Текст книги "Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты"
Автор книги: Владимир Клевцов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
– Да какое дело-то? – не выдержал он. – Зачем подкормить, в какую щель лезть?
– Ладно-ладно, Саня, мы понимаем… Мы молчок, только между нами. Молчим, в общем.
Расходились уже ночью. Звездное небо раскинулось над головой. Звезд было так много, что из-за тесноты они сталкивали друг друга, и падшее светило, мгновенно вспыхнув, пропадало в глухом пространстве. Саня шел по дороге и думал. Он действительно ничего не понял, но было приятно, что дачники приняли его за своего. В низине, куда он спустился, подходя к дому, воздух звенел от стрекота кузнечиков, словно из травы, топорщась, поднялись и раскачивались в темноте тонкие дрожащие струны…
* * *
Единственный, кто не знал о грозящей опасности, был сам Куракин – приземистый мужчина с широким лицом и прищуренными глазами. Он был занят своим любимым дачным делом – сбором грибов, и, когда уходил в лес, остальное для него не существовало. В лесу его сначала мучила тревога, что ничего, кроме сыроежек, он не найдет, но от мысли, что где-то рядом, под березой или елкой, стоят боровики, дожидаясь, пока он их высмотрит, и воображение уже рисовало эти боровики – ядреные, с черной шляпкой, с толстой и крепкой, как бочка, ножкой, – его охватывал охотничий азарт, и ноги сами собой бежали быстрее и быстрее.
О его грибной страсти по округе ходили истории. Прошлым летом, например, узнав откуда-то, что грибы растут по ночам, он возжелал увидеть это лично. И нанял двух мужиков из соседней деревни: те ходили с ним по лесу, светили мощными фонарями под деревьями, вдоль тропинок, пугали зверей и гадов, волнисто расползавшихся в разные стороны.
Нынешним летом долго стояла засуха, грибы запаздывали, в лесу, как бы заснувшем, от деревьев дышало жаром, под ногами пергаментно хрустел прошлогодний лист. Но нетерпеливый Куракин додумался поливать грибницы, и те же нанятые мужики, сгорбившись, таскали на холм в оттянутых руках ведра с водой. И грибы пошли – подберезовики, даже белые, и по утрам поселок с высоты холма оглашался криками олигарха, радовавшегося находке, а однажды сверху полилась отборная брань: это мужики, используя прошлогодний опыт хождения с фонарями, еще ночью обобрали заветные куракинские места.
Занятый грибными делами, не заметил Куракин ни появления в дачном поселке Сани, ни связанного с этим появлением своего неожиданного падения.
Началось с того, что Саня стал представляться дачникам этаким благородным разбойником, народным мстителем вроде Дубровского. И они стали уже смелее посматривать на Куракина. А куракинский особняк, казавшийся огромным, уже не принижал в их глазах собственные жилища. А потом дошло до того, что над местным олигархом принялись насмешничать, придумав ему прозвище.
Прозвище придумали, как ни странно, старушки учительницы, увидевшие ранним утром выходившего из дома олигарха – важного, с заспанным лицом и особенно со сна крепко прищуренными глазами, делавшими его похожим на японца. Это сходство так поразило бывших учительниц, что, прыская от смеха, они мгновенно придумали историю о том, как в былые годы олигарх был не Куракиным, а японцем Кура-кино, с ударением на предпоследнем слоге. И звали его на далекой родине Куракино-сан. И это «Куракино-сан» быстро прижилось в поселке.
Между тем время близилось к осени, все заметнее румянилась от желтых и красных листьев роща на холме, куда-то пропали белые летние облака, начинались дожди. Зато валом пошли грибы, и Куракин пропадал в лесу целыми днями, возвращаясь усталым и довольным, с двумя скрипящими под грибной тяжестью корзинами. И когда он шел в лес или из леса, дачники кланялись ему издали, по японскому обычаю сложив перед собой ладони, и кричали, сдерживая улыбку: «Доброе утро, добрый вечер, Куракино-сан, японский ты городовой».
Куракин смотрел непонимающе, и лицо его, оттого что он чувствовал в приветствии какой-то подвох и неуважение, становилось багровым и растерянным…
Если долго о чем-то говорить, это и свершится. И кража свершилась. Обокрали, правда, не олигарха, а живущую по соседству старушку Полину Ивановну, готовившую еду по старинке в чугунах в русской печи. Эти чугунки она потом развешивала сушиться на кольях забора, и в сумерках впечатлительные дачники шарахались в сторону, принимая забор за наступающую цепь пехоты в железных касках. И вот однажды утром чугунки исчезли…
Первым об этом узнал прораб Михайлов, когда колол дрова. Колол он давно, все пространство вокруг белело раскиданными поленьями, словно он стоял посреди раскрошившейся льдины и вот-вот должен был уйти вниз – сначала ногами, затем туловищем, и последнее, что блеснет наверху, – лезвие занесенного над головой топора. Тут он и услышал, как причитает в своем дворе Полина Ивановна, и сразу подумал: «Это Саня Кайлов сделал, его работа». И, повеселев, отправился с новостью по соседям.
– Сдвинулось дело с места, началось, – радостно сообщал он дачникам. – Это наш Саня тренируется, набивает руку после отсидки. И как только еще у кого-нибудь что-нибудь стянет, так сразу и примется за олигарха.
– У нас тянуть нечего, – открещивались дачники. – У тебя самого во дворе большая поленница березовых дров. Пусть на твоих дровах тренируется.
Михайлов пошел к Сане.
А Саня тем временем, догадываясь, что в краже наверняка обвинят его и уже никогда не будет ему в поселке доверия, сидел дома. Он то ругался, то хватал гитару, тоже оставшуюся от деда, резко, рывками перебирал струны, и казалось, не струны он перебирает, а дни своей жизни, и было в этих днях столько горечи и обиды, что снова, отбросив гитару, принимался ругать непонятно кого:
– Вечно теперь буду виноватым. Кошки драные, чтобы колесики у вас в голове закрутились в обратную сторону.
В доме было сумрачно, свет из окошка лился тоже тусклый, и единственное, что блестело, – грязь на дороге после дождя. В этот момент и появился Михайлов, с веселым видом человека, принесшего добрые вести. Саня, подняв голову, даже подумал, не нашлись ли чугунки, не засунула ли их старушка в другое место, а потом забыла?
Но он напрасно надеялся: чугунки не нашлись. Зато прораб, подсев, как и в первый раз, к Сане, снова понес что-то непонятное: о тяжелой воровской доле, о необходимости тренироваться, чтобы не потерять мастерства, о помидорах и картошке, а потом неожиданно предложил:
– У меня во дворе большая поленница дров наколота. Ночью, когда спать буду, можешь стянуть половину – разрешаю. Потом только верни.
– Да вы что здесь, с ума посходили! – вскипел Кайлов. – Уже без меня решили, что я ваши чугунки увел. Хорошее дело. На что они мне сдались, ты подумал, да еще двадцать штук? Я пельмени в кастрюле варю.
– Так-то оно так, – сомневался Михайлов. – Но только и ты пойми: кто-то их украл. Не Куракин же украл.
– А вот тут в точку попал. Куракин как раз и украл, не сомневайся. У них, у олигархов, колесики в голове в обратную сторону крутятся, им все равно, что красть: миллиард или чугунки у старух. Чтоб его током стукнуло, вашего Куракина.
И как в воду глядел Саня. Той же ночью случилась гроза, как и все осенние грозы, страшная. Потоками лил дождь, блистали молнии, выхватывая из кромешной тьмы шумевшие деревья и залитые водой мостки. Потом небо разверзлось, и из мрачных глубин выскользнула особенно яркая и длинная молния, но не погасла моментально, а задержалась, точно указующий перст, направленный на крышу куракинского особняка.
В тот же миг крыша и стены вспыхнули голубым сиянием, из подвала будто бы повалил дым, и, пока было видно, весь особняк, как щупальцами, опутался светящимися, пульсирующими прожилками, напоминая чем-то готовый к отлету внеземной космический корабль.
Подбежавшие к окнам дачники так и подумали, что взревут сейчас моторы, затрясется земля и на столбе бушующего огня куракинский особняк, как ступа, умчится в пустое небо, оставив после себя в центре поселка неопрятную яму. Но отлет не состоялся, молния погасла, а начавшийся пожар затушил ливень.
После этого случая, словно колесики и правда закрутились в обратную сторону, у Куракина начались неприятности. Сначала сбежала жена – молодая, усталая женщина. Дачникам она нравилась, и каждый вечер они с жалостью наблюдали, как жена приезжала из города обвешанная продуктовыми сумками, которые тащила, точно мужики воду, сгорбясь, в отвисших руках. И однажды она рассержено сказала: «Я тебе не кухарка, Куракино-сан, поищи другую дуру» – и сбежала.
– Это ерунда, – бодрился Куракин, – поищем другую дуру.
Дальше уже была не ерунда. Как-то вечером подъехала к особняку машина с надписью на борту «Следственный комитет», и хотя Куракин сопротивлялся и кричал: «Что вы делаете, японские вы городовые», посадили в нее вернувшегося из леса олигарха прямо с полными корзинами грибов. Весной состоялся суд, на котором Куракина «за хищения в особо крупных размерах» осудили на много лет. Ходившие на суд дачники были довольны и потом еще долго обсуждали, сколько миллиардов, один или десять, украл Куракино-сан. Саня сердился на непонятливость дачников и каждый раз, встречая в поселке прораба Михайлова или стареньких учительниц, останавливал их.
– Какие такие крупные хищения? Сегодня за миллиарды не сажают. А попался ваш Куракин на краже чугунков, – убеждал он. – И это Куракин, а не я виноват перед Полиной Ивановной.
Саня говорил так убедительно, что, пока говорил, ему верили. Потом Саня шел дальше, и в нем все копился и копился к чиновникам и олигархам праведный гнев.
Мать и сын
Город ночью пуст, ни одной живой души. Если и появится кто-нибудь, то быстренько, скособочась, перебежит дорогу и скроется между домов в подворотне, пропадет насовсем, словно брошенный в омут камень. По городу только медленно проезжают легковые автомобили с зажженными фарами, будто ищут кого-то, и кажется, что едут они без участия людей, как ожившие механизмы, начавшие охоту за ночными человеческими душами. Так примерно думал стоявший у окна общежития Олег Ляпишев. Он проснулся среди ночи с больной головой. У окна лежал на спине и храпел его сосед, с которым они выпивали и позавчера, и вчера, выпьют и сегодня. Уличный фонарь окрашивал лицо соседа в синюшный цвет, словно он уже побывал в лапах оживших механизмов и те, перемолов его, вынув душу и наполнив синей вурдалачьей кровью, бросили на кровать. И ему хотелось выскочить на улицу навстречу этим охотившимся на людей машинам. А там будь что будет.
За полторы тысячи километров в своем доме не спала и мать. Второй месяц от сына Олега не было писем, хотя до этого он писал из своей Пензы регулярно, и надеяться на письмо больше не имело смысла. Она уже понимала, что с сыном случилась беда.
Сын уехал в Пензу к давнему армейскому другу, который обещал работу и общежитие после развода с женой, – не хотел больше видеть ни жены, ни того, что напоминало о ней. Пенза же была настолько далеким и незнакомым городом, что там он мог начать все сначала.
– Да плюнь ты на свою Нинку, – удерживала мать сына. – Чего на нее смотреть. У нас город хотя и районный, но не маленький, ты ее годами не увидишь.
– Нет, мама, решено, я тебе писать буду.
Мать покивала головой, то ли осуждая, то ли соглашаясь с отъездом. Скорее, соглашаясь, потому что понимала, что давно прошло время, когда она могла решать за сына, – теперь не он был при ней, как в детстве, а она, состарившись, была при нем и удержать его уже не в силах.
– А как же я, Олежек, как я без тебя-то?
– Говорю, не беспокойся. Поживу на стороне, оклемаюсь и вернусь. Еще и невесту привезу. – Олег, бодрясь, улыбнулся.
И вот теперь с ним что-то случилось. Тысячи мыслей, тысячи бед, одна за другой, приходили в голову. Может, он подрался и попал в полицию, в этих заводских общежитиях бардак, все знают. Или запил. Мужчины слабые, случится что в жизни, сразу раскисают, тянутся к рюмке. А вдруг убили и спрятали. Сколько сегодня людей пропадает бесследно! Но об этом невозможно даже подумать. Внутри ее словно открылся родничок, и теперь слезы так и текли по любому поводу.
И время для нее, казалось, остановилось. Для движения времени надо и движение мысли, но она не могла думать ни о чем другом, как только о сыне. От этих мыслей и волнений, от растерянности она чувствовала себя совсем бестолковой. Не могла даже запомнить название города, где жил Олег. Пока читала адрес на конверте, помнила, а затем забывала. Однажды догадалась подыскать какое-нибудь хорошо знакомое слово, созвучное городу, и нашла – пенсия. Пенсия – пензия (так еще многие в шутку говорят) – Пенза, и когда ее теперь спрашивали соседи, куда уехал Олег, замешкавшись, отвечала:
– В Пензию, в Пензу.
Между тем давно наступила весна. Внешне она еще была не так заметна, природа как бы замерла в ожидании толчка, чтобы в одночасье прийти в движение, в рост, зазеленеть, зацвести. Снег почти сошел, река освободилась ото льда, но по ночам подмораживало, дни были солнечные, но холодные, пронизывающе-ветреные. Ветром с реки заносило чаек, и они летали над домами с тревожными, резкими криками, словно смеясь или рыдая.
С весной ли или от непрестанных тревог стало скакать давление. Раньше не скакало, а теперь начало, и в ее представлении давление походило на взбесившийся уличный градусник, столбик которого то взлетал на тридцатиградусную жару, то падал на лютый мороз. По утрам опухали ноги, и вставать приходилось, опираясь на спинку кровати. В магазин ходила с трудом. Когда возвращалась, как ни тяжело было, спешила, задыхаясь, домой, надеясь и боясь, что в ее отсутствие из Пензы пришло письмо или телеграмма. К ногам и давлению добавились сердечные боли, и мать испугалась, что, если так пойдет и дальше, сына ей не дождаться. И когда об этом подумала, пришло самое простое решение – самой поехать в Пензу.
На следующий день она собралась к сыну. По-прежнему начавшаяся было весна оставалась на месте. Лужи не оттаивали до обеда, мотало из стороны в сторону голые сучья, и вместе с ними безвольно мотались сидевшие на деревьях и возмущенно кричавшие вороны и галки.
Настроена мать была решительно, дальняя дорога ее не пугала. Мыслями она уже добралась до Пензы, разговаривала с сыном и утешала его, а предстоящий путь был лишь неизбежным препятствием, который надо терпеливо преодолеть.
Но сначала ей предстояло добраться на автобусе до областного центра. И, сев в автобус, она наконец-то смогла немного успокоиться: впервые за последние дни она не бездействовала, а делала то, что от нее именно сейчас и требовалось. И впервые за несколько дней даже почувствовала себя почти здоровой: ничего не болело, не скакало и не опухало. Главное она совершила – отправилась в путь. Теперь остался пустяк – лишь доехать, и мать верила, что, как только доедет до сына, сразу все решится и успокоится, встанет на свои места. И кто знает, может, через неделю они вернутся домой вместе.
– Сколько до области осталось? – не выдержав, спросила сидящего впереди старика с седой бородой, которого она, если автобус резко тормозил, бодала головой в спину. Старик терпел, не возражал.
– Ай?
– До области сколько, говорю.
– Еще верст десять будет, – бодро ответил сосед.
Перед городом чуть было не случилась трагедия. Какой-то выпивший парень, как потом выяснилось, собираясь добавить к уже выпитому, решил отправиться в город к знакомым. Увидев автобус, он радостно выскочил навстречу и не рассчитал, поскользнулся на замерзшей после вчерашнего дождя дороге, упал на спину и ногами вперед покатился прямо под колеса. Беспомощный, не в силах что-нибудь сделать, он оцепенело смотрел на приближающуюся машину, и в ушах у него уже слышался хруст собственных костей. Шофер дал по тормозам, вывернул руль, автобус занесло, и он пошел боком. Парень к тому времени, погасив скольжение и встав на четвереньки, полз к обочине, и автобус, догнав, толкнул его колесом в мягкое место. Парень растянулся вторично.
Из кабины выскочил красный от злости шофер, схватил страдальца за шиворот, потряс, как провинившегося пса, приподнял.
– Что же ты делаешь, паршивец! Посадить меня хочешь, да?
– Никто не посадит. – Глаза у парня были круглые от испуга, глупые и добрые. – Никто не посадит, я сам виноват.
– Он виноват! В полиции не станут разбираться, кто виноват.
Чувствовалось, что шоферу хочется стукнуть парня так, чтобы он снова лег на асфальт – в третий раз. Но пассажиры, пережив первый страх, стали парня защищать.
– Отпустите вы его – пусть с нами едет. Торопится человек. Может у него в городе важное дело.
– Бутылка у него важное дело, других нет.
Злость у шофера не проходила, но, забравшись на свое сиденье, дверь он все-таки открыл, пустил парня внутрь.
Увиденное расстроило мать. Так нехорошо, унизительно выглядел этот чуть не погибший под колесами парень, что сразу подумалось о сыне. Представила пьяного, всеми осмеянного и оскорбляемого, ночующего где-нибудь на полу или, еще хуже, в канаве, и ей стало страшно. Дома он пил мало, но кто знает, как поведет себя на чужой стороне, оставшись один, да еще после семейного раздрыга?
Через полчаса она покупала билет на железнодорожном вокзале. И, покупая, снова запуталась с названием города.
– Мне через Москву до Пензии.
– Куда? – удивилась кассирша.
– До Пензы, до Пензы. Это я, бестолковая, так шучу.
– Ой, держите меня, она шутит, – рассердилась кассирша. – Все сегодня шутят, как в телевизоре. Старухи и те шутят.
Мать смущенно, переживая свою оплошность, вышла на перрон, где разговаривали и смеялись молодые девушки, и хотя смеялись не над ней, все равно было неприятно. Тогда она отошла подальше, в самый конец перрона, чтобы не видеться с теми, кто стояли за ней в очереди за билетами и сдержанно хохотнули, услышав о «пензии».
Здесь ее и заметил дежурный полицейский. До отправления поезда оставалось два часа, и полицейский, неторопливо прохаживаясь, временами осуждающе поглядывал на мать, как бы говоря этим, что не понимает тех пассажиров, которые приходят на вокзал задолго до посадки. Мать стояла одиноко, рядом с огромным чемоданом, с которыми уже давно никто не отправляется в путь. Именно с таким допотопным чемоданом к самому полицейскому еще в армию приезжала его мать, Как он радовался тогда его огромности, его вместительному нутру, забитому колбасой, салом, конфетами, пряниками и печеньем!
Он вспомнил и свою мать, которой обещал вернуться после армии домой, устроиться на птицефабрику, где работали почти все односельчане, жениться на школьной любви Танюше. Искренне обещал и ничего не выполнил.
Иногда, правда, он наведывался в родное село. Соседи говорили: хороший сын, не забывает мать. Но не к матери он приезжал, как теперь ясно, а чтобы покрасоваться, похвастаться своим новым положением, и, переночевав дома один раз, остальное время проводил с бывшими дружками. И когда шел улицей родного села – в новенькой, нарядной форме, с сержантскими лычками на погонах, с лопатником в кармане, полным денег, – то не человек шел, а почти всесильный молодой бог.
«Наверное, мать обижается на меня, вида не подает, а обижается», – снова подумал он. И ему захотелось помочь этой пожилой женщине с огромным чемоданом, устроить ее сейчас в комнату отдыха, пусть посидит часок до поезда в тепле, в мягком кресле, а когда начнется посадка – провести до вагона, предупредить проводницу, чтобы следила, чтобы со всем уважением. Он обернулся, но матери на перроне уже не было.
А мать в это время находилась уже далеко от вокзала. Теперь она никак не могла остановиться в своих заботах и пошла в магазин, чтобы купить сыну рубашку и шерстяные носки… Затем покупала еще и еще, испытывая счастье от появившейся возможности снова заботиться о сыне, словно он был маленький и от нее опять требовались внимание и защита.
Ну вот и ладно, думала она, к утру доберусь до Москвы и, если удачно сяду на поезд в Москве, поздно вечером или ночью буду в Пензе. Жди, сынок, потерпи немного, мать поможет, она уже рядом, смотри, она едет.
А ведь в действительности так и будет – она поможет.
Дороги
П. П.
На его памяти здесь всегда было много тропинок, дорожек и дорог, и все они куда-то вели – к стогу сена, к речному плесу, к далекому хутору, к ферме, к грибному лесу или клюквенному болоту, не говоря уже о селах и деревнях. Сюда, к деревням и селам, образуя узор, дороги и тропинки, судя по тому, уходишь ты или приходишь, сбегались или разбегались. И когда кто-то уходил из села, дорожный узор понемногу распутывался, пока не оставалась одна главная дорога. Но вскоре к главной дороге начинали прилепляться, бежать рядом, пересекать ее другие пути, и не оставалось сомнений, что впереди – за лесом, бугром, за поворотом – вот-вот покажется новое селение.
Когда-то в детстве Смирнов жил в этих местах, в студенческую молодость ходил с экспедицией собирать фольклор и сегодня, уже пожилым человеком, снова отправился в путь. Словно кто-то окликнул его с дальнего берега знакомым голосом, и зов этот беспокойно звучал в нем несколько лет, пока он не решился на поход, не зная еще, поздороваться или попрощаться с родными местами и давними знакомыми он идет.
Наверное, все-таки поздороваться, потому что был в хорошем, бодром настроении и будущий путь представлялся сплошным праздником. Уже в самом начале, как предсказание этого веселого праздника, ему встретился веснушчатый мальчишка, вышедший из леса с маленьким лукошком брусники.
– Ты откуда будешь, такой шустрый? – спросил Смирнов, помня, что поблизости нет деревень.
– Из лагеря. Бывшего пионерского, а теперь лагеря отдыха.
– А почему в лесу один?
– Сбежал с тихого часа, – с независимым видом ответил мальчишка. Было видно, что он недоволен расспросами. – И от тебя, дядя, сбегу.
И действительно убежал. Смирнов с улыбкой посмотрел ему вслед, задаваясь вопросом, чего было больше – ягод в лукошке или веснушек на лице мальчика.
Он шел и просторными полевыми дорогами, и дорогами лесными – перевитые узловатыми корнями, с растущими в колеях грибами, они не были широкими. Он глядел и, казалось, узнавал дороги, поля, лес, мосты, веря, что и родные места помнят его, и это узнавание волновало его.
Теперь, правда, дорог было меньше. Порой он приходил в замешательство, когда исхоженная тропинка в середине пути внезапно исчезала, словно проваливалась под землю. А когда видел заросшую травой колесную дорогу, уже не сомневался, что деревня, куда вела дорога, перестала существовать и в конце пути его ждут заколоченные дома, на скрипучее крыльцо которых никогда не поднимется человек.
Отдыхал он прямо на обочине или прислонясь в поле к стогу сена. Земля звенела от стрекота кузнечиков, светило солнце, струилось над стерней прозрачно-зыбкое марево, от запаха сена легко кружилась голова, и все вместе сливалось в яркий, ослепительный, неповторимый мир.
Он пытался и себя представить ребенком, и это получалось. Как из утреннего тумана, как отражение в медленно текущей речной глади, проступал в его памяти белоголовый мальчик, сидящий на руках отца. Видел он себя на берегу летней реки – достающим из воды разноцветные камешки и в форменной фуражке со школьной кокардой, с портфелем – идущим в первый класс. В глазах щипало, и думалось ему, что если он помнит все это и это его тревожит, не дает покоя, то, значит, нить, связывающая его с родиной, оказывается, никогда не прерывалась…
Предыдущую ночь он провел на озере Зеленец, куда они бегали с мальчишками купаться. Он помнил, что вода в Зеленце в детстве удивляла их – там невозможно было утонуть, озеро сразу выталкивало пловца наружу. И сколько они ни ныряли, с какой силой ни колотили по воде, взбивая брызги, пытаясь проникнуть в прохладную глубину, ноги все равно оставались на поверхности. Вечером после купания они обычно жгли костер, ожидая, когда голубое по цвету озеро начнет превращаться в зеленое.
Он и вчера все повторил: искупался, разжег костер и стал смотреть, как заходит солнце. Огонь на свету был невидим, и только по дыму и истлевающему на глазах хворосту можно было судить, что костер все-таки горит.
Смирнов сидел на пригорке, откуда хорошо было видно и озеро, и солнце, долго-долго медлившее, а теперь быстро опускавшееся за лес. Он смотрел во все глаза, стараясь не пропустить мгновения, когда цвет озера начнет меняться.
Что-то торжественное было в этом ожидании, в наступившей тишине. Смирнову казалось, что не он – другой человек сидит на пригорке, а он только смотрит его глазами. Полыхающее солнце уже село за деревья, лес вспыхнул как бы изнутри, но озеро оставалось прежним. «Неужели нам в детстве все привиделось и никакого превращения не будет?» – засомневался он, зная, что детские выдумки живут в человеке долго, до старости.
И в этот момент, когда лес наконец потемнел, сделалось сумеречно и лишь высоко в небе еще розовело одинокое облако, в этот момент пронеслась, как от крыла птицы, легкая тень и озеро начало наливаться зеленым цветом. Смирнов смотрел на это фантастическое сияние, которое, казалось, вспыхивая и мерцая, поднималось с озерных глубин. Пропали из виду и лес, и пригорок, и только озеро внизу и облако наверху еще светлели… Продолжалось все не больше пяти минут. Потом сияние так же внезапно, как и началось, пропало, а когда он поднял глаза, пропало и облако и на его месте уже слезились нарождающиеся звезды.
Теперь путь лежал на восток, где в деревне под Идрицей жил его школьный друг Дима. Деревню он нашел сразу, она стояла на приметном месте, у озера, двумя своими краями спускаясь к воде, а в центре поднимаясь на взгорок, и была похожа на коромысло. Чего он никак не ожидал, так это того, что дом Димы окажется закрытым на замок, и по виду замка – тяжелого, амбарного, заржавелого – можно было судить, что здесь давно никто не живет.
Он растерянно потоптался у калитки и хотел было идти с расспросами, когда из соседнего дома выбежали две большие лохматые собаки и встали как вкопанные, преграждая дорогу. Они казались очень добродушными, улыбчиво смотрели на Смирнова и виляли хвостами. И он чуть было не попался на их добродушие, сделав шаг навстречу. Собаки тут же оскалились, при этом не переставая улыбаться и вилять хвостом, всем своим видом как бы говоря: «Ты хороший человек, мы рады тебя видеть, но ты для нас чужой, поэтому будь мил, стой на месте, пока не появится хозяин и не распорядится, что с тобой делать – пригласить в гости или прогнать».
– Да, вы свое дело хорошо знаете, – напряженно усмехнулся Смирнов. – Молодцы.
После этих слов собаки пуще прежнего завиляли хвостами, еще шире заулыбались, довольные тем, что пришелец оказался понятливым, необидчивым человеком, но с места не сдвинулись.
Наконец появился не хозяин, а хозяйка, женщина в возрасте, с удивительно приветливым лицом, делавшим ее моложе. Одета она, правда, была по-старушечьи – в допотопный плюшевый жакет, в стоптанные войлочные бахилы, голова повязана темным платком.
– Домом интересуетесь? – спросила и изучающе поглядела на Смирнова, словно пытаясь его вспомнить.
– Скорее, жильцами.
– Давно умерли, жильцы-то, – привычно взгрустнула женщина. – Сначала женушка, а потом и сам хозяин Дмитрий Валентинович. А вы, что, знали их?
– Хозяина, Диму… Дмитрия Валентиновича знал, вместе в школе учились до восьмого класса. Мы дружили. Я тут у вас часто бывал.
– То-то я смотрю, что вы будто мне знакомы. Хотя, что я говорю, я тогда совсем маленькой была, только родилась. – Женщина засмеялась. – Сначала подумала, что вы дачник, ищете дом подходящий под дачу на лето. Даже обрадовалась – сосед под боком появится. – Женщина говорила уже доверительно, как со старым знакомым. – У нас тут, знаете, скучно. Нас, десять старух, да еще три старика. – Она опять засмеялась, вспомнив, наверное, что сама еще далеко не старуха.
Постояли, не зная, о чем дальше говорить. Собаки, пытливо наблюдавшие за выражением лица хозяйки, признавшей в пришельце не чужака, а гостя, в знак доверия перешли на его сторону и сели рядом.
Дима умер, думал Смирнов, но они так давно, сорок лет, не виделись, и он уже так привык к смертям своих одногодок, что не испытал сильного чувства потери. Пора было уходить, но что-то удерживало его.
– Вы мне дом не покажете? – спросил он.
– Покажу конечно, – спохватилась женщина. – Сейчас только ключ принесу. Я-то, глупая, подумала, что вы дачник, а вы друзьями были.
Она сходила за ключом, потом долго мучилась, открывая замок.
– Дмитрий Валентинович давно умер? – спросил Смирнов, глядя в спину женщине.
– Лет десять уже… Да что это с замком, скажи на милость, никак не щелкает. Лет десять, говорю. Сначала женушка, а потом и сам. Мучился, переживал, пить начал. Работы у нас, сами знаете, никакой, а он бригадиром был, потом даже председателем колхоза. А тут работы не стало, женушка умерла, взялся пить – и умер.
Наконец замок подался. Женщина распахнула дверь настежь и осталась стоять на крыльце, пропуская Смирнова.
– Заходите, побудьте, все правильно. Ключ, когда двери закроете, занесете мне.
Смирнов зашел в дом. Пахло здесь затхлью, скопившейся пылью, и было намного холоднее, чем на улице, – наверное, от долго нетопленой огромной русской печки, сквозь потертую, осыпавшуюся побелку которой кое-где, как раны, краснели кирпичи. Видеть это было неприятно, будто с печи, когда-то живой и теплой, а теперь умершей, содрали кожу.
Мебели в доме почти не осталось, зато на стенах сохранились многочисленные фотографии. Он стал рассматривать снимки с каким-то чувством вины, словно подсматривал за чужой жизнью в отсутствие хозяев. Самые старые – родителей Димы, бабушек и дедушек – были помещены в одной рамке. Женщины сидели в повязанных платках, длинных юбках, положив руки на колени, мужчины были сфотографированы стоя, в военной форме времен Первой мировой войны и Великой Отечественной, и глядели на Смирнова из своей прошлой, безвозвратно отошедшей жизни как бы удивленно, как бы не веря, что их время навеки ушло и скоро сотрутся с фотоснимков и сами образы их.
Дальше по одной висели фотографии самого Димы, и одного взгляда хватило, чтобы проследить его жизнь. Вот Дима младенец, вот школьные фотографии. Дима в армии, Дима женится. На свадебном снимке они с женой улыбаются друг другу, а сверху фотограф-ретушер пририсовал двух белых целующихся голубков. Смеющийся Дима в распахнутой рубашке стоит посреди распаханного поля – это он бригадир. А вот он в галстуке, в пиджаке, с напряженным лицом – председатель колхоза. Дальше на стене фотоснимков не было, наверное, наступили те самые трудные времена, о которых рассказывала соседка.
Смирнов вернулся к школьным годам. На одном снимке, где они были сфотографированы всем классом, увидел себя в третьем ряду, словно кто-то уже на фотографии вдавил его туда, в самый конец, пальцем. Свое лицо ему показалось почему-то несчастным, растерянным. Он стал вглядываться в другие лица, кого узнавая, а кого не помня по имени. Лицо мальчика из первого ряда взволновало его забытой, острой болью. Боль выплыла из прошлого, пока он не вспомнил, что именно этот мальчик в третьем классе утонул, купаясь в пруду. И это горе, эта впервые открывшаяся ему правда смерти, так поразившая его тогда, сейчас напомнила о себе. Погиб, разбился на мотоцикле и другой мальчик – Колька Зубарев, вот он стоит рядом с ним. Сколько смертей в самом начале…