355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Клевцов » Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
» Текст книги (страница 7)
Голос с дальнего берега Рассказы и литературные портреты
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
"


Автор книги: Владимир Клевцов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

– Варька, Варька, – держа для приманки кусок хлеба, зовет бабушка свою молоденькую, только что отгулявшуюся нетель, с крошечным, размером с ладонь, выменем.

Другие хозяйки тоже зовут коров, и они разбредаются по дворам, оставляя на опустевшей улице запах зеленой травяной жвачки и парного молока.

Другое воспоминание уже совсем сказочное. Он стоит на заливных лугах, куда пришел с бабушкой на дневную дойку, у самого берега сияющей на солнце реки. У него праздничное, радостное настроение, может быть оттого, что на невидимой отсюда лодочной станции играет музыка. И вдруг из этого солнечного сияния, в ореоле лучей, появляется лодка и плывет среди вспыхивающих огнями волн, как по затухающему пожарищу. В лодке сидит женщина в белой шляпке и белом ажурном платье и, наклоняясь, со смехом плещет из-за борта водой на неумело гребущего мужчину. Из какой нарядной, нездешней жизни появились они, чтобы проплыть мимо очарованного мальчика к лодочной станции и навсегда исчезнуть за речным поворотом?

Сегодня Сева почти взрослый, перешел в одиннадцатый класс и приехал к бабушке на свои последние школьные каникулы. Весной в газете опубликовали его стихотворение, и он уже решил стать поэтом, живет, радостно-возбужденный, в постоянном поиске рифм и метафор для новых стихов. По бабушкиному дому он ходит с загадочным видом, надувается от важности, от распираемого желания показать напечатанное стихотворение.

Но не показывает, потому что знает, что никакого восторга не будет, бабушка не поймет, какое значительное, знаменательное событие случилось в его жизни. Поглядит на стихотворение, даже не прочтет, скажет: «Молодец, а чем ты после школы заниматься будешь?»

Но бабушке, хотя она и рада приезду внука, сейчас не до Севы: вот-вот должна отелиться Варька. Сегодня на их улице Новой почти не осталось коров: прежних сдали, новых не завели, потому что не под силу держать. И бабушка понимает, что и ее запаса хватит только на Варьку – она последняя, – и жалеет, заботится о Варьке как ни о какой другой корове до нее.

Она уже неделю не пускает ее на пастбище, дважды в день меняет подстилку, стелет под ноги, точно простыню, свежее сено.

По срокам сегодня ночью должно свершиться. Она заправила керосином лампу, отнесла в хлев, потому что света там нет, и строго говорит Севе:

– Ты не ходи, не беспокой Варьку. Не нервируй ее.

Видно, что бабушка и сама нервничает, все время, как часовой, прислушивается к любому шороху, чтобы не пропустить тревожного Варькиного муканья и сразу броситься на помощь.

– Само собой, я же понимаю, – отвечает Сева, но все-таки заглядывает в хлев.

Варька стоит у маленького оконца, но даже такого тусклого света хватает, чтобы разглядеть раздувшуюся, как бочка, корову, и, когда он появляется, у нее на животе мгновенно выпячивается и пропадает живой бугорок. «Это, наверное, теленок копытцами сучит, просится наружу», – думает Сева, стыдливо ошеломленный открывшейся ему тайной, и тихонько, на цыпочках, выбирается за дверь.

Потом, томясь, опять идет в дом, решив написать грустное стихотворение, еще не зная о чем. Вспоминается ему памятное место у реки, где он впервые увидел загадочную женщину и где позднее дал себе клятву добиться такой же нарядной, нездешней жизни, и теперь знает, как это сделать, потому что только у поэта бывает красивая жизнь. Он садится за стол и ждет, когда в голову стремительно стукнет и горячо вспыхнет под сердцем, – так всегда случается вначале. И хотя ничего не стукает и не вспыхивает, он пишет на листе бумаги, зачеркивает, снова пишет и зачеркивает, затем комкает и бросает лист на пол и начинает ходить по комнате перед изумленной бабушкой, опустив голову в пол.

– Ты чего потерял, внучок? – спрашивает она.

– Рифму, рифму, – раздраженно отвечает он. – Я стихи пишу.

– Ну пиши, пиши.

Окно открыто на улицу, где как бы на ожившей березе перепархивают с ветки на ветку, гомонят, чивикают и ссорятся по-ярмарочному задиристые воробьи. Они тоже мешают Севе, который никак не может подобрать рифму к слову «сон».

– Сон – омон, сон – охламон, – шепчет он в отчаянье. – Сон – батон. Тьфу ты!

Поздно вечером бабушка уходит в хлев, прихватив бельевую веревку на тот случай, если придется вытаскивать теленка за ноги.

– Что-то будет, что-то будет. Господи, спаси, Господи, убереги, Господи, помилуй, – говорит она. И в голосе у нее такое отчаянье и тревога, как у птицы, летающей над выпавшим птенцом.

Сева остается один и, кажется, впервые сознает, что происходит что-то важное, скорее всего трагическое, и волнуется. Он представляет, как Варька в мучениях умирает, теленок тоже гибнет, не родившись. Не зная, куда приткнуться, он мечется по дому, выглядывает в окна, садится на диван, вскакивает. Несколько раз пробирается к хлеву, прислушивается, склоняясь к двери в неудобной, напряженной позе бегуна на старте, готового сорваться с места. Но за дверью тихо…

Чтобы успокоиться, Сева отправляется на улицу. И пока бабушка сидит, закрыв себя в хлеву перед керосиновой лампой, в желтом свете похожая, возможно, на какого-то древнего идола, Сева быстро ходит по райцентру из конца в конец. «Надо подождать, – трусливо думает он. – Вот погуляю, вернусь, и все к этому времени образуется».

Ночь была тихая, село спало, только в поле горел костер. На небе сначала светили звезды, такие крупные, словно раздувались на глазах, как пузыри на воде. Потом взошла луна, притушила звезда, залила землю призрачным светом, точно дохнула на нее, и все вокруг, даже дома, показались полупрозрачными, как бы сложенными из синего стекла.

Неожиданно Сева останавливается посреди улицы, как от внезапной мысли, с удивлением, замерев, смотрит по сторонам, и все, что видит, кажется ему новым, все находит в нем отклик. Он как-то сразу забывает о бабушке и корове Варьке, переживая одновременно и восторг, и тревогу, и веру, что однажды сумеет выразить в стихах эту ночь, эту росу на траве, горящий в поле костер, слоистый дым от которого изогнулся над селом коромыслом, одним концом своим, нагретым, поднимаясь вверх, а другим, остывающим, припадая к земле.

Скоро в воздухе сгущается туман. Звезды сразу гаснут, не в силах пробиться сквозь его ватную толщу, какое-то время видится мутный кружок луны, но и он пропадает.

Засыпает Сева сразу, как только приходит домой. А когда просыпается в полдень, солнце льется в окна, пахнет от пола нагретым деревом. Он сразу все вспоминает, бежит в хлев. Варька стоит на месте, теленок, с кудряшками на лбу, сосет из вымени молоко, задние ноги у него от усердия дрожат. При виде теленка в голове у Севы стучит, под сердцем горячо вспыхивает огонь. Корова, теленок, бабушка, лунная ночь, костер в поле, дым костра, туман – все загадочным образом соединяется в одно целое, и это настолько неожиданно и чудно, что само просится в стихи.

Когда бабушка к обеду возвращается из магазина, Сева сидит за столом, пишет, перечеркивает написанное и бросает скомканные листы на пол.

Галки

Птенец измучил галку. Другие дети разлетелись, а этот, недорослый, остался в гнезде, без устали крикливо требуя пищи, и ей приходилось кормить его, когда другие птицы уже освободились от родительских обязанностей. Наконец и он решился выпорхнуть из гнезда, хотя полет – кривой, с растопыренными невпопад крыльями – походил на вертящееся падение; только перед землей он поймал взъерошивший его ветер, тяжело шлепнулся в траву и испуганно загалкал, призывая мать.

С тех пор он не отходил от нее, держась почему-то правого крыла, повторяя все движения, и жизнь ей стала не в радость. Кормились галки возле тучных голубей, которым, в отличие от них, подавали. Голуби все время озабоченно бродили с места на место по тротуарам и под деревьями, склевывая что-то ненужное, деловитостью своей напоминая пришедших на рынок хозяек, выбирающих у прилавков товар. Галки сидели на деревьях, зорко наблюдая за людьми, и если кто-нибудь на ходу залезал в карман или сумку, с вниманием вытягивали шеи.

Но что начиналось, когда на землю сыпался накрошенный хлеб! Голуби, светлея подкрыльями, слетались со всей округи, спешили к корму без очереди, по спинам и головам друг друга. Галки никогда не лезли в толкотню. Слетев на землю и воровато подхватив откатившийся кусочек, они уносились на дерево, с тем чтобы через минуту снова спикировать вниз, и это их быстрое мелькание туда и обратно походило на движение черного от сажи печного «ежика».

Галчонок в дележке пищи участия не принимал, зато, нервничая, кричал с дерева громче всех, боясь, что матери не достанется корма. Зато как радовался, бегал, цепляясь, по ветке, когда она приносила добычу. Прижав хлебную корку лапой, галка ела не спеша, озираясь по сторонам, галчонок, пристроясь напротив, склевывал хлеб с необыкновенной быстротой, роняя разлетевшиеся по сторонам крошки.

С наступлением осени на окраине города появились стаи грачей. Гомоня сильнее обычного, они бегали за тракторами, пахавшими под озимые, как за веревочку вытаскивали из земли червей и, когда все вместе взлетали, застилали небо черной тучей. Шумные сборы грачей, готовящихся к отлету, волновали всех городских птиц, кроме голубей.

Волновалась и галка. Забыв про корм, она глядела в сторону далекого птичьего гомона, как обычно люди, проводив близкого человека, смотрят вслед уходящему поезду. Тревожные крики манили в дорогу, звали в полет, в беспредельную небесную даль, но она понимала, что ее сил не хватит улететь так далеко. Непонятно, что было делать с птенцом, который почти вдвое ее перерос, но продолжал требовать у ошалевшей от забот и трудов матери пищу с утра и до вечера. Раздосадованная, она уже несколько раз больно тюкала его в голову, чтобы отстал…

Однажды, не в силах сдержать прощальной тоски, она вместе с другими галками улетела за город к грачам и до позднего вечера бродила с ними по спутанной траве. Летала она и на второй, и на третий день, и с каждым днем тревожнее кричали грачи, все время теперь проводя в воздухе, облетая по кругу поля, сбиваясь в мгновенно рассыпающиеся стаи.

Вместе с ней прилетал и галчонок и одиноко бродил в стороне, пугаясь невиданных прежде огромных птиц. Он не понимал, зачем они покинули кормовые места, хотел есть, но не окликал потерявшуюся из виду мать, боясь, что раздосадованные грачи тюкнут его в голову своими длинными сильными клювами.

В один из пасмурных дней, на рассвете, крики стихли, грачи улетели, в полях сделалось пусто, и почти сразу, усиливая осеннюю неприглядность, заморосил дождь, зависая вдали мокрой кисеей, в которой пропадали, словно все глубже и глубже опускались на дно, леса и деревенские крыши.

Галки, проводив грачей, переживая разлуку, вернулись в город. Но листва, в гуще которой они провели лето, почти осыпалась, качавшиеся на ветру вместе с ветками галки гляделись особенно одинокими, никому не нужными.

С затученного неба снова сеялся дождь, копился на верхних ветках в одну большую каплю и, сердясь непонятно на что, тюкал галчонка. Подавать почему-то стали реже, никто не запускал руку в карман и сумку, люди пробегали мимо, как посторонние, жадничали, стыдливо закрываясь зонтиками.

Следом пришла зима, завьюжило, потянулись нескончаемые голодные дни и ночи. В морозы галки по нескольку дней не ели, нахохленные, поджав под себя ноги, отсиживались на чердаке старого многоквартирного дома. В такие дни солнце вставало огнедышащим шаром, рассылая во все стороны лучи, холодно скользившие по окнам, по белым от инея деревьям. Казалось, сейчас солнце поднимется выше, растопит снег, но оно так и оставалось висеть над горизонтом, тускнело. Город замирал в морозном тумане, у редких птиц на лету останавливалось сердце, и они замертво падали на землю.

Хотя галки теперь были хорошо видны на снегу, им по-прежнему не подавали. Когда теплело, летали кормиться на помойки, долбили застывший до кирпичной крепости хлеб, подбирали случайно оброненные зерна и крошки.

Настал день – уже сходил снег, от мокрых крыш поднимался пар, – когда с галчонком случилось что-то похожее на любовь. В углу чердака он приметил молодую галочку, свою одногодку, очень маленькую и аккуратную, в серой косынке, спущенной с затылка на плечи. Как раз в этот момент через чердачное окно упал солнечный луч, и перья на галочке вспыхнули тугим блеском. Это все и решило. Целый день он наблюдал за ней, потом подскочил и стал на виду охорашиваться, поглаживая и пощипывая на себе перья и пушок. Галочка, принимая ухаживание, тоже начала прихорашиваться, и мать и все другие галки смотрели на молодую пару, понимая, что происходит между ними.

Вскоре наступили хорошие времена. Прошла сонная одурь зимних месяцев, повзрослевший галчонок наравне с остальными дежурил на дереве в ожидании подачки. Порой он усаживался на одну ветку с матерью, но плохо помнил ее, лишь мелькали перед ним миражами какие-то картины прошлого: то вспоминался первый вылет из гнезда, то огромные грачи, скрывшиеся однажды утром в небе. Иногда хотелось галкнуть с требованием пищи, но он сдерживался. Сейчас все его заботы были о галочке. И когда под дерево высыпали накрошенный хлеб, он стремительно пикировал за откатившимся куском побольше и торопливо нес его на чердак, где в гнезде сидела маленькая аккуратная галочка в сером платочке, спущенном с затылка на плечи.

Сердечный приступ

Ярко светило солнце, и день обещал быть жарким, душным. За окном кухни нестерпимо сверкала листва, как сверкало и все вокруг: жестяной карниз, стол, чашки, а от струи кипятка, наливаемого из чайника, Смехов даже зажмурился, словно его резануло по глазам лезвием косы.

«Что-то у меня со зрением, – озадаченно подумал он, – наверное, переутомился или жара действует».

И стал собираться на работу. Причесываясь перед зеркалом, он осмотрел себя и остался доволен: молодой мужчина, тридцать четыре года, крепкий, здоровый, к тому же еще не женатый, имеющий квартиру и хорошую должность – завуч торгового техникума.

Всем этим, по глубокому убеждению, его наградила судьба за годы, проведенные в детском доме. Потом, правда, его забрала к себе родная тетка, сыновья которой, двоюродные братья Смехова, выросли и разъехались. Тетка и его воспитала как сына, и теперь его иногда мучила совесть, что он не пишет ей, даже не знает, жива ли она.

Пока он стоял, солнце переместилось и, отражаясь от зеркала, снова резануло по глазам, как косой. «Что за дела, – уже раздражаясь, возмутился он. – Так и ослепнуть недолго».

На работу он шел, опустив голову, чтобы не видеть солнца. Но, когда переходил по мосту реку, снизу блеснула вода, и он от неожиданности пошатнулся, ухватился за перила и минуту простоял с закрытыми глазами. А когда перешел мост и углубился в тенистый, прохладный сквер, где ничего уже не сверкало и не блестело, у него вдруг с перебоем стукнуло и впервые в жизни сильно заболело сердце, словно кто-то взял его и сжал в кулаке, будто отжимая тряпку.

Смехов испуганно присел на скамейку. Боль отпустила, но осталось неприятное чувство, что теперь у него в груди вместо сердца вяло трепыхается тряпочка.

В этот момент к нему и подошел сослуживец Крымов.

– Тебе плохо, Олег Васильевич? – спросил он. – Помочь?

– Ничего не надо, иди, я догоню, – проговорил Смехов, и ему показалось, что Крымов поспешил дальше с облегчением, с видом человека, выполнившего долг, пожелавшего помочь, и не его вина, что помощь не приняли.

«Всегда так, – с горечью подумал Смехов. – Хоть умри, никому нет дела. И Крымов только притворяется». Он перебрал знакомых, и в его памяти прошла череда веселых, счастливых, беспечных, иронических лиц, и получалось так, что ни у кого его смерть не вызовет не только чувства невосполнимой утраты, но даже обычной, искренней человеческой жалости. Тот же Крымов быстро утешится, потому что давно рассчитывает получить его место. Разве только тетка и заплачет.

На ум ему пришло старое слово «преставился». Так говорили, когда человек умирал. Слово было внушительное, основательное, как и все, что было в прежнее время. А вспомнив слово, припомнил и сон, мучавший его ночью, который он, проснувшись, забыл. Снилась тетка, и он понял, почему то и дело вспоминает ее сегодня. В том сне он сначала ходил по теткиной деревне Вершиниха, заглядывал в окна домов. В одном доме было пусто, в другом тоже пусто, он уже отчаялся кого-нибудь найти, как вдруг перед третьим домом отшатнулся – из окна на него смотрела седенькая старушка, не похожая на тетку, но он был убежден, что это именно она. И, вместо того чтобы зайти внутрь и обнять ее, от испуга бросился бежать, пока не полетел с какой-то горы вниз…

На работе Смехов в этот день так и не появился, хотя у него были лекции. И в дальнейшем не мог объяснить свое поведение, словно вступил на какую-то иную, незнакомую дорогу и кто-то другой направлял и руководил его поступками.

Подойдя к техникуму, рядом с которым была автобусная остановка, он не направился к зданию, а неожиданно сел в автобус и уехал. Картину эту увидел из окна коридора Крымов и, остановив проходившего мимо физрука, сказал:

– Куда это наш Олег Васильевич направился? У него же через полчаса лекция.

– Куда-куда, к любовнице, – ответил физрук, недолюбливавший Смехова, и они оба засмеялись. Позднее Крымов пожалел, что посмеялся над этой глупой шуткой.

На самом деле произошло вот что. На автобусной остановке внимание Смехова привлекла молодая пара: красивая русоволосая девушка с очень русским плавным лицом и такой же русоволосый парень. Он остановился и стал за ними наблюдать. Они стояли поодаль, как бы даже независимо друг от друга, но Смехов сразу уловил взаимное притяжение. Это было так, словно от них исходили волны и сливались в объятиях где-то посередине. Может, волны только почудились и у него действительно что-то случилось со зрением, но, взглянув раз и другой, он уже твердо знал, что между ними существует глубокая и трепетная любовь.

Это его огорчило, будто девушка когда-то давно была его любимой, но он забыл ее, а теперь уже ничего нельзя изменить. И, когда подошел автобус и девушка с парнем зашли внутрь, он, боясь потерять их из виду, забрался следом.

В автобусе народу было немного, и Смехов, вытянув шею, стал выглядывать молодых людей. Они стояли к нему вполоборота, уже держась за руки, и лица у них были одинаково счастливые, блаженные в своем счастье, словно одно лицо на двоих. Временами их заслоняли другие пассажиры и ходившая из конца в конец полная кондукторша, и это было досадно, потому что влюбленная пара могла незаметно сойти и он не успеет последовать за ними.

– Мужчина, что вы тут торчите, как столб? – одернула его кондукторша, вплотную протискиваясь мимо него. – Торчите и торчите. Садитесь, места хватает.

И правда, что это он привязался к молодым, стоит посреди прохода и словно подглядывает. Ведь если он поглядывает за чужим счастьем, значит, сам несчастен. Эта мысль поразила Смехова, потому что только сегодня утром перед зеркалом он был доволен собой и сам счастлив, и надо было произойти целой череде событий – от рези в глазах и сердечной боли до встречи с влюбленными, – чтобы это понять.

Он отвернулся и стал смотреть в окно, удивляясь, как быстро мчится автобус. Он развил просто космическую скорость, и по обеим сторонам от него струились блестящие реки, состоящие из витрин, окон, тротуаров, вывесок и встречных машин. Все сверкало, взблескивало, машины натужно гудели, и Смехов, как недавно в сквере, почувствовал сильную сердечную боль, и ему снова показалось, что кто-то схватил его сердце в кулак и крепко сжал.

Нащупав вытянутой рукой спинку сиденья, он присел напротив женщины с ярко накрашенными губами и привалился головой к стеклу. Временами боль стихала, и тогда он открывал глаза. Было удивительно, что никто из пассажиров не обращает внимания на скорость, будто это было в порядке вещей или они знали, для чего все делается, находясь в тайном сговоре друг с другом. Лишь один он ничего не ведал. Он вообще здесь лишний, потому что болен и несчастлив, а остальные счастливы, даже кондукторша, которая опять к кому-то прицепилась, громко требуя оплатить проезд, даже она счастлива и получает удовольствие от ругани, словно не ругается, а так, шутит.

А когда боль волнами возвращалась, причем каждая волна была выше другой, он ни на что не обращал внимания, сидел, сцепив зубы, и боялся, что от тряски сердце выпадет из кулака того, кто его держит. Влюбленные куда-то пропали, наверное, вышли.

А вскоре автобус и совсем перестал останавливаться. Блестящие реки из витрин и окон сменились темными застройками складов, сараев, заводских корпусов, длинных заборов, что бывает на окраине, словно они свернули в сторону от основного русла и вплыли в мутный затон.

Потом он или заснул, или потерял сознание, и, когда очнулся, автобус уже не двигался. Первой мыслью было, что они в конце концов так разогнались, что взлетел и и зависли в воздухе, потому что лес – острые вертушки елей с шишками на ветвях – оказался далеко внизу. И лишь минуту спустя догадался, что автобус каким-то чудом заехал на крутую гору. Лес вблизи горы зеленел, но дальше к горизонту все синел и синел, превращаясь в сплошное полотно, точно там разлилось море.

И, сколько ни вглядывался в лес и разлившееся на горизонте синее море, не увидел не только города, но даже телевизионной вышки, заметной обычно километров за двадцать. Куда он попал, что это за местность, может быть, не обозначенная ни на одной карте? Странно было и то, что автобус оказался пустым, без пассажиров, даже водителя не было на привычном месте, словно все дорогой сбежали. Все сбежали, оставив его одного, и отныне он выброшен из прежней, привычной жизни в какой-то новый, непонятный и, судя по всему, чуждый мир. И это перемещение из одного мира в другой каким-то непостижимым образом связано с сердечным приступом.

Помимо пустого автобуса, вторая странность заключалась в том, что рядом, на горе, находилась деревня. Но что за деревня была, какие великие несчастья обрушились на нее, какой враг повалил заборы, оборвал провода, переломал на деревьях ветви!

Он не доверял этому чужому миру и теперь ясно осознавал, что только автобус еще связывает его с прежней жизнью и, пока он внутри, ничего не случится. Сначала он надеялся на какого-нибудь местного жителя, который, заметив его, подойдет и расскажет, куда он попал. Но надежды не оправдались, никто не подошел. Ждать дальше не имело смысла, следовало самому отправиться в деревню. Тем более что двери были распахнуты настежь, как бы предлагая ему поскорее выйти, и в этой услужливости он уловил коварство, подвох. Земля, на вид твердая, на самом деле могла быть соткана из тумана и облаков. Или представляла собой болотную жижу, затянутую зеленой ряской травы, и, вступив на нее, он провалится к подножью горы, так что деревья снова будут выше.

Уже в деревне произошла третья странность: он вдруг понял, что не ощущает ветра. А ветер тем не менее грозно шумел в деревьях, раскачивал на столбах оборванные провода, ветром шевелило и солому на дороге, и она клочьями перелетала с места на место прямо перед его ногами. Он шел все дальше и дальше, но ни одно, даже слабое дуновение не коснулось его, словно он находился в закрытой комнате со стеклянными стенами.

Деревня походила на ту, что он видел сегодня во сне, на Вершиниху, и, как во сне, в домах тоже было пусто. Он заглянул в один дом, заглянул в другой, а перед третьим, где видел седенькую старушку, остановился и собрался с мыслями. Ведь если он встретит старушку снова, значит, по-прежнему спит у себя в постели, по второму разу видя одно и то же, и все, что произошло с ним утром, тоже приснилось. Поверить в это было невозможно, он и не поверил, слишком уж яркими были утренние впечатления. И когда за окнами третьего дома никого не оказалось, Смехов даже обрадовался, убедившись, что не спит.

«Где же тогда тетка?» – недоумевал он. Неужели и она пропала, как пропали жители деревни, влюбленные, водитель и пассажиры автобуса? Он оглянулся, боясь, что и автобус – единственное, что его связывало с прежней жизнью, – пропал. Но он остался на месте, и это успокоило Смехова.

Между тем ветер нагнал туч, солнце, так светившее и резавшее ему утром глаза, скрылось. Пошел дождь, пятная пыль на дороге, только вокруг Смехова земля оставалась нетронутой.

«Надо поскорее найти тетку», – снова подумал он.

Если это деревня Вершиниха, рассуждал Смехов, она обязательно должна быть здесь. Все остальные разъехались, бросили свои дома, но она осталась и ждет меня. Эта мысль поддержала его: в детстве тетка никому не давала его в обиду, она и сейчас поможет, объяснит, что случилось.

Но оказалось, что искать не надо: тетка, в черной, хлопающей на ветру юбке, стояла неподалеку, точно заранее знала о его приезде и вышла навстречу. Она давно заметила Смехова, и лицо ее, сначала суровое и постороннее, теперь было мягким и грустным.

– Олежек, – сказала она одними губами, но так, что он хорошо услышал. – Олежек, что же ты не идешь, я тебя жду-жду…

Она заплакала, и Смехов понял, что она его по-прежнему любит и жалеет.

– Я иду, тетя, – ответил растроганный Смехов, чувствуя, что с ним происходит какое-то удивительное превращение.

От радости внутри его сделалось легко и пусто, словно он освободился от чего-то, теперь оказавшегося ненужным. Пустота была огромной, от горизонта до горизонта, и теперь она, вместо ненужного, вмещала в себя то, что было важным: и тетку, и разоренную деревню Вершиниху, и автобус, и влюбленную пару, парня и девушку, которые, утопая в зыбком летнем мареве, как в цветах, приветливо махали ему издали руками. Марево поднималось выше, накрывая влюбленных с головой, пока не остались видны одни дружно машущие руки. «Будьте счастливы», – хотелось крикнуть им Смехову.

– Иду-иду, тетя, – повторил Смехов, и вдруг все вокруг ожило: дождь застучал ему по голове, плечам, рукам, ветер дунул в левую щеку, потом в спину, и, влекомый его течением, Смехов не пошел, а заскользил навстречу тетке, как обычно скользит по земле тень от летнего облака.

…Эти слова и услышала сидевшая в автобусе напротив Смехова женщина с ярко накрашенными губами.

– …Иду-иду, – каким-то радостным голосом воскликнул ее сосед, взмахнул нелепо руками и прямо головой и плечами уткнулся ей в колени. Она испуганно закричала, некрасиво искривив рот, и кричала так долго, пока врач и медсестра из машины «Скорая помощь» не подбежали к остановившемуся у обочины автобусу.

Долги наши

В первый раз они проговорили всю ночь. Их было двое – зоотехник Рябов из сельхозуправления и потребсоюзовский ревизор Аникушин. Оба пожилого, предпенсионного возраста, оба земляки, родились в соседних районах. Поселились в одном номере районной гостиницы, затопили печь-голландку. В ноябре темнеет рано, на улице из небесных дырочек сеялся неторопливый дождь. Свет включать не стали, а когда огонь в печи разгорелся и по потолку и стенам побежали огненные пятна и дуги, в номере сделалось совсем уютно.

Говорили в основном о долгах. Жизнь прожита, а неотданных долгов скопилось великое множество, и теперь их, видно, уже не отдать. Не о карточных долгах шла речь, а о жизненных. Еще вспоминали детство. Воспоминания почему-то получались невеселые, как будто ничего хорошего у них в детстве не было. Хорошее было, просто хотелось говорить о грустном. Близилась старость, ничего впереди не проглядывалось, а если думать, что и детство было невеселым, то как-то легче встречать пенсионный рубеж.

Вспоминалось всякое. Зоотехник Рябов, например, оканчивавший восьмилетку в райцентре, мечтал хоть один раз пожить в гостинице. Тогда это казалось несбыточным желанием.

– Бежишь утром по морозу в школу, кругом в домах темно, а гостиница уже вся в огнях, – рассказывал он. – Ух и завидовал я тем постояльцам! Лет тринадцать было, а уже твердо решил: как пойду работать, на первую зарплату куплю себе портфель, шляпу, галстук и поселюсь в гостинице.

– Ну и как, поселился?

– Да нет. Зато сейчас из этих гостиниц не вылезаю.

– А я на первую зарплату собирался накупить шоколада.

– Шоколад не то, ерунда. Съел – и весь сказ, закончилась мечта.

– Это, может, для тебя ерунда, – колола ревизора Аникушина обида, – а я хилым рос. Был у нас в школе один такой боров, прохода мне не давал. Тебя в школе не били?

– Не били. Я ничего не боялся. Нет, вру, темноты боялся. До судорог. – Зоотехник Рябов хохотнул. – Как только в окнах начинает темнеть, я уже не человек. На улице еще нестрашно было, там ночь безразмерная, распахнутая во все стороны. А тут, в окне, приобретала размер и форму – точно какая-то квадратная рожа смотрит с расплющенным о стекло носом.

Рябов замолкал, чтобы дать себе время перейти на другой, более грустный лад, и дальше продолжал тихим, ласковым голосом:

– Русская печь у нас была особенная. Не печь, а крепость. Мать ее к каждому празднику белила, чтобы сияла. Заботилась, как о живой. На этой печи от страхов и спасался. Как дело к ночи, встану на припечек, завалюсь на лежак, точно в материнское нутро, свернуть калачиком и сплю.

Еще знакомясь, выяснили, кто откуда родом.

– Ты случайно не дновский будешь? – спросил зоотехник Рябов.

– Нет, я под Порховом вырос.

– Ну, брат, тогда мы с тобой соседи, земляки считай, почти родня, – обрадовался Рябов.

– Тридцать километров разница.

– Вот-вот, я и говорю. Земляки – это великая сила, особенно на необъятных просторах нашей родины.

За встречу, не за знакомство, а именно за встречу, как и положено у земляков, решили выпить. С тех пор так и повелось. Утром они расходились по делам, зато вечерами вновь собирались в гостиничном номере, и все повторялось: затапливали печку, выпивали, говорили. Иногда вставали подбросить в печь дров, а когда они окончательно прогорали и по номеру, затухая, бродили огненные отсветы, вспыхивая на граненых стаканах, на новых друзей снисходил мир и покой, тянуло на откровенность. Снова моросил дождь. Просыпавшаяся среди ночи дежурная никак не могла понять, что это так монотонно шелестит– или дождь по крыше, или голоса из гостиничного номера.

– Земляки – великая сила, – продолжал свою мысль зоотехник. – Я раз в Петропавловске-Камчатском застрял без денег. Не совсем без денег, но на билет на самолет не хватало. Знакомых в чужом городе – хоть шаром покати. И кто, ты думаешь, выручил? Бич неведомый, знать его не знал. Бичами тогда назывались списанные с кораблей моряки. Пропавшие, загулявшие, почти без надежды снова устроиться на работу. Сидим мы там на морвокзале, разговорились. Оказался псковским.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю