355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Клевцов » Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
» Текст книги (страница 3)
Голос с дальнего берега Рассказы и литературные портреты
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
"


Автор книги: Владимир Клевцов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Через час он уже стоит на почте. Почта, как внутри сугроба, вся залита белым ласковым светом, идущим через замерзшие окошки. В углу топится печь-голландка, и с одного бока ему жарко, с другого, обращенного к входной двери, – холодно, словно он находится посредине между экватором и Северным полюсом.

– Нет вам письма из Москвы, дядя Леша, – говорит, перебирая почту, девушка Лиля. – Ни из Москвы, ни откуда еще.

– Посмотри получше, дочка, должно быть, месяц прошел, – просит Бобров, уже не веря в удачу, а скорее соблюдая привычный ритуал общения.

Как ни странно, отсутствие письма его не сильно огорчает. Куда приятнее смотреть на Лилю, на ее полупрозрачное на свету лицо, точно и оно из снега. И вся она – как речная чайка, чистенькая, крепкая, небольшая, перышко к перышку, и в своей юности, в своем порыве кажется готовой сорваться с места и пугливо улететь.

– Ладно, посмотрю, – соглашается Лиля, соблюдая тот же ритуал. – Только лучше все-таки завтра прийти.

Перебирая почту, она откладывает в сторону какую-то открытку, старик смотрит, как уменьшается пачка и сейчас Лиля вспорхнет и улетит по другим делам и забудет про него.

– Вы на Кузнецкой живете, дядя Леша? Тут на вашу улицу всего одно отправление. Не занесете по дороге? – Взглянув еще раз на адрес, она протягивает отложенную открытку. – Марфа Долгова. Знаете такую?

– А то, соседка моя.

Алексей Иванович выходит на улицу, и мороз сразу сжимает его в тиски, не давая вздохнуть. Глаза слезятся, отчего предметы вокруг кажутся размытыми и лучатся во все стороны. И солнце, и сверкающие деревья, и сугробы, и мороз по-прежнему вселяют уверенность, что сегодня его ждет удача: сорвалось в одном месте, но обязательно подвернется в другом. И он уже знает в каком.

Старик стоит в раздумье, куда идти: на станцию, домой или опять на почту, взглянуть еще раз на Лилю. Лилю он сравнил с чайкой потому, что однажды прочитал в журнале статью о птицах. Там говорилось, что все люди, если присмотреться, похожи на птиц. И, прочитав, понял, что всегда подспудно это знал, надо было только подтолкнуть его к знанию. С тех пор у него вошло в привычку внимательно присматриваться к разным людям. Это даже стало его тайной страстью. Кто был похож на ворону, кто на галку, женщины в основном на суетливых и занятых собой голубей, Лиля вот на чайку, готовую улететь. И когда он находил это сходство, всякий раз про себя ликовал, и казалось, что ему открылись все тайны мира.

Сейчас он увидел идущую к станции девушку в маленькой дубленке и короткой юбке, мелькающую длинными ногами, которые от холода, верно, совсем окоченели, вот-вот отвалятся, и неодобрительно подумал: «Ишь, вырядилась, цапля!»

На перрон вышел дежурный, одетый поверх шинели в шубу, в фуражке с красным околышем, с красными ушами и лицом, похожий на нахохлившегося на морозе снегиря. Дежурный подозрительно посмотрел на Алексея Ивановича и отвернулся. «Верно, уже слышал про сигнал-то, – насмешливо думает старик. Он знал, что на станции его за эти сигналы прозвали Семафором. – Ничего, приедет из Москвы комиссия, тогда попляшете».

С тех пор как старик Бобров стал писать свои сигналы, а сигналил он в разные московские министерства и комитеты, торговые и экологические, он почувствовал себя важным человеком. Знакомые, встречая его на улице, говорили:

– Ты, Алексей Иванович, теперь человек важный. Мы слышали, с министрами переписку ведешь. Написал бы про наши недостатки.

– Можно написать, – соглашался старик, невольно принимая значительный и занятой вид.

Постояв немного, он решает возвращаться домой. Дорога огибала Люлинское, с низкими берегами, озеро, и до самого леса тянулась снежная равнина, ничем, даже маленьким бугорком, не обозначая противоположного озерного края. Через дорогу от столбов и деревьев лежали перекладинами тени, и когда дорога шла в гору, запыхавшемуся старику казалось, что он поднимается по лестнице. «Отходили мои ноженьки, требуют покоя», – вздыхал он.

Но и печальные вздохи не мешали бодрому настроению. Не кому другому, а ему доверили отнести по адресу почтовое отправление. Значит, доверяют. Другой, доведись ему, забрел бы по дороге в кабак и не донес открытку, а он, Алексей Иванович, все выполнит в точности.

У деревянного, похожего на обычную избу магазина он сделал остановку, собираясь зайти погреться. У него замерзли руки и ноги, но холоду и этого показалось мало, он проник внутрь, и было такое ощущение, что в желудке лежит и не тает комок снега. Зайти в магазин можно, но лучше все-таки сразу добраться до Марфы. Тут его, скорее всего, и поджидает удача. Старуха живет от него по-соседски через четыре дома, и она наверняка в благодарность за доставленную депешу напоит чаем, к чаю добавит чего покрепче, а потом, за разговором, добавит еще, и он решил перетерпеть холод.

Теперь он думал о Марфе, кого она ему напоминает. У нее всегда было испуганное и растерянное лицо, словно, в ожидании беды, она собиралась заплакать или уже отплакалась, и этим женщина, скорее всего, похожа на чибисиху, которые летают низко над полями, вскрикивая так жалобно и пронзительно, словно действительно плачут.

Марфа встретила его встревоженно. Видно, не ждала редких у нее гостей, забыла даже, как они выглядят.

– Давненько не заходил, сосед. У меня с утра ножики два раза на пол падали – к мужику. А я не верила. Присаживайся, сейчас чай пить будем.

– Я не один. – Он полез в карман пальто и достал непослушными пальцами открытку. – Вот, депеша тебе, Марфа. Наверное, от сестры из Сибири. Почтарка Лиля говорит, отнеси, мол, Алексей Иванович, а то, говорит, на почтальона надежды мало… Откуда, спрашиваю, открытка-то?

– От сестры, от сестры из Сибири. Только почерк чего-то незнакомый.

Старик в ожидании угощения присаживается к столу, а Марфа уходит в спальню за очками. Эти очки всегда теряются в нужную минуту. Нет их на буфете, нет и в ящиках буфета, нет под кроватью и на подоконнике. «Куплю себе новые с золочеными дужками, – говорит она запропастившимся очкам, а вы себе валяйтесь где придется». Хитрость действует, и очки сразу отыскиваются на тумбочке под газетой.

Старик с рассеянной улыбкой слушает, как Марфа ходит, выдвигает ящики, бормочет что-то себе под нос, а затем, после тишины, вдруг раздается какой-то израненный крик, переходящий в вой и плачь. Бобров удивленно приподнимается с места, не зная, что подумать, смотрит на дверь спальни. Старуха выходит оттуда в слезах, размазывая их, как ребенок, ладошкой по щекам. В другой руке она держит перед собой на отлете только что принесенную открытку.

– Татьяна… сестра старшая из Сибири… Умерла, – говорит она, выталкивая слова рывками, и, не видя ничего от слез, протягивает Боброву злосчастную открытку, словно предлагая разделить ее горе.

Теперь, когда выяснилось, что произошло, старик приходит в себя.

– Вот несчастье так несчастье. Что же делать? Надо на похороны ехать, Марфа. Слышишь, сейчас это самое главное.

И говоря так, он сомневается, сможет ли она на самом деле доехать до Сибири. Он представляет ее одинокую, растерянную в толпе пассажиров, эту вокзальную суету, когда все срываются с места и куда-то бегут. Оглушенная горем, она тоже будет бегать на пересадках, не понимая, в какой кассе купить билет, в какой поезд и вагон садиться.

– Марфа, ты что сама-то думаешь?

Но старуха, кажется, не слышит. Плачь становится тише. Она стоит у заснеженного окна и мыслями своими далеко, наверное, в Сибири. Стоит долго.

– Какие похороны, Алексей… Ее две недели как похоронили, – неожиданно откликается она.

– Как же так? – Алексей Иванович только сейчас соображает, что известие пришло не с телеграммой, а на простой открытке, которая идет из Сибири долго. – Почему же тебя раньше не вызвали? – спрашивает он у Марфы. – Все равно надо ехать, хоть могилку оплачешь.

Но старуха опять не слышит вопроса. Так они и разговаривают: Марфа сначала долго молчит, глубоко затаиваясь в себе, и лишь когда до нее доходит смысл слов, спохватываясь, с опозданием, отвечает:

– На какие шиши ехать, Алексей, подумай! Денег все равно нет. – Она с всхлипом вздыхает. – Соседи потому телеграмму не отбили, чтобы я не шебуршилась понапрасну. Знали, видно, что мне надо три месяца ни исть, ни пить, чтобы собрать на дорогу. Соседи и похоронили. Татьяна, как и я, жила одна. Ох, Таня-Танюша. На чужой сторонке, у чужих людей.

Ей бы сейчас найти опору, зацепиться за какое-нибудь неотложное дело, чтобы забыться. Но какие у нее неотложные дела? Даже живности в хозяйстве нет, один кот испуганно выглядывает из-под стола. Она с надеждой смотрит на топчущегося Боброва, будто он найдет какой-нибудь выход. Марфе хочется, чтобы ее пожалели, как в детстве. Старшая, Танюша, всегда ее жалела, маленькую, вытирала слезы и нос, нашептывала ласковые слова, а теперь ее нет. И защитить Марфу от беды некому.

– Я бы помог с деньгами, но сам того – без гроша. Может, власти какое пособие на дорогу выделят? – подает надежду старик.

– Власти… – снова после долгого молчания откликается Марфа. – Где они, твои власти? Как же, получишь от них… Это надо же, три месяца ни исть, ни пить. – Видно, мысль про три месяца, весомый срок, крепко засела у нее в голове. – Страна большая, а все равно что чужая, сидим по норам, ни выйти, ни поехать куда. Власти…

Старик рад, что Марфа переключилась на другую тему, хотя сама тема ему не нравится.

– Ты власти-то не ругай, – с мягким укором говорит он. Он не любит, когда ругают власти, и даже сигналит, требуя наведения порядка, не затем, чтобы ругать, а помочь ей. – Власть свыше дана, ее надо уважать. Какая-никакая, а власть.

– «Какая-никакая, какая-никакая», – передразнивая, на этот раз быстро откликается Марфа. Лицо у нее краснеет, озлобляется, словно вся боль, все обиды перетекают в эту злость. – Вот именно – какая-никакая. Раньше, при советском строе, хоть какая-то была, а сейчас вообще никакой, старый ты пень.

После этих слов, успокоившаяся было, она повторно срывается в слезы, заходится в плаче, таком громком и безутешном, что окончательно становится похожей на чибисиху, потерявшую своих птенцов.

Бобров не знает, что тут делать, нужные слова не находятся, да и не помочь словами. Он топчется у стола, потом посреди кухни и прихожей, не решаясь сразу уйти, понемногу преодолевая расстояние к двери. Уход его похож на отступление. У дверей он долго стоит, надевая рукавицы, шапку, застегивает на все пуговицы пальто, еще надеясь найти утешение для плачущей Марфы, и только затем тихонько прикрывает за собой дверь.

Дома он рассказывает жене о случившемся. Жена, по-утиному домашняя, уютная, хозяйственная, почти не знала Татьяну – была маленькая, но отозвалась на беду, поохала и тоже сказала про власть.

– И ты туда же, – рассердился старик. – Вам бы, бабам, только критиковать.

Сам он помнил сестру Марфы смутно, она была старше года на три, и однажды в Доме культуры он решился пригласить ее на танец. Ошеломленный собственной смелостью, он, подросток, танцевал как во сне, ничего не видя перед собой, кроме округлившейся под кофточкой груди, а Татьяна поглядывала сверху со снисходительной улыбкой и, освободив руку, даже погладила его по голове. Вскоре она вышла замуж и уехала в Сибирь.

Ночью Алексей Иванович просыпается, не зажигая света, садится у окна. К окну сразу же слетаются лучистые звезды, и видно, что мороз им нипочем.

Он знает, что теперь не заснуть и до самого утра в голову будут лезть разные мысли. Он думает о птицах, о том, что говорилось в той журнальной статье. А говорилось, что раньше в России люди сплошь и рядом напоминали певчих и хищных птиц, певцов и героев – соловьев, щеглов, жаворонков, соколов и орлов, а в сегодняшних русских лицах все чаще проступают черты воронов, сорок и куриц.

«Наверное, сегодня поэты и герои не нужны», – решает Бобров, поражаясь своей мысли, потому что она вроде как против нынешней власти.

Потом вспоминает о своем оставшемся без ответа сигнале, о Москве, о несчастной Марфе, которой уже никогда не оплакать могилку сестры. Он пытается разглядеть сквозь деревья и заборы, не горят ли огни в доме соседки, но мороз еще крепче сжал землю, и ничего не видно. Трудно представить застывшую, заваленную снегом железнодорожную станцию и уж совсем невозможно – Москву.

А над Москвой тем временем нескончаемо полыхает зарево. Горят огни фонарей, окна и вывески ночных магазинов, клубов, ресторанов, кабаков, проносятся по улицам огоньки автомобилей, и все вместе они сливаются в яркий столб, упорно бьющий в небо. Порой автомобили останавливаются, и из них выходят, попадая в полосу света ресторанов и клубов, готовые праздновать нескончаемый праздник мужчины, похожие на воронов и воронят поменьше, в повороте головы которых, в манере держаться есть что-то резкое, безжалостно-торжествующее; следом появляются прячущие в меха свои сорочьи и куриные лица женщины.

И никому нет дела, что над Москвой давно зависла черная, огромная, пугающая ночь, уже поглотившая все села и деревни, все города, давая им покой и отдых, и если бы не блеск неисчислимых огней, погасивших на небе звезды, накрыла бы сонным покоем и Москву. Но никому в этом бесконечном празднике нет дела ни до ночи, ни до звезд, ни до сигналов Алексея Ивановича, ни до Марфы, ни до самой Сибири, куда чтобы доехать, Марфе надо «три месяца ни исть, ни пить».

Тройка

Е. К.

Еще в конце ноября, сразу после первого снегопада, устанавливаются и первые морозы. Деревья, раскинув ветви, закуржавели и при ясном небе сверкают как начищенные. Все вокруг замерло, в неподвижном воздухе летает мельчайший иней. Кажется, что землю окунули нашим краешком в воду и выставили под холодное солнце леденеть.

– Вот и зима, – говорят люди, радуясь морозу, чувствуя прилив бодрых сил.

Радуются и дети, у них уже приготовлены санки и фанерки – все, на чем можно кататься с гор. И в первый воскресный день они выбираются на берега Великой. Охваченные веселым ужасом, они бросаются вниз, навстречу широкому речному полотну, лица на ветру румянятся, и ребята катятся с горы один за другим, как просыпанные яблоки.

В прежние годы в это время на ипподроме готовили к новогодним праздникам тройку лошадей. Взволнованные предстоящей поездкой, наездник и помощники выводили во двор конюшни коренника, орловского рысака Опала, как и положено, серого в яблоках, катили тяжелый шарабан на резиновом ходу, похожий двумя своими оглоблями на рогатого жука. Весело переругиваясь, запрягали жеребца, обматывали «для шику» красной лентой дугу, навешивали невесть откуда взявшийся позеленевший колокольчик.

Рядом, наблюдая за суетой, стояло начальство в теплых пальто и шапках, стояло прочно и непоколебимо, как тумбы, и сторонилось, когда из соседней конюшни приводили пристяжных – двух ярко-рыжих ахалтекинцев, под кожей которых, переливаясь, играли мышцы. Дурачась, ахалтекинцы хватали из-под ног свежий снег, задирали головы, норовя встать на дыбы.

– Побалуй у меня, – грозились помощники, молодые парни, приседая и натягивая повод.

Наконец все готово. Опал стоял в упряжке спокойно, зато пристяжные и тут не могли успокоиться, мелко-мелко перебирали на месте ногами, точно земля обжигалась. Наездник забирался первым, брал вожжи, ожидая, когда загрузится в шарабан начальство, и выводил тройку на беговую дорожку.

Неуклюжая вначале, позванивая при каждом шаге сборкой, на дорожке тройка преображалась. Коренник переходил на трот, игривые ахалтекинцы, скакавшие еще вполсилы, загибали набок головы на длинных шеях, и спереди это походило на распустившийся цветок. Сделав круг, тройка сворачивала к распахнутым воротам, покинув ипподромный простор, выезжала в тесноту улицы и, набирая скорость, неслась вниз мимо старого Немецкого кладбища к Пскове, к деревянному мосту. Мелькали перила, мелькало, пропадая из глаз, извилистое русло реки, и в следующий миг тройка начинала подниматься в гору.

Комья снега из-под копыт коренника били в жестяной передок шарабана, снег от ахалтекинцев, кувыркаясь, взлетая вверх, и шарабан мчался в белой кутерьме, словно на всем ходу врезался и пронзал сугроб. Наездник держал вожжи в вытянутых руках, зажав в кулаке хлыст, кончик которого покоился у него на плече. Но вот он ставил хлыст торчком, слегка отпускал вожжи, Опал переходил на резвую рысь, из ноздрей двумя пушистыми усами вылетал пар, пристяжные, уже не играя, впрягались всерьез, колокольчик заливался смехом, радуясь скорости. И тройка с такой легкостью выносила шарабан наверх, словно он был игрушечный, словно не тяжелее спичечного коробка.

И уже как видение, как что-то сказочное, проносилась тройка по центру города, накрыв собой половину проспекта. Смущенное вниманием, лихостью, сделавшимся шумом, начальство сидело не поднимая глаз, держалось за борта шарабана, ругало себя, что решилось поехать, и дружно, как по команде, подскакивало на ухабах. Грохот копыт стоял на весь Псков, но наезднику и этого казалось мало. Направив кончик хлыста, как указку, вперед, он снова ослаблял вожжи, мелькание ног коренника сливалось в сплошную полосу, скакавшие галопом пристяжные вытягивались в струнку.

– Давай! – громко, от полноты чувств кричал наездник, неизвестно кому и неизвестно зачем, потому что лошади и так «давали».

Редкие встречные машины жались к обочине, передние прибавляли скорость, чтобы уйти от преследования, прохожие останавливались и долго смотрели вслед промелькнувшей тройке, которая, дыша печным жаром, краснея высокой дугой, пропадала за поворотом, где открывался вид на кремль, на крепостные башни, стены и купола Троицкого собора, озаренные солнцем… Так и исчезала тройка. И все, кто ехал тогда в шарабане, и те, кто смотрел ей вслед, не знали, что исчезает она навсегда.

Это было давно, почти сорок лет назад, а сегодня в городе опять зима, опять метель. В городе метель не так заметна, прячется за домами и вырывается из-за угла лишь затем, чтобы наброситься на пешехода, запорошить его снегом.

Зато в деревне сейчас раздолье. Метель начинается здесь днем, начинается не страшно. Бежит поземка, закручивая на дороге снежные воронки. Мгновенно появляясь и быстро исчезая, воронки еще похожи на играющих с собственным хвостом котят. Но к вечеру вся деревня тонет в снежных вихрях, которые несутся вдоль улицы, как по трубе, с ревом и свистом. Порой ветер стихает, чтобы задуть с новой силой, и тогда из затопленной печи клубами врывается в избу дым.

Но в доме все равно хорошо. Можно сидеть у окна, всматриваясь, как в сгущающихся сумерках погибельно раскачиваются деревья, слушать рев метели, удивляться мельканию снега, невольно вспоминая под быстрое мелькание давний бег тройки. Было ли это на самом деле, этот бег под нависшими над дорогой заснеженными деревьями? Был, конечно, но уже не повторится, навеки сгинули тройки, пропали в снежном дыму, затих перестук копыт, и никогда-никогда не услышат улицы, никогда не огласятся просторы русской равнины смехом и плачем поддужных колокольцев…

А тем временем метель все сильнее и сильнее, на улице все тревожнее. И, усиливая тревогу, натужно, на одной ноте, как лютый зверь, воет застрявший в снегах у самой деревни грузовик. И там, где он застрял, двигается, колеблется над полями сплошная стена снега, и веет оттуда, как из пропасти, неживой пустотой. Дымятся верхушки сугробов, сильнее раскачиваются деревья, кажется, скоро ветер выдует из деревни все живое.

На крыльцо, придерживая шапку, выходит сосед. Куда и зачем вышел он в непогоду, что ему делать, как не пропадать, среди мечущихся вихрей? Метель сразу запеленала его в белый кокон, и не успевает он сойти с крыльца, как вдруг исчезает, словно, подхваченный ветром, уносится в поля, в непроглядную белесую муть. Лишь дома стоят твердо, похожие то на гребни скал, то на пережидающие шторм корабли. Так они и будут стоять, пока не стихнет непогода, не выглянет между низко бегущих облаков солнце и не вернется из полей замерзший до стеклянного звона сосед, два дня назад занесенный туда метелью.

Саня Кайлов

Это был тихий дачный поселок на берегу реки Псковы, с маленькими, раскрашенными в разные цвета домиками. Если смотреть на него с соседнего холма, поселок кажется совсем игрушечным, и хочется, как в детской игре, взять двумя пальцами и переставить домики с места на место, перемешать их, и вышло бы все равно красиво. Потом, к неудовольствию дачников, в поселке вырос похожий на сундук трехэтажный особняк местного олигарха Куракина. И если бы кому-нибудь пришла мысль перенести особняк, его пришлось бы сначала, как вросший камень, сбить каблуком, оставив посреди поселка неопрятную яму.

А вскоре случилась и другая напасть. Было раннее утро, мокрое от росы, когда в поселке появился незнакомый парень. Он шел по дороге, а сбоку струисто бежала его тень: длинные, уходящие к горизонту ноги, увенчанные крохотным туловищем. И почти все дачники могли наблюдать, как сначала он прошел с опущенной головой мимо домиков двух бывших учительниц, мельком взглянул на бревенчатый пятистенок прораба Михайлова и остановился, внимательно осмотрев особняк Куракина, после чего свернул в низину к заброшенному дому, и вскоре оттуда раздался стук отколачиваемых от дверей и окон досок.

Через три дня выяснилась, что незнакомца зовут Саня Кайлов, что он вор и только что вышел из колонии на свободу.

На самом деле Саня Кайлов не считал себя вором. Крал понемногу, по наводке приятеля Шило, но крал только на пропитание, если заканчивались любимые им пельмени. Пельмени Саня лепил сам, и, когда вываливал их, отваренных, в большое блюдо, пельмени белозубо улыбались ему во весь рот, а он, улыбаясь в ответ сквозь пар, поливал их уксусом и маслом, перчил, добавляя сметану и горчицу.

В исправительно-трудовой колонии, где он сидел, пельменей уже не было, зато по телевизору часто показывали передачи на тему «украл – иди в тюрьму», чтобы осужденные помнили о неотвратимости наказания. Но телевизор в колонии был, наверное, сломанный, потому что показывал исключительно оправдательные приговоры. Украл, к примеру, чиновник миллиард рублей – его оправдывают за недоказанностью улик, тяпнул другой два – освобождают по истечении срока давности, увел, уже олигарх, три миллиарда – дают три года условно. На экране телевизора олигарх выглядел очень покаянно, только глаза сверкали веселой насмешливостью.

– Ну, кошки драные, и дела. По условному году за каждый миллиард, – кипел Саня. – Получается, чем больше воруешь, тем меньше сидишь. Еще хорошо, что мне за мою кражонку не дали пожизненного срока. – И все пытался вспомнить, где он раньше видел этого олигарха с откормленным лицом.

– Точно я его видел, кого-то эта рожа мне напоминает, – мучился он и наконец догадался, кого напоминает, – поросенка, когда олигарх в очередной раз покаянно склонил голову и на темечке у него проступила белая плешина, похожая на свиной пятачок.

Сам Саня попался на краже электросчетчиков. Работенку со счетчиками для какого-то грузина ему устроил как раз этот гаденыш Шило.

– Дело легкое, без риска, – уговаривал он Саню, который в этот момент, ухнув пельмени в блюдо, улыбался сквозь пар. – А заработаешь хорошо, на пельмени хватит.

Саня согласился, но все пошло наперекосяк. Сначала ему не понравился заказчик-грузин, коротко стриженный, вертлявый и настойчивый. «Мутный он какой-то, – беспокоился Саня. – Того и гляди не заплатит».

Но не о деньгах надо было думать, не о том, сколько пельменей – как звезд на небе – он сможет слепить, а насторожиться. Саня Кайлов только спросил:

– Много электросчетчиков надо?

– Заказ долгосрочный, батоно. Чем больше, тем лучше, – бойко ответил грузин.

С этого времени для Сани началась ночная, беспокойная жизнь, и жизнь поначалу ему нравилась своей свободой и вольным одиночеством. Заходя в подъезд дома, он выключал свет, но не тьма окружала его, а призрачный, неверный, невесомый свет. Белые ночи стояли на улице, белые ночи вливались в окна. Движения Сани тоже становились легкими и невесомыми, как у водолаза, плывущего в светлых речных струях, и, поднимаясь и спускаясь по этажам, он, казалось, как водолаз, то всплывал наверх, то вновь погружался в неведомые глубины.

Не учел Саня только одного – что помимо него не спали и кошки. В подъездах их было много, что страшно наступить, и все они проникались к делившему с ними ночную жизнь Кайлову доверием и любовью. Куда бы он ни пошел, они шмыгали за ним и в самый напряженный момент, когда он, подсвечивая себе фонариком, орудовал отверткой, волнисто терлись о ноги и ободряюще мурлыкали на понятном любому человеку языке: «Пр-р-равильно делаешь, пр-р-ра-вильно».

Саня дергался невпопад, ронял инструмент, наклоняясь, бился головой о щиток, но в конце концов смирился. Кошки его и подвели. Спускаясь со сложенной в рюкзак добычей, он наступил-таки на чью-то лапу, и обиженная кошка завопила уже не на понятном любому человеку языке, а на английском: «Ва-а-ау», и Саня не то с испуга, не то от изумления, что животные, оказывается, знают языки и иностранные, споткнулся и полетел вниз. И пока летел, пока вывалившиеся из рюкзака счетчики булыжниками скакали за ним по ступенькам, жильцы подъезда, словно только и ждали у дверей кошачьего сигнала, вырвались из квартир, набросились на Саню, заломили руки. Кайлов, боясь, что побьют, не сопротивлялся.

Уже позднее в колонии он жалел, что не поинтересовался у заказчика, зачем ему понадобились электросчетчики. «Наверное, в Грузии со счетчиками полный кирдык, или они там у себя их подкручивают, чтобы колесики крутились в обратную сторону», – решил он.

* * *

После освобождения Саня Кайлов, не чиновник и не олигарх, договорился с собой больше не воровать. Он вспомнил, что в дачном поселке у него остался построенный дедом домишко, и, чтобы не испытывать городских соблазнов, перебрался туда. И когда отколачивал доски с окон и двери, ему казалось, что дом, как и он, был в заключении и сегодня он выпускает его на волю.

Внутри дом оказался еще запущеннее, чем снаружи. Одно окно осталось заколоченным, в пробивавшихся сквозь щели лучах солнца клубилась потревоженная пыль. Саня стоял растерянный, и дом, привыкая к человеку, скрипнул половицей, а в бревенчатых стенах раздался едва уловимый вздох. К вечеру он навел кое-какой порядок: вымыл полы, обмел с углов паутину, вычистил и побелил печку-лежанку и спать лег на старый диван, который, тоже привыкая к человеку, всю ночь звонко стрелял пружинами.

Появление Сани сначала не обрадовало дачников. Особенно испугались бывшие учительницы, но прораб Михайлов, человек еще не старый, крепкий и решительный, успокоил их, сказав: «Зачем мы ему нужны, голодеры и нищета? У воров свои правила: если красть, то миллиард».

Разговор состоялся у мостков на берегу Псковы. Река сверкала на солнце, но у мостков была тень от деревьев, по стволам которых, отражаясь от воды, нескончаемо струились снизу вверх, как пузырьки воздуха, полупрозрачные тени, и трое людей, окруженные этим солнечно-сумеречным движением, напоминали заговорщиков. Говорили вполголоса.

– Мало Куракина, бандита этакого, так еще вор на нашу голову свалился, – жаловались старушки. – Теперь хоть на улицу не выходи.

– Пускай Куракин не выходит, – заявил прораб насмешливо. Было видно, что он не боится ни олигархов, ни воров. – Вы заметили, как этот Саня Кайлов посмотрел на его коттедж, когда проходил мимо? О-це-ни-ва-ю-ще! Присматривался, как бы половчее забраться и обнести.

От веселого и уверенного вида Михайлова осмелели и старушки.

– Давно пора Куракина обнести, – выдали они злодейскую надежду всех дачников. – Человека только нужного нет.

– Почему же нет? А Саня? Не огурцы же он приехал сюда на грядках сажать…

Утешенные старушки не сразу ушли, а завели с прорабом привычный разговор о коттедже олигарха, уверяя, что неуклюжее каменное строение разрушает гармонию тихой русской природы. Михайлов, хотя и был несогласен, отмалчивался перед учительницами, привыкнув молчать на уроках еще в школе. Но когда они заявили, что простые избы, такие как у них, не выставляют себя напоказ, а органически сливаются с пейзажем, все-таки не выдержал. Вспомнив, что сам помогал Куракину строить особняк и что он, как прораб, тоже имеет отношение к архитектуре, сердито заявил:

– Это вы потому так рассуждаете, что у вас денег нет. А будь деньги, вы себе такой бы дворец отгрохали – размером со школу-десятилетку.

И, рассердившись окончательно, высморкался перед возмущенными учительницами, как на стройке, приложив большой палец сначала к одной ноздре, затем к другой.

Утверждение прораба, что Саня приехал обокрасть олигарха, пришлось дачником по душе. В поселке уже не могли говорить ни о чем другом, обсуждая две темы: много ли добра в особняке и скоро ли новый сосед заберется в куракинские покои.

Через неделю, когда надоело сидеть по вечерам дома, Саня отправился к мосткам. Он шел по накатанной дороге, где от невидимой еще реки пахло теплой вечерней сыростью, потом по траве уже вниз к мосткам. И как только присел на скамейку, стали собираться дачники. Они здоровались за руку и изучающе заглядывали в глаза. Пришли даже бывшие учительницы, встали поодаль, как бы любуясь рощей на холме, за которую закатывалось солнце, а на самом деле бросали на Саню любопытные взоры. В тот же момент солнце опустилось и из рощи во все стороны брызнули лучи, словно между стволов просунули золотой веник.

Саня догадывался, что его прошлое известно, и был удивлен радушием дачников. И был удивлен еще больше, когда к нему по-свойски, как к давнему знакомому, подсел Михайлов.

– Я вот давно хочу спросить, Александр, не боязно воровать-то? – заговорил он. – Риск-то здесь большой… Да ты не обижайся, не обижайся, это я так… восхищаюсь тобой. Мы тут все восхищаемся.

– Я и не обижаюсь.

– Ну и правильно, молодец. Я это к тому, что больно ты для предстоящего дела худощав. Понятно, не с тещиных блинов прибыл, а с казенных харчей, но мы поможем набрать форму, обращайся. Подкормим, если что, не обеднеем. Огурцы на грядках идут, помидорки зреют.

– Свежей картошки можно взять, – поддержали прораба другие дачники. – А у меня кабачков прорва.

Михайлов на каждое слово одобрительно кивал:

– Вот я и говорю, для хорошего дела тебя надо подкормить. Хотя, с другой стороны, для дела, может, и худоба не помеха, к примеру, если придется в щелку пролезать.

Прораб говорил так путано, что Саня ничего не понял. Сначала он решил, что его хотят не то чтобы обидеть, а так – залезть в душу, разложить, как шкафу, все по полочкам: на этой полочке все правильно лежит, и живешь ты, значит, правильно, а вот здесь – перевернуто, и надо бы тебе, Санек, по-новому прибраться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю