355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Клевцов » Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
» Текст книги (страница 1)
Голос с дальнего берега Рассказы и литературные портреты
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
"


Автор книги: Владимир Клевцов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Annotation

В новую книгу псковского писателя Владимира Клевцова вошли произведения, написанные за последний год. Это рассказы и литературные портреты, повествующие о жизни, судьбе и творчестве писателей-псковичей, с которыми Владимир Клевцов в разные годы был дружен.

Книга выходит к 60-летию автора.

Владимир Клевцов

Про счастье и Клевцова

РАССКАЗЫ

Наездник

Гусь лапчатый

Репортаж о репортере

Матушка-береза

Первый мороз

Семафор

Тройка

Саня Кайлов

Мать и сын

Дороги

Репортаж о ночном конюхе

Охота

Остановка в пути по дороге к невесте

Слепой

Поэт

Галки

Сердечный приступ

Долги наши

Новогодний рассказ

Прощание с летом

Репортаж о кольцевании птиц

От зимы до зимы

Ипподромный детектив

Собачья жизнь

Облака и тучи

ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПОРТРЕТЫ

Юрий Куранов

Евгений Борисов

Николай Тулимонас

Сергей Панкратов

Светлана Молева

Игорь Григорьев

Григорий Дегелев

Иван Виноградов

Евгений Нечаев

Александр Гусев

Владимир Клевцов

ГОЛОС С ДАЛЬНЕГО БЕРЕГА

Рассказы и литературные портреты


Про счастье и Клевцова

«Господа, новый Гоголь родился!»

Вот времена были! Достоевскому еще и тридцати не было, а все забегали вокруг, так нужны были обществу новые писатели, так их ждали, высматривали!

Владимир Клевцов уже больше тридцати лет пишет чудесные рассказы и повести. Когда повезет – их издают тонкими книжечками на плохой бумаге, читатели десятилетиями хранят эти книжечки, перечитывают… Но ни один Белинский не закричал до сих пор: господа, новый Чехов, новый Чехов!

Новому Чехову стукнуло 60, а никто не бегает почему-то.

Когда мне дали почитать первую книжку Клевцова, я тоже сначала долго уворачивался – думал, зачем тратить время на провинциального автора? А начал читать – не оторваться, так хорошо! Притом что в каждом рассказе все плохо заканчивается, деревни вымирают, люди выдыхаются, беспросветность, конец России… (Чехов тоже писал про тоску и приближение конца – но какое счастье, что он писал об этом, правда?)

Например, рассказ про маленькую деревушку, в которой живут четыре старухи: к весне, когда у них кончаются дрова, они съезжаются вместе в одну избу, чтобы выжить (если топить одну печь, а не четыре, то на дольше хватает дров). Но дрова все равно кончаются, тогда старухи запрягают старого мерина и едут за дровами в лес: чудо, восторг, у саней примерзают полозья (днем была оттепель, снег подтаял под санями, а к вечеру подморозило), и они не могут стронуться с места, но потом все-таки через две страницы трогаются. Вот и весь сюжет. Как у Чехова – только у того люди разговаривают-разговаривают (потому что образованные), а у Клевцова просто молча пытаются отодрать примерзшие сани. Но главное же не в этом: не разговоры и не примерзшие сани – а что жизнь проходит, настоящая, живая…

Вроде грустно должно быть, но книжка так здорово написана, что почему-то радостно (ведь не грустим мы сегодня, читая про гибель Трои? Ни капельки, а, наоборот, наслаждаемся).

Настоящее искусство всегда радостное, даже если все заканчивается смертью главного героя. Прочитал – а жить хочется (Анна Каренина). И в этом главная тайна и смысл: красота всегда утешает.

Почитал Чехова – ведь тоска, беспросветность! Так жить нельзя! (Типа, понял: народ страдает!) И дурак. Потому что на самом деле ничего не понял. Понять жизнь – это значит принять ее, примириться с ней. И тогда просто любуешься, умиляешься каждый раз, как совершенна форма, как прекрасно и точно каждое слово («всю ночь за окном болтались тяжелые ветки яблони» – точно! Какие у яблони тяжелые ветки, даже без яблок!), любуешься совершенной формой, как драгоценным камнем, и это созерцание красоты почему-то само собой утешает, радует. И даже вселяет уверенность, что все хорошо. Есть в жизни счастье.

Во всех книжках Клевцова нет ни одного интеллигента (в отличие от Чехова) – и это тоже очень приятно: нет нытья-рефлексии. Герои у Клевцова не главнее зоотехника (в крайнем случае фельдшер), и поэтому все у них выпукло и чисто. (Представляю себе сборник рассказов про финансовых аналитиков и тележурналистов, брр!) Отсутствие в книгах Клевцова образованного сословия придает им очень большую мощь, граничащую с мифом. (Где-то у Толстого читал, как он сильно удивляется-завидует тому, как умирают мужики: просто лег и умер. Миф.)

Терпение и смирение, которые даже не понимают, что они смирение и терпение, – в отличие от «смирения-терпения» образованного человека («Боже, как я страдаю, видел бы кто!»).

Критики пройдут мимо такой книжки – не о чем тут долго говорить, не Чехов (не про интеллигенцию).

А вот читатель – прочитает и порадуется. Причем Клевцова с удовольствием читают и взрослые, и дети, а это очень серьезный критерий: детей не обманешь, нужно быть Чеховым, чтобы писать и «Дом с мезонином», и «Каштанку».

О Владимире Клевцове практически не пишут. Ну разве что знаменитый столичный критик Лев Пирогов, известный своей оригинальностью:

«Вот книга – с неуклюжим названием, „без дизайна“, с неизвестным именем на обложке.

Пройдете ли вы мимо такой?

Не пройдете.

Потому что нет на просторах нашей необъятной родины такого магазина, в котором бы она продавалась.

Рассказы Владимира Клевцова – очень красивые, почти стихи. Очень грустные – даже те, в которых все заканчивается хорошо. Они тоже о людях, которых нет. Которые перестали быть „предметом искусства“.

Почему мне эта книга понравилась? Потому что я каким-то чудом еще помню, как печка топится, чем земля пахнет, как пальцы от нее трескаются. Людей помню. Читаю о них – и приятно вспомнить, узнать.

А кто не помнит, тому что?

Значит, надо ждать, пока образованное сословие не наслушается досыта Чезарии Еворы… Пока какие-нибудь крутые западные интеллектуалы, сродни немецким романтикам XVIII века, не убедят его, что народ – это круто. Пока, обремененное этой свежей, поразившей его мыслью, образованное сословие не станет называться интеллигенцией».

Ну да, вот и я о том: Чехова любят, потому что книжки обычно читает интеллигенция (приятно же читать про себя!), – а Клевцов пишет про зоотехников, про конюхов с ипподрома – что, конюхи будут его книжки читать?

Лев Пирогов продолжает:

«Соответственно, и не нужно нынешнему образованному человеку никакой такой мужицкой особой „русской литературы“. Это с кислой капустой, что ль?

Спасибо, увольте. Просто литературы – вполне достаточно.

Вот поэтому замечательная книга Владимира Клевцова обречена быть Золушкой, которой не подарили платья и не пустили на бал. Не станет она принцессой, и сказку никто не сочинит о ней. О чем тут сочинять, если не станет. Мы в нашем супериздательстве сейчас вообще больше бакуганами занимаемся. Это такие специальные японские черти для детей, приносящие стабильный доход».

Кстати, у нас в семье книжки Клевцова читают все: и мы с женой, и младшие дети, и подростки, и даже мама моя. (Жена говорит, что это прекрасный коммерческий ход: когда она задумчиво разглядывает в магазине какую-нибудь мясорубку, а продавщица вдруг говорит «я маме такую купила!», то это действует на мою жену безотказно: у нас дома появляется еще одна мясорубка).

Константин Сутягин, художник

РАССКАЗЫ


Наездник

К бывшему мастеру-наезднику, пенсионеру Ивану Антоновичу Рябову, живущему в деревянном домике поблизости от ипподрома, заехал по пути на юг с женой и сыном племянник Георгий, которого он, понимая свою старческую ненужность, не надеялся увидеть. Подростком племянник часто гостил у дяди, но вот уже лет десять как не был.

За столом, ошеломленный важностью события, Иван Антонович говорил не останавливаясь. Он был счастлив, ему хотелось, чтобы все были счастливы, и не замечал, как смущен его болтовней племянник, как сердится, накрывая стол, супруга. Своих детей у Рябовых не было, и ее возмущало, что муж называет мальчика внуком, а жену племянника Светлану дочкой. Когда она поставила на стол к селедке тарелку вареной картошки в мундирах, сидевший на коленях у матери мальчик сказал:

– Это лошадиные какашки.

– Так нельзя говорить, Вадик, – ласково укорила ребенка Светлана, а племянник смутился еще больше, теперь за сына, сказавшего за столом нехорошее слово.

– Внучок, – тут же радостно откликнулся Иван Антонович. – Это не какашки, а картошечка, первейшая еда после хлеба и мяса.

Было воскресенье, беговой день, и Ивана Антоновича это тоже радовало, потому что там, на ипподроме, он развернется. Он покажет гостям, на что способен старик. Жалко, конечно, что он уже не ездит, но дай такую возможность, не будет ему на дорожке равных, не подросла еще молодая смена.

– Как только покушаем – сразу на бега, – продолжал он. – Сегодня разыгрывается Большой четырехлетний приз, дерби по-ихнему. Будет сеча, будут гром и молния на весь белый свет.

– Это по какому «ихнему»? – подала голос жена племянника Светлана, молодая крупная женщина с ярко-белыми, точно неживыми волосами. Она почти не поднимала головы, занятая ребенком, но, оказывается, прислушивалась к разговору.

– По-ихнему – это по-английски. А по-нашему – Большой четырехлетний, до революции он еще назывался Большим Императорским. Рука крепка, лошадки наши быстры, – неожиданно пропел он на мотив танкистского марша.

На него удивленно посмотрели, а Иван Антонович так сморщил лицо, что было не ясно, смеется он или хочет заплакать. Решили, что все-таки смеется.

– Георгий, у тебя деньги есть? Знаю, что есть, на юг едешь. А теперь поедешь богатым, – и продолжал, обращаясь к одной Светлане, человеку, в ипподромных делах несведущему: – Бежит Гепард, он фаворит, все будут ставить на него в паре с Красной Гвоздикой. Но дело в том, что Гепард разладился, в смысле, что не на ходу. Никто не знает, а я знаю, видел на тренировке. Зарядим десять билетов, но не на Гепарда, а на Паприкаша с Красной Гвоздикой. Выдача будет один к двадцати. Поставишь, к примеру, сто рублей – получишь две тысячи.

– А если ваш Паприкаш не победит? – Светлана теперь заинтересованно смотрела на старика. – Если проиграет?

– Риск, конечно, есть. Но я-то на что?

Окна были распахнуты в сад, и там на ветвях тесно белели еще не созревшие яблоки. Ясно слышалось, как перед каждым заездом звонит на ипподроме колокол, и Рябову казалось, что это нетерпеливо стучат ему в дверь, требуя на выход, и он ерзал на стуле.

Наконец выбрались на улицу. Деревья почти не спасали от солнца, подобрали тени, лежавшие на земле чернильными пятнами. Георгий с семьей шли неторопливо, Иван Антонович то и дело забегал вперед и, останавливаясь, ждал, не отрывая взгляда от белых волос Светланы, под солнцем похожих на блестящую жесть. Вскоре ему предстояло перекрывать крышу, и его давно мучил вопрос, чем крыть – шифером или жестью. Теперь ясно, что надо жестью, крыша будет выглядеть очень красиво, освещая, как прожектором, всю округу.

На ипподроме он снова не мог успокоиться. Посадив родственников на трибуну, сбегал в кассу за программкой бегов. По дорожке, запряженные в качалки, проезжали лошади из разных заездов. Зрители и игроки в тотализатор издали уважительно, даже заискивающе здоровались с Иваном Антоновичем, словно надеясь, что только одно его присутствие принесет им удачу.

– Наш заезд седьмой, – почему-то шепотом сказал Рябов, разворачивая программку. – Вот они, голуби ласковые: Гурзуф, Гепард, Копанка, Паприкаш, Опал, Красная Гвоздика.

– А какие наши? – Светлана подсела к Ивану Антоновичу вплотную.

– Паприкаш и Гвоздика, четвертый и шестой номера. Стартуют полем, это не очень хорошо, но терпимо.

Жена племянника склонила над программкой голову, и Рябов снова подумал, что, если покрыть крышу жестью, она не только будет сверкать прожектором, но, возможно, еще и пахнуть духами.

Неожиданно он толкнул Светлану в бок:

– Смотрите, вот Паприкаш. И Гвоздика. Спущусь-ка я вниз.

– Дедушка, я с тобой, – попросил мальчик Вадик, который уже понял, что Иван Антонович человек здесь важный и ему лучше держаться рядом.

– Внучок. – Рябов быстро-быстро заморгал, лицо его опять сморщилось в непонятную гримасу, и по завлажневшим глазам Георгий со Светланой поняли, что на этот раз старик готов заплакать. – Внучок, голубь ласковый. Да я ради тебя. Да я ведь… Пошли с дедушкой, пошли.

У изгороди, отделявшей беговую дорожку от зрителей, они остановились.

– Ерофеич! – закричал Рябов ехавшему на Паприкаше наезднику. – Держи хвост трубой, не подведи, Ерофеич! – Он знал, что перед призом с наездником разговаривать нельзя, но удержаться не мог.

А бега все продолжались и продолжались. Прошли пятый и шестой заезды. Светлана вскакивала, прижимала ладони к щекам, лицо ее раскраснелось, волосы растрепались; она то и дело хватала старика Рябова за руку, а он, не менее взволнованный, толкал ее, как лошадь, локтем в бок. Начинался седьмой заезд…

– Как бы фальстарта не было, – озабоченно сказал Иван Антонович. – А то лошадки перегорят. У нас, к примеру, был случай. Один наездник, назовем его Петров, выпоил свой лошади перед самым призом чекушку водки, ну, вроде допинга. А Ерофеич откуда-то узнал и давай на старте фальшивить – то вперед вырвется, то отстанет. Крутились раз пять, пока не стартовали, а лошадь Петрова к тому времени – хмель-то выветрился – и выдохлась, перегорела, пришла последней за флагом.

– Разве такое возможно? – Светлана смотрела на Рябова, как на знатока, с восхищением.

– У нас все возможно…

Тем временем из застекленной, маленькой, похожей на голубятню судейской вышки высунулась рука и позвонила в колокол, сначала часто-часто, требуя внимания, а потом весомо ударила три раза, призывая наездников на старт. Оттуда, с высоты, четырем судьям было видно, как крутанулись, разбираясь по номерам, лошади, как неровной шеренгой побежали все быстрее и быстрее к кафедре стартера, невысокого мужчины с поднятым флажком. Опустился флажок, та же рука ударила в колокол, заезд начался, и вскоре все шесть лошадей вошли в поворот.

– Первая четверть пройдена за тридцать три секунды! – торопливо крикнул один из судей, щелкая секундомером. – Идут в две двенадцать.

Лошади приближались к трибунам, топот копыт стал слышнее, хорошо были видны лошадиные головы и сидящие сзади в качалках наездники с поднятыми хлыстами. Еще никто не вырвался вперед, никто не отстал, но тут одна из лошадей резко закинулась в сторону.

– Гепард сбоит, – крикнул уже другой судья, вслух считая число сбоев. – Два, три, четыре… Проскачки нет, по-о-ошел!

А сбившийся с рыси на галоп Гепард, одернутый наездником вожжами, на мгновение отстал и, злобный в беге, с завернутой набок головой, с оскаленной мордой и словно напоказ выставленными зубами в окровавленной пене, снова бросился догонять основную группу.

Судьи нервничали, картина заезда теперь менялась каждую секунду, за всем надо уследить, и они кидались от окошка к окошку, так громко стуча по полу ногами, словно были подкованы. Сейчас впереди Опал, но его достают Паприкаш и Красная Гвоздика. Но вот и Гвоздика сбоит и отстает… И все резвее и резвее бежит Гепард.

– Вторая четверть – в тридцать одну секунду, – торжествовал судья с секундомером. – Идут в две ноль четыре. Это почти рекорд!

– Подожди с рекордом, – осторожничал главный судья, веселый полный человек с приставленным к глазам биноклем.

Из нового поворота Гепард вышел уже первым. Его наездник сидел в качалке почти без движения, как замерзший. Он не кричал ободряюще, не поднимал вожжи, не бил хлыстом по крупу, его поведение, наверное, было непонятно и самой лошади. В шлеме, в больших мотоциклетных очках на отрешенном лице, наездник очень походил на какое-то инопланетное существо и, казалось, гнал жеребца вперед одним своим пугающим видом. Лошади промчались мимо конюшен, откуда минуту назад стартовали, и все, кто смотрел на них с трибун, видели, что бегут они не плотной группой, а вытянулись в цепочку.

А судья с секундомером снова ликовал. Не в силах справиться с волнением, он схватил микрофон и объявил на весь ипподром:

– Третья четверть снова пройдена в тридцать одну секунду. Впереди вороной жеребец Гепард, вторая – темно-серая кобыла Копанка, следом Гурзуф и Опал.

Паприкаша и Красной Гвоздики впереди не было. Но еще до того как объявили результаты третьей четверти, Иван Антонович понял, что это все, это проигрыш. Когда в начале заезда Гепард засбоил и казалось, уже не сможет нагнать упущенное время, он порадовался своей проницательности. Но это было минутное торжество. Сейчас он видел, как мощно, без устали рвался вперед Гепард, как распластался над землей, почти не касаясь ее ногами, и в этом всепоглощающем беге для него уже не было преград.

Ударил колокол, заезд окончился, и суетившийся весь день Рябов устало закрыл глаза. Но самое страшное было впереди. Что теперь скажет племянник, как посмотрит Светлана, так верившая ему?

Но ему ничего не сказали. Домой возвращались еще медленнее. Вадик все время убегал, и внимание родителей было обращено только на него.

– Вадик, вернись, Вадик, подожди, – окликали они мальчика.

Иван Антонович брел сзади, как привязанный, не человек брел, а сплошной красный сгусток стыда. Когда они шли мимо ипподрома, за решеткой ограды пасся рабочий мерин Мишка, потом он поднял хвост, и на землю посыпались дымящиеся култышки. Стоявший рядом Вадик радостно закричал:

– Дедушка, смотри, картошечка падает!

Племянник, почти весь день молчавший и стеснявшийся дядю, придя домой и вспомнив, что скоро уезжать, приободрился, досада его прошла. Вместе в женой и сыном он отправился в спальню, чтобы отдохнуть перед дорогой и начать собираться. Посмотрев на племянника, понемногу успокоился и старик Рябов.

На вокзал поехали на такси. Вечерело. Из-за косых лучей солнца, бьющих сквозь деревья, в воздухе висел золотистый туман. Иван Антонович обрел уверенность окончательно, забрался на переднее сиденье рядом с шофером, чтобы указывать дорогу.

– Без вас знаю, куда ехать, – огрызнулся таксист.

– Голубь ласковый, тут кратче будет.

На улицах уже лежали тени от столбов и деревьев, и казалось, что по крыше машины мягко бьют палками. Таксист ехал неторопливо, останавливался у светофоров.

– Если так вожжи натягивать перед каждым столбом, приза тебе не видать, – насмешливо заявил Иван Антонович, привыкший, как наездник, выражаться по-своему. – Всю жизнь будешь приходить на финиш за флагом.

Таксист ничего не понял из сказанного, но догадался, что его осуждают за медленную езду.

– Не боись, папаша, – недружелюбно покосился он на старика, – приедем вовремя и со всеми твоими флагами.

На вокзале долго прощались. Георгий со Светланой обещали заехать на обратном пути, но мыслями своими были уже по другую от старика сторону, где-то в дороге к теплому Черному морю. И Рябов, слушая, улыбался, понимая, что никогда они не приедут. Мальчик Вадик держал его за руку и был еще как бы на его стороне. Но когда его забрали, чтобы идти в вагон и он снизу так ласково и доверчиво взглянул на Рябова, что у него в третий раз за день сморщилось лицо и по щекам побежали слезы.

– Внучок, голубь ласковый, – шептал он и махал на прощание рукой.

Хотелось Ивану Антоновичу тихонько поплакать и дома, мешала лишь супруга, возившаяся по хозяйству. Он дождался ночи, лег в кровать, но вместо слез и жалости к себе в голову полезли другие мысли. Представилось, как мчится в ночи поезд, где едут племянник с семьей, как радостно гудит этот поезд, вырвавшись из города на простор, тревожа леса грохотом колес, скользя по деревьям светом из окон, – огромное, огнедышащее чудовище, и когда промчится дальше и стихнет шум, еще долго певуче будут звенеть ему вслед рельсы. Но машинист, конечно, не даст поезду хода, натягивает вожжи, тормозит у каждого столба, и ему, как и шоферу такси, никогда не выиграть приз.

А потом вспомнилось, как он ездил сам, сколько традиционных призов выиграл за сорок лет. Сколько кубков получил, сколько грамот, сколько раз после выигрыша к уздечке его лошадям прикрепляли бант с красной лентой, и, пока он проезжал круг почета, ленточки вились на ветру, радуя глаз, наполняя сердце торжеством.

В спальню, грузно ступая, пришла супруга, легла на кровать у противоположной стены и сразу устало затихла, заснула. Рябов не обратил на нее внимания. «А ведь если посмотреть, я прожил хорошую жизнь, – взволнованно подумал он. – Мастера-наездника достиг, дай Бог каждому». И тихонько счастливо смеялся, тревожа супругу. Только одно было нехорошо: никому сейчас его особенная, важная жизнь не интересна – ни супруге, ни молодым наездникам, ни племяннику Георгию, а это особенно обидно, потому что племянник родная кровь, у них одна фамилия. И вскоре его часть фамилии бесследно развеется в воздухе, рассеется над беговой дорожкой, не оставив следа.

В ту ночь Иван Антонович так и не заснул. Поднялась непогода, за окном шумел ветер, мотая тяжелые ветви яблонь. В свете уличного фонаря вся комната наполнилась мелькающими тенями, и Рябову казалось, что он на своей кровати-челне куда-то плывет и плывет среди бушующих волн.

Гусь лапчатый

На севере все время глухо грохотало. В станице, привыкнув к шуму, перестали его замечать и только на третий день, когда задрожала земля и зазвенели в окнах стекла, поняли, что грохот приближается.

Сначала по улице прошла колонна отступающих красноармейцев. Пропыленные, торопясь занять позиции в пяти километрах за станицей, они тяжело дышали открытыми ртами. Стволы винтовок, качающиеся на их плечах, казались тонкими, и было непонятно, как можно таким оружием остановить танки и самолеты. Потом проехала санитарная полуторка с красным крестом на брезентовом фургоне. К вечеру, когда грохот стих, по улице пробежали два последних бойца. Один нес цинк с патронами, а другой, пригибаясь, пулемет «Максим» на колесиках – словно тянул за хвост маленького, упирающегося мамонтенка.

Всякий раз, с появлением красноармейцев, станичные женщины выходили к плетням, плакали и думали про себя: «Горе-то какое, горе. Где-то и мои вот так маются». Больше других горевала тетя Таня. Она изучающе всматривалась в измученные лица бойцов, которые, казалось, все вместе несли в себе облик трех ее сыновей, сражавшихся под Ржевом, и провожала их, отступающих, как свою самую близкую родню.

Мальчик Миша тоже поглядывал на красноармейцев, но недовольно, потому что движение бойцов отвлекало его от главного дела – ощипывания гусей. Он торопился ощипать и съесть всех гусей до прихода немцев, чтобы врагу не досталось, но птицы было так много, так много! Он брал обезглавленного гуся на колени, склонял голову и, быстро мелькая локтями, выщипывал своими маленькими цепкими пальцами пух и перья. Пух белым облаком висел над мальчиком и разлетался по станице.

Летал пух и на следующее утро, когда в станицу входили немцы, и, кружась, накрепко прилипал к горячей броне танков. Поняв, что опоздал с гусями, сидевший на чурбаке Миша безвольно опустил руки.

В станице остановился танковый полк. Ломая заборы и плетни, во дворы стали заезжать танки и, уминая под собой землю гусеницами, как садящиеся на гнездо птицы, глушили моторы.

– Как бы гусей не подавили, обормоты, – пугался мальчик.

Но к счастью, танк к Мише не заехал. Командир полка, штандартенфюрер СС Людвиг фон Белов, из прусских баронов, поселился в Мишином доме и первым делом потребовал обед. Денщик командира Ганс, увидев сидевшего без дела Мишу, ткнул его кулаком в затылок, бросил на колени гуся и сказал:

– Щип-щип, мальчик, шнель. Герр барон желает обедать.

С тех пор так и повелось. Герр барон ел гусятину утром, в обед и вечером. Готовил ему в летней кухне Ганс и трижды в день пробегал мимо сидевшего на чурбаке Миши, неся в вытянутых руках блюдо с зарумянившейся птицей.

– Щип-щип, мальчик, шнель! – кричал он, пробегая.

Мальчик Миша щипал гусей для герра командира целыми днями, щипал чисто, до самой последней пушинки, и уже находил удовольствие в привычной работе, которая у него получалась лучше других. И поэтому сердился, когда его отвлекали.

Часто мешала работать тетя Таня. Подходила к единственному не-порушенному в станице плетню, с жалостью смотрела на мальчика, спрашивала:

– Как думаешь, когда наши подойдут, когда немца погонят?

– Не знаю, – неласково отзывался Миша. – Но думаю, они раньше всех гусей сожрут, а их еще много осталось.

Но больше соседки Мише досаждал денщик Ганс. Накормив с утра фон Белова, уходившего по делам в штаб, он садился на порог летней кухни и по-совиному, почти не мигая, смотрел на мальчика, словно бы прикидывая, чем будет кормить командира, когда съедят всех гусей, и не зажарить ли ему на обед мальчика Мишу? Миша, хотя и сидел к денщику спиной, чувствовал этот взгляд и зябко поеживался.

На самом деле Ганс думал о жене Эльзе. Он думал о ней постоянно, потому что с ее отсутствием лишился всего, к чему привык за долгую жизнь: к теплой постели и вкусной еде, к работе в поле и на коровнике, к пивным праздникам в сельском городке на берегу мутного Рейна. Все давно изменилось, и Эльза теперь одна. А в стране, где много отпускников с русского фронта и еще больше раненых инвалидов, его Эльзе не остаться без мужского внимания. И он бессилен что-либо сделать.

Когда к плетню подходила тетя Таня, он вскакивал и, как на курицу или гусыню, кричал на женщину:

– Кыш, кыш отсюда! Нельзя, капут. – И махал длинными руками, изображая улетающую птицу.

Потом снова садился на порог. Миша работал споро, локти так и мелькали, пух разлетался, и Гансу казалось, что мальчик сосредоточенно роется в огромной перине. Смотреть на это не было сил. Уезжая на фронт, Ганс спрятал от жены в перине дядюшкино наследство – семь тысяч рейхсмарок и сейчас представлял, как жена Эльза за тысячи верст отсюда занимается таким же делом: мелькая руками и распуская пух, потрошит его перину в поисках денег… Он тихонько подбирался к мальчику и с ненавистью толкал его кулаком в затылок: «Нихт шнель щип-щип».

Дважды в день, к обеду и ужину, возвращался из штаба барон и подолгу стоял возле Миши. К местному населению штандартенфюрер был равнодушен. Чужие, одинаковые лица, что в России и во Франции, что в Чехословакии и Греции. Но из потока ненужных людей этот мальчик странным образом выделялся, и, наблюдая, как он ловко и быстро, не хуже работящего немца обрабатывает птиц, барон думал: «Жалко, что этот ребенок не немец».

– Зер гут, киндер, хорошо арбайтен. Передовик, – смеялся Людвиг фон Белов. – Будешь гут работать, сделаю тебя станичным бургомистром.

«Трактористом, это хорошо, – радовался Миша, еще не разобравшийся во всех тонкостях иностранного языка, путая бургомистра с трактористом. – Трактористов в колхозе всегда уважали».

Мише нравился добрый барон. Он даже снился ему. Снились, правда, чаще ощипанные гуси, которые гонялись за ним по двору и клевали за ноги. Но снился и командир полка, и тогда во сне он приглашал Мишу к себе на угощение. На столе лежали зажаренный гусь и много-много пакетиков и кульков с немецкой едой.

– Кюшай, кюшай, киндер, – говорил барон и подкладывал мальчику еду настоящих немецких солдат, ту, что они получали на фронте: эрзац-шоколад да эрзац-мед, эрзац-масло, намазанное на эрзац-хлеб, – наливая большую кружку эрзац-кофе.

– А вы не стесняйтесь, рубайте гуся, – великодушничал Миша. – Я вам еще нащиплю.

– Гут, – соглашался барон. – За это я сделаю тебя настоящим немцем и трактористом.

Мальчику Мише было приятно это слышать, и большое родимое пятно на его лбу и голове под волосиками, и без того заметное, от удовольствия краснело еще больше. Он наваливался на еду настоящих немецких солдат, собираясь подчистить все кулечки и пакетики, но тут денщик Ганс, прислуживающий барону за столом, неожиданно больно толкал его кулаком в затылок и кричал:

– Вставать! Щип-щип, мальчик, шнель.

«Не даст дообедать, обормот, – сердился Миша, выходя из сарая, где ночевал, и усаживался на свой чурбачок. – Вот бы в таком сне пожить, чтоб даже барон к тебе с уважением…».

* * *

В нашей стране, граждане, счастливые сны сбываются… Прошло много лет. Мальчик Миша вырос, и сон его сбылся: со временем он стал и трактористом в родном колхозе, и немцем. И не просто немцем, а главным немцем, потому что так решили в самой Германии, и от постоянного удовольствия пятно на лбу Миши теперь краснеет постоянно, как зажженный фонарь. И, узнав об этом, как порадовался бы своей проницательности командир полка из состава танковой дивизии СС «Викинг» штандартенфюрер барон Людвиг фон Белов. Но он не узнал. Потому что через месяц эсэсовская панцердивизия будет разгромлена в прах и пух (далеко не гусиный), и разгромят ее, надо полагать, не теми винтовками с тоненькими стволами, что несли на плечах отступающие бойцы.

Репортаж о репортере

С утра газетное колесо еще не начало раскручиваться, и все репортеры, лениво переговариваясь, сидят в каком-нибудь кабинете, пьют чай, набираясь сил перед тем, как старая телега, называемая газетой, помчится по ухабам, не разбирая дороги.

Самое интересное, что по штатному расписанию должности репортера в газете не существует. Сотрудники числятся корреспондентами, специальными корреспондентами, обозревателями, завотделами, есть еще ответственный секретарь и редактор. Но все вместе тем не менее они пишут репортажи, потому что на репортажах и держится газета.

Репортеру нет покоя ни днем, ни ночью. Днем он пишет репортажи с мест событий – в городе и области всегда что-нибудь происходит, а ночью ему эти репортажи снятся, и он, как спящая собака, дергается, точно куда-то бежит.

В кабинет заходит ответственный секретарь, и по его оживленному виду все понимают, что телега тронулась с места.

– Звонили из Гдовского района, – сообщает он. – Местный рыбак поймал сома на пятьдесят кило. Сом пока жив, надо срочно выезжать.

– Иначе, что, не успеем взять у сома интервью? – спрашивает кто-то.

– Вот ты, Петров, как самый умный и поедешь. Причем действительно срочно. Возьмешь с собой фотографа.

– Я не фотограф, а фотокорреспондент, – подает голос сидящий в углу мужчина.

Ответственный секретарь хочет сказать что-нибудь язвительное, лицо его двигается, но, вспомнив, что полно других дел, он выскакивает за дверь.

– А что, неправда? – замечает мужчина. – Сколько можно говорить, что я фотокорреспондент. – И, встав, упираясь руками в бока, сладко потягивается, выгибаясь назад, как натягиваемый лук: – Поехали, что ли?

Фотокорреспондент самый невозмутимый и неторопливый в редакции человек и знает себе цену. Пишущих много, обычно рассуждает он, а я один и всем нужен.

Когда выезжают, редакционный шофер говорит привычную фразу: «Не мешало бы поесть, а то завтрак давно был», достает из пакета бутерброд и начинает жевать. Фотокорреспондент на заднем сиденье привалился к стеклу и дремлет. Лишь репортер уже бодрствует. Странно, что еще недавно он был раздражен, угрюм, чувствовал себя невыспавшимся, словно какая-то сила подняла его с постели, наспех одела и притащила на работу. Сейчас он пожирает дорогу глазами, считая километры, и внутри его все быстрее и быстрее что-то кипит, пузырится, переливается через край… Едут около часа, потом машина сворачивает к Чудскому, широко синеющему, озеру и останавливается у рыбоприемного пункта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю