355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Клевцов » Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
» Текст книги (страница 5)
Голос с дальнего берега Рассказы и литературные портреты
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
"


Автор книги: Владимир Клевцов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Фотография, скорее всего, сделана первого сентября, в день начала занятий, все держат в руках букеты. Цветы, горкой, лежат у их ног, и у Смирнова вдруг возникло чувство, что все они стоят, радостно улыбаясь, не на школьной сцене, а забрались на катафалк. И в тот момент, когда они фотографировались, катафалк уже начал движение и отныне, проезжая во времени, из года в год будет ссаживать по пути его одноклассников одного за другим, пока не опустеет. Он и сейчас, наверное, наполовину пуст. И с ними случится то же, что и с предками Димы: наступит час, когда и они будут удивленно взирать на потомков из своей прожитой, безвозвратно отошедшей жизни.

От этих мыслей у Смирнова перехватило дыхание, грудь сдавленно отяжелела. Он огляделся, собираясь присесть. Ему надо было успокоиться, чтобы не появляться перед соседкой с отрешенным, пустым лицом. Но стула он не нашел и, постояв, вышел на улицу.

Ожидавшие Смирнова у крыльца собаки весело запрыгали и скорее побежали вперед, указывая гостю дорогу. Было видно, что им, как и людям, скучно в деревне, и каждый новый человек, да еще гость, был в радость. И как они потом растерялись, когда, не задерживаясь, он отправился дальше. Все еще надеясь, что свершилась ошибка, они последовали за ним, но бежали уже не впереди, а сзади и, когда Смирнов, выйдя за деревню, оглянулся, они потерянно стояли возле крайних домов и смотрели ему вслед…

Через пять дней он был уже на Бежаницкой возвышенности, в бывшем Кудеверском крае. Здесь учительствовали Петр с Татьяной, муж и жена, его институтские друзья, с которыми он не терял дружбы и после учебы. Они изредка переписывались, звали друг друга в гости. Петр с Татьяной дважды гостили у него в Пскове, а он у них не был и вот сподобился.

Он пришел в полдень. Погода менялась, похолодало, ветер гонял по небу не облака, а тучи. Они ненадолго застили солнышко, но потом оно вспыхивало еще ярче, освещая на склонах холмов начавшие вызревать гроздья рябин. Кое-где уже желтели березы.

Петр с Татьяной, скорее всего, были на занятиях в школе, и он решил не торопить их, а вначале подняться на гору Лобно. Это был самый высокий холм на сотни километров вокруг, достойный быть помещенным в предгорьях Карпат или Крымских гор, и просторы оттуда открывались неоглядные.

Он вспомнил, что на самой вершине стояла забытая, полуразрушенная церковь и был погост. Студентами, в фольклорной экспедиции, они однажды забрались на Лобно, принялись играть в волейбол, и мяч от чьего-то сильного удара покатился вниз. Они следил и сверху, как он, весело подскакивая, летел по склону, уменьшаясь до размеров точки, пока не исчез в древесных зарослях. Мяч они так и не нашли и вернулись в деревню на ночлег, раздраженные потерей. И это раздражение, даже злость от потери, связанные с горой Лобно, еще долго помнились Смирнову.

До горы надо было еще топать и топать. И он пошел по дорожке, ловко огибавшей встречные холмы. Почти у каждого холма разлилось по озеру, и он шел, с одного плеча подпираемый высотой горы, а другим плечом ощущая вольное озерное пространство. Вода у берегов оставалась спокойной, но на середине, где хозяйничал ветер, рябила, изображая шторм.

Дорогой он устал и начал задумываться, хватит ли у него сил добраться до места. Но отступать было поздно. Время давно перевалило за полдень, а августовские, предосенние сумерки ранние.

Когда он начал подъем, деревья шумели над головой, потом заросли отступили и шумели уже под ногами. На самой вершине было безлесье – он вышел на лоб, на лобно, на лобное место.

С вершины горы хорошо было видно, как далеко, горбясь холмами, уходит к горизонту синеющая даль. Виден был паривший в вышине коршун, высматривающий добычу, и две взволнованные сороки, перелетавшие в дерева на дерево. Странно было наблюдать сорок сверху, словно и сам парил в небе.

А на горе Лобно все было недвижимо. Смирнов догадывался, что его ждет, но и предположить не мог, какой болью отзовется увиденное. Полуразрушенная на его памяти церковь, за годы превратилась в руины, точно ее раскидало артиллерийским, прямого попадания, снарядом. А ведь она выстояла в войну, и уже после войны, говорили им, студентам, местные жители, вплоть до хрущевских времен, здесь шли службы и по праздникам из всех окрестных деревень – с Андро-Холмов, с Тур-Холмов, с Калин-Горки и Дем-Горки, сходились к церкви прихожане. И так же, как он сегодня, поднимались они на Лобно, и, как над ним, шумели у них над головами деревья, выискивая добычу, высоко парил коршун, перелетали с дерева на дерево сороки. Только встречал их на вершине звон колоколов…

Он обошел церковь, заглянул внутрь, поднял несколько литых, не сокрушенных временем кирпичей, сходил на погост. Везде было запустение и разруха. Казалось, о существовании Лобно разом, одновременно забыли. Но люди все-таки сюда заходили, он нашел следы их пребывания. На одной из створок входных церковных ворот он увидел надпись, сделанную, скорее всего, захожим туристом: «Я здесь был, водку пил, а вам не налил». На погосте он нашел сравнительно недавнюю могилу неведомого Федора Степановича Федорова. Видно было, что могилу не оставляют без внимания и время от времени кто-то прибирает ее, и он постоял над ней, как над родной, успокоенный, что Федора Степановича не забывают даже в таком недоступном месте.

У подножья креста белела в траве небольшая белая плиточка. Семенов раздвинул траву и прочитал: «Здесь похоронен сын России, участник трех войн Русского народа против поработителей, труженик земли Мелковской…». Кто-то нашел для такого случая правильные, важные слова. Сам Федор Степанович? Нет, конечно. Наверное, нашли слова и написали дети и внуки с тайной гордостью за отца и деда.

Смирнов перечитывал надпись и стоял как оглушенный. У него, как и в доме школьного друга Димы, перехватило горло, в груди сделалось тесно. Он вдруг осознал, что развалины церкви, кладбище и могила Федорова, как последнего героя, как защитника и труженика, – это и есть самое высокое место его родины. Это вообще что осталось от его родины.

Но душа не хотела такое принять. Как ребенок верит в свое бессмертие, так и душа, живая, верила в живое, искала и искала поддержку и укрепу своей надежде…

Через полчаса он шагал обратно. Солнце отяжелело и сделалось красным, собираясь заходить, воздух золотился. Дорога вела его мимо гор Караульница и Липница, оставляя в стороне гору Секирница, рядом с которой синело озеро Ратное. Вела в деревню Аксеново на берегу озера Алё, и он шел, поглядывая на Карульницу и Секирницу и озеро Ратное, как по местам былых сражений. Показалось впереди озеро Алё. С извилистыми своими берегами, заливами и островами, оно далеко раскинулось среди холмов и в свете заходящего солнца туманно сверкало. Из туманного блеска, как видения, поднимались, краснея рябиной, остров Рябиновик и зеленеющий листвой дубов Дубовик.

Смирнов после увиденного на Лобно понемногу успокоился и думал сейчас о другом. Думал, что после недельного бродяжничества он сильно соскучился по людям и дальние дороги тем и хороши, что приводят к человеческому жилью. И вот-вот он увидит дома деревни Аксеново и среди них крепкий большой дом Петра и Татьяны. Дом этот, как ясно из писем, стоит у самой воды, где в тростнике, привязанная веревкой к мосткам, дремлет лодка.

И скоро его встретят как родного.

Репортаж о ночном конюхе

Ночной конюх появляется на конюшне, называемой на ипподроме и тренотделением, после вечерней уборки. Наездник, два помощника наездника и дневной конюх уже накормили, напоили лошадей, убрали-отбили денники и переодеваются в сбруйнике, собираясь домой. Сбруйником считается помещение, где хранятся вывешенные вдоль стен на крючья сбруи, и когда ночной конюх только устраивался на работу, по наивности полагал, что переодевание в сбруйнике для наездника и помощников означает сбрасывание с себя всех этих уздечек, чересседельников, подхвостников, подпруг, ногавок, чтобы можно было появиться на улице в привычной человеческой одежде.

Наездник, сутулый и носатый, похожий на нахохлившегося грача, сумрачен, и у него вид сильно задумавшегося человека, которому предстоит дома решать какие-то сложные семейные вопросы. Молодые помощники, наоборот, смеются, толкаются и напоминают повзрослевших жеребят, еще необъезженных и пока веселящихся на воле. Дневной конюх не переодевается, а пьет чай, и лицо его вообще ничего не выражает. Он живет размеренной жизнью, во власти давно заведенных привычек, где одно следует на другим: после уборки он должен пить чай, потом дома будет ужинать, смотреть на ночь телевизор и ляжет спать – поэтому волноваться, переживать и страдать ему ни к чему.

Перед уходом наездник бросает ночному конюху короткую фразу: «До завтра», дневной конюх молчит, не имея привычки прощаться, помощники каждый вечер говорят одну и ту же шутку:

– Смотри, Николай Иванович, не води сюда по ночам молодых девок, а то мы тебя знаем. – И хохочут, и в смехе их конюху слышится беззаботное лошадиное ржание.

Эта однообразная шутка так надоела ему, что он перестал улыбаться даже из вежливости. Он ждет не дождется, пока конюшня опустеет, и прохаживается по коридору. Больше всего на свете он ценит покой и одиночество, от смеха и шума у него болит голова, и, когда наконец все уходят, он, не доверяя, провожает их взглядом. Ему видны шагающие через беговое поле четыре одинаково темные фигуры, отбрасывающие позади себя четыре тени. И чем дальше они двигаются, тем заметнее в уличном свете их фигуры и короче тени. На выходе четверка распадается: наездник идет налево, дневной конюх направо, а два помощника, смеясь и толкаясь, прямо в город – на танцы или в кино. Только после этого Николай Иванович закрывает на конюшне ворота, надеясь, что запоры крепки и до утра его никто не побеспокоит.

Но вместо покоя и одиночества конюха сразу начинают одолевать страхи. Все вокруг кажется загадочным, все наполнено звуками. Страхи скоро пройдут, но первое время он ничего не может с собой поделать, стоит посреди конюшни, обратясь в слух, поворачивается то в одну сторону, то в другую. Лает поблизости собака и вдруг взвизгивает, будто ей в темноте наступили на лапу. На соседней конюшне ржет лошадь, словно тот, кто отдавил собаке лапу, теперь накинул на лошадь недоуздок и тянет ее, упирающуюся, к выходу.

Главный страх – перед цыганами. В его сознании цыгане и лошади всегда рядом, причем первые обычно крадут вторых. И хотя у цыган сегодня другие занятия, он не сомневается, что именно, отдавив лапу и уведя из соседней конюшни лошадь, сейчас начнут они ломиться к нему…

Минута проходит за минутой, никто не ломится, зато на чердаке слышны какие-то шорохи и движение. Скорее всего, чердачные окна открыты и гуляет сквозняк, но воображение рисует существо, на цыпочках бегающее из конца в конец. Пробежит, остановится, переводя дух, и несется обратно. Прислушиваясь к чердачным шорохам, конюх все-таки осознает, что цыгане не бегают на цыпочках. А случись им бегать, топали бы сапогами и с потолка сыпалась бы побелка, а так это, скорее всего, привидение или ветер…

На первый взгляд, работа ночного конюха, как и всякого охранника, легка, неприметна и требует лишь одного усилия – терпения, чтобы дождаться утра. На самом деле она полна неожиданностей и событий, никак не связанных с охраной лошадей.

Через час в ворота действительно начинают ломиться. По характерному стуку – три удара кулаком, потом еще два – и по голосу с улицы можно догадаться, что явился наездник. Николай Иванович открывает в воротах маленькую калитку и впускает его. У наездника такой же сумрачный вид сильно задумавшегося человека, что и час назад, и не остается сомнений, что за этот час он успел поссориться с женой и пришел на ночлег. Шоферы, когда ругаются с женами, уходят спать в гараж, художники, он слышал, в мастерские, а наездники в конюшни.

– Поспать есть на чем? – спрашивает наездник, подтверждая догадку конюха насчет ночлега. – Сам-то где спишь?

– Как можно спать, Геннадий Васильевич? А если цыгане?

Конюх лукавит. Он приготовил себе в сбруйнике за печкой место для отдыха – несколько расстеленных на полу старых потертых попон, на которых засыпается почему-то всегда легко, быстро и сладко, словно куда-то летишь. Перед приходом наездника он как раз собрался прилечь, но теперь место занято, и оставшийся не у дел конюх, у которого, как нарочно, сразу начинает ныть все тело, смотрит на часы. До ночного поения лошадей еще много времени, и он идет к дальнему деннику.

На конюшне содержатся двадцать две беговые лошади и одна рабочая – гнедой латвийский тяжеловоз мерин Мишка. Он стоит в дальнем деннике и уже издали ласково смотрит на конюха. Николай Иванович худощав, мерин широк, как перина, и на его спине любая попона кажется короткой. Между ними давно сложились особые, доверительные отношения: конюх разговаривает с мерином, а тот слушает и одобрительно кивает головой, будто со всем согласен. Он и на самом деле со всем согласен – и когда, кивая, вывозит на телеге из конюшни навоз, и когда доставляет обратно мешки с фуражом и тюки с сеном.

Найдя благодарного слушателя, Николай Иванович обычно пересказывает свою биографию. А раз биография тот же документ, пересказывает он ее с важным, торжественным видом, словно с трибуны перед собравшимися в зале.

– Родился я, как ты знаешь, в войну, в начале лета 1942 года, когда немцы уже начали наступление на Сталинград, – начинает он. – И потом много лет был связан с армией…

Они стоят разделенные прутьями решетки, почти лицом к лицу. Из дальнейшего рассказа выясняется, что служил Николай Иванович в должности начальника воинского склада.

– Но армейская служба была не по мне, я люблю тишину, покой. А какой в армии покой? Там надо иметь железные нервы: каждый месяц сплошные проверки и ревизии. Только и слышишь, как в других частях то одного начсклада посадили, то другого. У меня, слава богу, воровать было нечего – одни автоматы и пулеметы с патронами, стрелковое оружие. Этого в те годы не трогали. Зато, если что пропадет, сразу схлопочешь лет двадцать, а то и вышку.

Мерин перестает кивать головой, сомневаясь в сказанном, и конюх поправляет себя:

– Не вышку, конечно, и не двадцать лет, но червонец вполне могли впаять, за пулемет-то.

С улицы доносятся чьи-то отдаленные шаги. Конюх, наклонив голову, замолкает в ожидании. Нет, никого. Ночью всегда так: дай волю воображению – еще не то послышится.

– И решил я, брат Мишка, перебраться на гражданку. – Конюх продолжает прислушиваться. – Кем только не работал – и шофером, и слесарем на заводе. Потом устроился заведующим городской баней. Но и тут покоя не было. На гражданке, оказывается, в баню ходят не только мужики, как в армии, но и женщины. И много женщин, и разные женщины. И случилась со мной в бане оказия, чуть было с женой не развелся…

Мерин внимательно слушает. Он уже стар, живот у него разросся, ноги, наоборот, стали тоньше, хвост и грива поредели. Но оценивает он свой возраст не по годам, которые ему непонятны и которых уже стукнуло пятнадцать, а по тому, как с каждым месяцем все тяжелее телега с навозом, мешки с фуражом, тюки с сеном. Конюх тоже стар. Свой возраст он знает – семьдесят два года, но и без этого знания понятно, что только в старости скрипит в коленях, ломит спину, колет в боку… Задумавшись о старости, оба тяжело вздыхают, и до конюха доносится из лошадиного нутра влажный запах пережеванного сена, а мерин чувствует порыв застарелого табачного духа.

Николаю Ивановичу жалко Мишку, и, чтобы приободрить лошадь, он достает из кармана кусочек сахара, кладет на ладонь и просовывает сквозь решетку. Мерин, не касаясь ладони, осторожно подхватывает его, хрустит, и у обоих увлажняются глаза, словно вот-вот набухнет и покатится по мягкой лошадиной шерстке одна слезинка, а по морщинистой щеке конюха – вторая…

Заканчивает свой рассказ конюх обычно словами: «Хватит на сегодня, потом доскажу». Так и не узнает мерин Мишка, какая оказия случилась с Николаем Ивановичем в бане, потому что на следующий день он подойдет к деннику и начнет свое жизнеописание с самого начала: «Родился я, как ты знаешь, в войну, в начале лета 1942 года, когда немцы начали наступление на Сталинград».

Между тем выясняется, что шаги конюху не почудились, и сейчас они явственно слышны возле конюшни. Конюх на цыпочках, как чердачный сквозняк или привидение, спешит к воротам, прикладывает к доскам ухо. Шаги стихают, зато в ворота, оглушив его, бухают.

«Наверное, жена Геннадия Васильевича, ищет мужа», – решает он и снова оказывается прав. Появляется жена Татьяна, сердитая, сразу набрасывается на конюха:

– Где мой муж?

– Какой муж? – Спасая начальника, конюх делает удивленное, непонимающее лицо.

– Ты мне дурочку не валяй, все знают, что ты сюда по ночам молодых девок водишь. – Она говорит, не глядя на конюха, поверх его головы, обыскивая глазами конюшню. – То-то я смотрю, к тебе мой муж зачастил.

– Нет никого, я один. Я вообще-то люблю покой и одиночество.

Лошади, заслышав громкие голоса, проснулись и все как одна следят за происходящим. Потом они медленно поворачивают головы, провожая идущую к сбруйнику женщину.

Несколько минут из сбруйника слышен возмущенный голос Татьяны, затем голос становится упрашивающим. Наездник отвечает ей глухо, без всякого выражения. Конюх уверен, что домой наездника поведут как под конвоем: он впереди, жена сзади. Но они мирно появляются под ручку, и, проходя мимо, Татьяна говорит мужу уже третьим голосом – ласковым и укоряющим:

– Все, Гена, знают, что здесь по ночам творится. И ты, дурачок, туда же.

После обязательного ночного поения, когда конюх, пустив из водопроводных кранов воду, бегает по конюшне с ведрами, открывая и закрывая двери денников, лошади снова засыпают. Вопреки мнению, что они спят стоя, некоторые неуклюже ложатся на пол, вытянув ноги. Остальные спят, уткнув голову в угол, повернув к дверям круп, чтобы в случае нападения отбить атаку ударом задних копыт, который, кажется, не выдержит и танковая броня.

Конюх недаром служил в армии и все происходящее воспринимает как какое-то военное действие, и в голове у него то и дело мелькают эти образы – нападение, атака, танковая броня, а когда, открывая и затворяя, он щелкал на дверях задвижками, ему казалось, что на конюшне собрался взвод солдат и, передергивая затворы винтовок и автоматов, готовится к стрельбе.

Лошади спят. Завернув краны и притушив свет в коридоре, укладывается на покой и Николай Иванович и, как только ложится на попоны, сразу улетает в ночные свои странствия. До рассвета еще далеко, но звезды поблекли, начали таять. Не дожидаясь утра, дует легкий ветер, листья на липах и тополях вокруг конюшни едва уловимо колышутся, словно переговариваются во сне.

В предутренний час глубокого и сладкого сна на конюшне раздается скрип. Это мерин Мишка просунул голову в незакрытую по забывчивости дверь и выглядывает в коридор. Скрипит еще громче, протяжнее. Мишка, толкая дверь боками, распахивает ее настежь и, напуганный собственной дерзостью, останавливается: передние ноги его уже в коридоре, а задние еще в деннике. Не зная, что делать с неожиданно обретенной свободой, он сначала идет к воротам, надеясь, что каким-то чудом они отворятся и выпустят его на улицу пощипать зеленой травы. Потом начинает ходить по коридору, цокая копытами и беспокоя остальных лошадей.

Дверь сбруйника тоже открыта настежь, откуда в проход потоком льется свет. Проходя мимо, мерин всякий раз заглядывает внутрь, желая увидеть конюха. У порога сбруйник ярко освещен, но дальше, за печкой, все теряется в сумерках и раздаются странные звуки – хры-хру, словно кто-то пилит доску.

Уже нарушив порядок однажды и выйдя в коридор, мерин решает нарушать его дальше и забирается в сбруйник. Стараясь не греметь по полу копытами, он пробирается за печку и видит лежащего на попонах лицом вверх конюха, из открытого рта которого слышатся уже знакомые звуки «хры-хру».

«Спит и храпит», – осознает увиденное мерин, для которого всегда было загадкой, чем занимаются в сбруйнике люди.

Боясь лишний раз повернуться в тесном помещении, он принимается обнюхивать Николая Ивановича – сначала его стоящие в сторонке кирзовые сапоги, откуда несет портяночной прелью, потом и его самого. Особое внимание он уделяет рукам и лицу. Мягкие волосики на морде мерина щекотят нос и щеки конюха, которому в этот момент кажется, что к нему, ласкаясь и заигрывая, лезет целоваться жена Нюра.

Конюх уже наполовину проснулся, и та половина, что бодрствует, недовольно говорит: «Отстань, Нюра, не лезь. Куда ты лезешь в нашито годы», а другая продолжает упорно спать. Он переворачивается на бок, но теперь становится щекотно уху и шее. «Поимей совесть, Нюра, не мешай уставшему человеку», – недовольствует он и в этот момент, когда больше нет сил терпеть щекотку, открывает глаза.

С минуту он лежит, ничего не понимая, потом резко переворачивается и с ужасом видит склонившееся над ним тяжелое лицо, очень похожее на африканское, – с толстыми губами и вывернутыми вверх огромными ноздрями. Он хочет крикнуть, позвать на помощь, но сердце бьется так громко, что заглушит любой звук, и конюх только вяло машет рукой, как бы собираясь ударить или просто ограждая себя от страшного видения. В этот момент испуганное взмахом африканское лицо взлетает к освещенному потолку, и уже при свете Николай Иванович замечает острые уши на затылке, белое пятно на лбу и понемногу догадывается, что все это время заигрывало и лезло целоваться не африканское лицо и даже не жена Нюра, а мерин Мишка, неизвестно зачем проникший в сбруйник.

Заметив, что конюх проснулся, мерин опять склоняется над ним, захватывает зубами рукав пиджака, выпрашивая сахар, и конюх, который от испуга чуть было не огрел Мишку по морде, смеется и достает из кармана угощение…

Пока конюх спал, на улице рассвело, окна на конюшне побелели, электрический свет от лампочки кажется желтым, неопрятным. Такой свет обычно бывает от мокрых осенних листьев после дождя.

Вскоре появляются дневной конюх и наездник, по довольному виду которого можно судить, что за ночь он решил семейные вопросы. Последними приходят невыспавшиеся помощники и при виде Николая Ивановича опять шутят:

– Что, дед, успел выпроводить девок?

И, переглядываясь, смеются чему-то одному им известному. Конюх и на эту надоевшую утреннюю шутку не улыбается даже из вежливости.

А когда идет домой, прошедшая ночь представляется ему во всей несуразности и суете. Нет покоя на работе, не будет и дома. Он вспоминает мерина Мишку, которого перепутал с африканским лицом и с женой Нюрой, и если бы он сейчас дома решился поиграть и пощекотать Нюру, она тоже ответила бы ему: «Ты что делаешь, Николай Иванович, в наши-то годы». И весь день потом, уходя в магазин, выбивая во дворе ковры и вынося мусор, он будет думать о работе, надеясь, что хоть сегодня никто не нарушит его покоя и одиночества.

Возле дома ночного конюха нервно прохаживается молодой человек, видно, кого-то ожидая. Выясняется, что нужен ему как раз Николай Иванович.

– Журналист Петров из газеты, – представляется он. – Собираюсь писать об ипподроме. Я слышал, вы там работаете. Может, расскажете подробности для репортажа о беговых лошадях, о наездниках, о выигранных вами призах?

– Что же, рассказать можно. Чего же не рассказать. Хотя какая это работа. Одна суета, никакого покоя, хоть увольняйся.

Они присаживаются на скамейку. Молодой человек достает блокнот и ручку, собираясь записывать, а ночной конюх важно, словно зачитывая перед собравшимися в зале документ, начинает:

– Родился я, как тебе известно, в войну, летом 1942 года, когда немцы начали уже наступление на Сталинград…

Охота

Юре было пятнадцать лет, когда дядя взял его с собой на охоту. Разговоры об охоте начались еще весной, и Юра, слушая приехавшего в гости дядю, волновался, представляя себя охотником из джунглей, и не мог дождаться августа, чтобы отправиться к дяде, работавшему охотоведом.

Он был домашним мальчиком, стеснительным и неуклюжим из-за своего не по возрасту высокого роста и полноты. Драться он не умел, но в школе с ним не связывались, опасаясь его силы, которая, несомненно, была заключена в большом теле. Лишь недавно переведшийся к ним из другого класса Витька Испан, смуглый мальчик, назвал его, имея в виду полноту, «Кабанчиком». Называл он Юру так и позже, рисуясь перед девочками, ожидая увидеть их ответные одобрительные улыбки, какими обычно награждают любимчиков и смельчаков.

Юра долго терпел, стыдно было перед девочками, и однажды на уроке физкультуры скрутил Витьке руку и дал такого пинка, что тот, пролетев по спортзалу несколько метров, впаялся в стену…

В конце августа погода совсем поворачивает на осень. Солнце, вставая, уже не искрится, не играет, свет его туманно-тусклый, желтый, предосенний. Кроны деревьев еще густы, но падают первые листья, и недалеко время, когда обнажатся черные ветви, которые будет поливать дождями. Ночью и по утрам холодно.

Дядя встретил Юру с поезда в такое холодное утро и повез к себе в село Полдневое на огромной легковой машине. Ехали сначала полем, потом редким березняком, и Юра, думая об охоте и все еще представляя себя охотником из джунглей, был немного разочарован, что вокруг нет никакой тропической растительности. Только когда въехали в сырой, болотистый лес и по бокам, как лианы, поднялись худосочные, кривоватые сосенки, осины и ольха, окутанные туманом, стало похоже на тропики.

– Охотиться еще, конечно, рано, сезон не начался, – говорил дядя. – Но мне в научных целях можно. По парочке уточек мы с тобой забьем.

Юра молчал, но ему было приятно, что дяде можно то, чего нельзя другим. И когда, проехав через село, между рядов низеньких домов, они оказались у стоящего на берегу озера двухэтажного дома, сложенного из покрытых желтым лаком бревен, с верандой и балконом, а рядом на причале он увидел моторную лодку и белый катер, дядя и совсем показался ему человеком особенным, почти всемогущим, а сам он попал в сказочный мир.

Сказочным было и все остальное. Завтракали, несмотря на прохладу, на открытой веранде. Дядина жена, в меховой душегрейке поверх халата, ласковая и внимательная, расспрашивала Юру о школе, об отметках, родителях. Солнце светило сквозь деревья, и на скатерти лежали дрожащие пятна. Потом Юру повели в его комнату на втором этаже, и, выйдя на балкон, он увидел внизу свинцовое от волн и в то же время сверкающее озеро. Волны бились о причал, покачивали лодку и катер, причем лодка подпрыгивала на одном месте, а катер важно клонило из стороны в сторону. И на каждой волне, как всадник верхом на лошади, сидело по солнечному зайчику, и когда волна достигала суши, зайчики, доехав, по-кавалеристски ловко соскакивали на берег.

На охоту собрались на следующее утро. Перед этим дядя дал Юре тульское ружье шестнадцатого калибра, а себе взял «бельгийку» двенадцатого.

– Ты рулить умеешь, отец учил? – сразу спросил он, усаживаясь не в белый катер, как надеялся мальчик, а в моторную лодку.

Юра кивнул. У них в городе была своя моторка, и дядя об этом знал.

– Тогда садись за мотор и правь, куда я укажу.

Утро снова было прохладным, над озером туман стоял стеной, скрывая берега. Они вплыли в этот туман, и, если бы не плеск воды и не волны, разбегавшиеся от носа лодки и сразу терявшиеся в белесой мгле, могло показаться, что они зависли в облаке.

На середине озера туман сгустился. Дядя почти пропал, только можно было уловить, как он мажет рукой в неизвестно какую сторону, и Юра рулил почти наугад. Они плыли так минут десять, когда неожиданно вокруг посветлело, потом порозовело и стало ясно, что взошло солнце. Туман торопливо заклубился и, подгоняемый ветром, рассеиваясь, стал подниматься вверх. Клочья его еще бежали над водой, когда впереди предстал противоположный пустынный берег, и появился он так неожиданно, словно только что всплыл из холодных озерных глубин.

За первым озером последовало второе – они были соединены узкой протокой. И если первое озеро было просторное, чистое и глубокое, то второе мелководное, густо заросшее по берегам тростником. Здесь и остановились. Дядя, зарядив ружье, начал вслушиваться и всматриваться. Из зарослей тростника доносилось осторожное утиное кряканье, временами тростник вздрагивал. Затем он затрясся сразу в нескольких местах, и на чистую воду стали выплывать селезни и утки с выводками. Утки вели себя спокойно, купаясь и охорашиваясь, а утята, уже подросшие и вставшие на крыло, но все еще отличавшиеся от взрослых меньшими размерами, резвясь, шумно рассекали воду и гонялись друг за другом.

Увидев птиц, дядя опустился на колени и принялся осторожно толкать лодку шестом, подкрадываясь к стае. Оттолкнется, замрет, ожидая полной остановки, и снова, стараясь не задеть, не стукнуть о борт, опустит шест на дно. Юра тоже присел на елани, так что над бортами виднелась только его голова, и боялся дышать, чтобы не нарушить тишины и не вспугнуть птиц. А тишина над озером действительно стояла необыкновенная, ничто не предвещало беды, и двигавшаяся лодка, наверное, казалась уткам огромной корягой, и они не замечали, как она понемногу приближается к ним.

Когда до стаи оставалось метров сто, дядя рукой сделал несколько круговых движений, означающих, что пора заводить мотор. Затаивший дыхание мальчик в ту же секунду дернул шнур пускача, мотор взревел, взбивая за кормой водяную гору, и лодка помчалась вперед.

Утки опоздали и взлетели уже перед самым носом лодки. Они взлетели так плотно, заполнив собой, почти без просвета, все пространство, словно впереди выросла живая стена, и промахнуться по ним было невозможно. Дядя вскочил с колен и принялся стрелять, мгновенно перезаряжая ружье, выбрасывая использованные патроны, вставляя новые, и пустые гильзы звонко раскатывались по еланям.

Утки, трепеща крылышками, летели из последних сил, пытаясь оторваться от страшной, грохочущей выстрелами, убивающей их коряги. Но напрасны были их попытки спастись. Разве могли они соперничать с тридцатисильным мотором, с бешеной скоростью крутившим винт? Лодка, вся в веере сверкающих брызг, поднявшихся над бортами, не отступала, возвышавшийся на носу дядя стрелял, и было такое впечатление, что он, как пастух стадо, нещадно хлестал их кнутом, и после каждого удара одна или две птицы, замерев на мгновение в воздухе, точно ударившись о невидимое стекло, теряя перья, кубарем падали вниз.

Это была уже не охота, а настоящее избиение. Уткам надо было бы рассредоточиться по сторонам, но они упорно держались вместе, точно специально подставляя себя. Юра, в порыве азарта, бросив румпель, тоже выстрелил из одного ствола, но из второго стрелять не стал, руки сами собой опустились.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю