуховое окошко, обращенное к дорожке. На его памяти оно всегда было застеклено, сейчас стекло из нижнего переплета рамы кто-то выставил.

Сурмин принес от соседней конюшни лестницу, приставил ее к чердаку и забрался наверх. Чердак представлял собой склад старых вещей: сломанных качалок, колес, конской сбруи, мешков и ларей для овса; все это хозяйство покрывал нетронутый месяцами слой пыли.

Сурмин сразу же увидел то, что искал и о чем он подумал, как ни дика сама по себе была эта мысль, во время ночной бессонницы. Прямо от входа, в глубь чердака, вела цепочка свежих следов. Совсем недавно кто-то был на чердаке, и наездник все яснее догадывался, с какой целью. Поминутно спотыкаясь, он двинулся вперед, стараясь не наступать на следы неизвестного. Следы оборвались у слухового окошка. Рядом валялись окурки, смятая пачка сигарет и пустая бутылка из-под вина. Сурмин присел и покачал головой. Вот, значит, откуда пришла смерть к Ласточке…

Неожиданно он насторожился. Кто-то, скрипя лестницей, забирался на чердак конюшни. Сурмин среагировал моментально: отпрянул в сторону, спрятавшись за качалкой и лежа на боку, достал из кармана брюк перочинный нож. Он напряженно вглядывался и ждал. Наконец в чердачном проеме показалась рука, державшая топор, потом зимняя шапка и испуганная физиономия ночного конюха Рудакова.

Это действительно был конюх. Когда на чердаке снова послышался шум и с потолка посыпалась известка, стало ясно, что там творится неладное. И ничего на самом деле ему не чудится. Кто-то на самом деле там ходит.

«Это так он, шарабан, и до меня скоро доберется», – подумал Рудаков и зашарил вокруг в поисках топора.

Топор был найден возле печки, и конюх вышел в коридор. Он открыл ворота, увидел перед собой лестницу, ведущую на чердак, и, как ни был напуган, решил подняться, тем более что шумело где-то в глубине чердака и при случае всегда можно было успеть позвать на помощь. Держа топор над головой, конюх поднялся и тут услышал знакомый голос наездника:

– Семен Григорьевич, ты что, охотиться на меня собрался?

– Господи, что тут творится? – обрадовался Рудаков.

– Плохие дела творятся, пошли звонить в милицию, – ответил Сурмин, спускаясь по лестнице вниз.

* * *

В школе Федора Никифоровича Гусева звали Гусем или Гусем Лапчатым и часто били – за мелкую вредность. С тех пор прошло больше тридцати лет, и теперь все почтительно звали его по имени-отчеству, заглядывая при этом в глаза. Да, вести себя по отношению к Федору Никифоровичу непочтительно, не говоря уже о том, чтобы в шутку, как в детстве, назвать Гусем Лапчатым, никто более не смел. Иначе Гусев просто намекнул бы о неугодном своему телохранителю Зубру, а тот призвал бы своих опричников, знать которых Федор Никифорович не желал, и шутнику пришлось бы плохо.

Гусев считал себя человеком мягким и насилие не любил. Он понимал, конечно, что насилие неизбежно, как же иначе в современном мире, но всегда расстраивался, когда узнавал о чем-нибудь подобном. И еще он любил животных – кошек и собак, которые во множестве жили в его загородном доме, и в минуты расслабленного покоя с умилением наблюдал за их играми. По этой любви он мечтал купить еще двух лошадей – пускай тоже гуляют и играют во дворе.

Федор Никифорович вел крупные дела, поэтому и держал охрану. Каким умным, каким деловым, каким решительным он человеком был и так глупо влип с этой ипподромной историей! Из мелкого самолюбия влип, из-за игривой мальчишеской выходки!

Все имел в своей жизни Федор Никифорович. Казалось бы, что еще надо? Но еще имел он при своем высоком положении один непростительный грех – любил азартные игры. Не карты и рулетку. Куски картона и бегающий шарик его не интересовали. Мертвые предметы, покорные воле случая, они, мертвые, сушат мозг и развращают душу. По этой причине он и ходил на ипподром, делая ставки на живых лошадей. Копеечные выигрыши его не интересовали, но тут были нужны знания, опыт, интуиция, и каждая маленькая победа, каждый копеечный выигрыш добавляли ему уважения к себе и уверенности. Но в последнее время Гусеву не везло, что особенно его сердило, и причиной этому был наездник Сурмин. Он всегда выигрывал некстати, когда никто из ипподромных «жучков» победы от него не ждал, и расстраивал ставки Федора Никифоровича.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю