355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Клевцов » Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
» Текст книги (страница 8)
Голос с дальнего берега Рассказы и литературные портреты
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Голос с дальнего берега
Рассказы и литературные портреты
"


Автор книги: Владимир Клевцов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Двадцать лет дома не был и за все это время никого из псковских не видел. Прослезился от радости, денег дал. Ты, говорит, брат Рябов, лети скорее домой, а то останешься здесь, забичуешь и пропадешь. Родине от меня привет, видно, оторвало меня от нее навсегда, а денег возвращать не надо, у меня постоянного адреса нет. Так и остался этому бичу должен. Я вообще всем должен.

– И я должен, – соглашался за компанию ревизор Аникушин.

– Мы всем должны. Родителям, учителям, детям, внукам, друзьям, женам, знакомым. И ведь уже не отдать, понимаешь? Никому. Опоздали. Так с долгами и уйдем. – И Рябов, взмахнув над головой рукой, как бы для отчаянного сабельного удара, тихонько опустил кулак на стол. Ему хотелось заплакать.

Ревизору тоже было что рассказать. Когда-то с ним случилась история, которую он твердо хранил как тайну. Была у него лошадь, кобыла Тамянка. И на этой кобыле пятнадцатилетний Аникушин – тогда все звали его Колей – развозил по деревням почтовые посылки. Каждую неделю он отправлялся в путь, и эти поездки по району, несколько дней вольной жизни, составляли главную прелесть его почтальонской работы.

С Тамянкой они сразу подружились. Эта была добрая, послушная, терпеливая лошадка, маленькая и лохматая, и, когда она смотрела на него, Коле казалось, что из ее глаз исходят ласковые волны, словно она разговаривала с ним на своем молчаливом языке.

Стараясь никого не обременять, летом он ночевал где-нибудь у реки. Распрягал Тамянку и, оставив ее пастись на высоком берегу, бежал к воде, разводил костер и варил в котелке картошку. В тишине и покое играло над ним вечернее небо. Сначала оно неистово краснело, потом цвет менялся на размыто-розовый, и, угасая, еще долго светилась по горизонту желтая полоса, на которую сверху наваливалась угольная чернь ночи с блестящими шляпками звезд. Здесь же, на берегу, он и оставался ночевать. И всю ночь тлел на берегу костер, отражаясь в бегущей воде волнистым пятном, нависал над головой край берега, где, смутно видная в свете звезд, осторожно бродила кобыла.

Тогда еще была близкой память о войне с немцами, и Коля, усаживаясь утром в телегу, представлял себя то летчиком, то танкистом и кричал: «Огонь по фашистским гадам! Смерть оккупантам! За нашу советскую родину!» Тамянка, бывшая в этих поездках танком и самолетом, броней и крыльями, нисколько не пугалась разносившихся в тишине полей криков, а только согласно кивала в такт шагов головой: так-так – смерть им, фашистским гадам, так-так – за нашу советскую родину.

Кроме прелестей вольной жизни, почтальонство имело еще одно неоспоримое преимущество – дополнительный приварок. Посылки в деревню приходили обычно от перебравшихся в большой город детей, и неожиданное появление Коли на Тамянке считалось событием все-деревенского масштаба. Собирались домочадцы, прибегали, вытирая о фартук руки, соседки, и, пока хозяин дома распечатывал посылочный ящик, все присутствующие, вытягивая шеи, толпились вокруг стола.

Кое-что из присланных даров перепадало и почтальону. Перепадали крохи – несколько конфет, полпачки печенья, горстка колотого сахара, но посылок было много, одаривали охотно, да еще хозяйки, в благодарность за хорошую весть, поверх посылочного угощения, уже от себя, добавляли крупы или пирогов.

Мама к этому времени стала болеть, зарабатывала мало. В семье росли еще две маленькие сестренки, которые беззаботно бегали по улице с закинутыми на плечи, подпрыгивающими на ходу хвостатыми косичками, и Коля с Тамянкой были в семье главными кормильцами.

Коля гордился своей новой ролью добытчика и дома теперь скучал. Ждал не дождался, когда надо будет снова ехать с почтой, и, чтобы быть при деле даже в дни простоев, перебрался ночевать к Тамянке.

Для кобылы на складе почтамта был отдан закуток, обшитый по бокам досками, но этим заботы о Тамянке и ограничивались. До появления Коли кормили ее невнимательно: кто вспомнит, забредя на склад, тот и засыплет овса, навалит через поперечную жердину сена или принесет из колодца свежей воды. И нередко в выходной день оставалась она некормленой, терпеливо, в покорном спокойствии дожидаясь людей.

Коля устроил себе постель прямо в закутке: натаскал в угол сена, застелил попоной и укрывался на ночь выделенным для зимних поездок тулупом. Так они и ночевали теперь по соседству. Коля под тулупом, а Тамянка спала стоя и, часто просыпаясь среди ночи, ласково смотрела на мальчика, продолжая говорить с ним на своем молчаливом языке, или выбирала из его постели былинки, обдавая лицо теплым сенным духом.

Аникушин рассказывал эту историю впервые. Рассказывал случайному гостиничному приятелю, но в том-то и дело, что с посторонним человеком, с которым, возможно, никогда больше не увидишься, откровенничать было легче. И, вспоминая Тамянку, Аникушин думал, что история с лошадью и была главным событием в жизни. Если всмотреться, то и правда, ничего важнее не было, какая-то пустота образовалась между тем случаем и сегодняшним днем, и пустоту эту он не прожил, а вроде мгновенно, как моргнув, перелетел.

То же самое примерно думал и слушавший его зоотехник Рябов.

– Мгновенно жизнь прошла, будто и не жил, – заявил он. – Точнее, жил, а самого главного не совершил, прошло мимо самое главное. И старость рядом, и долги не отданы.

– Какая старость? Нам с тобой до пенсии еще по четыре года трубить, – пытался подбодрить его ревизор.

– Не скажи. Это старость. На слезу тянет. Кто-то на ярмарку в гору едет, а мы уже того, обратно под гору.

Дежурная снова просыпалась, и, хотя погода сегодня была ясная, она, вслушиваясь в монотонный шелест голосов – точно дождь по крыше, – спросонья думала: «Эва как разнепогодилось, льет и льет».

…С почтой Коля отъездил целый год, пока не появился новый начальник почтамта Кукушкин, унылый сонный мужчина, которого, казалось, ничто на свете не интересовало. По почтамту он ходил так, словно его только что растолкали и он никак не может понять, куда он попал. И тем удивительнее, что безразличный Кукушкин в одном проявил интерес и твердость – невзлюбил Тамянку.

– Что же это получается, товарищи, – говаривал он. – Люди в космос летают, а мы, понимаешь, все на лошадях почту развозим. Допотопный век.

Этот-то Кукушкин, пока Коля был в отпуске, помогая дома на сенокосе, и отдал распоряжение свести Тамянку на скотобойню, а взамен купить мотоцикл с коляской. Коля узнал об этом через неделю и, узнав, сразу убежал в лес. Он шел, не разбирая дороги, не желая никого видеть и сохранить в себе горе, не расплескать его, пока оно не затвердеет внутри, чтобы у него хватило сил отомстить Кукушкину. Ужасная кара настигнет тогда начальника, тщетно будет просить он пощады, Коля Аникушин его не простит.

Уже в темноте, стараясь остаться незамеченным, он пробрался в дом, залез на чердак и затих, решив изморить себя голодом. Одна мысль не давала ему покоя, одна картина стояла перед глазами: что должна была пережить Тамянка, поняв, что ее убивают? Почему тогда его не было рядом с ней? Чем теперь он сможет оправдаться и будет ли оно, это оправдание?

Засев на чердаке, снова и снова представлял он, как взяли Тамянку в повод и повели по улице на окраину. И как, должно быть, она сначала удивилась таким необъяснимым действиям людей. Предчувствия беды, наверное, у нее еще не было, только одно удивление. Но и оно скоро сменилось привычной мыслью, что предстоит работа. Работать она действительно привыкла, всю жизнь таскала в скрипучих санях и телегах нелегкую поклажу. Вот и сейчас ее запрягут, только непонятно, зачем для этого ее надо куда-то вести и почему перед работой не напоили и не задали корм? И как, наверное, беспомощно ослабела, когда переступила засыпанный мокрыми опилками порог скотобойни, уловив ударивший в ноздри, пропитавший все вокруг запах теплой крови. Вспомнила ли она о нем, когда поняла, что на самом деле должно произойти, или навалившийся ужас сковал ее? А если вспомнила, не предателем ли, бросившим ее, на своем ласковом языке назвала его… Дальше Коля домыслить уже не мог и, содрогаясь от чердачного холода, снова начинал тихонько, чтобы не услышали спавшие внизу мама с сестрами, плакать, подвывая и давясь застрявшим в горле комом.

С чердака он спустился только через двое суток, проспав перед этим, обессиленный, целый день. Спустился с твердым намерением сжечь сарай Кукушкина, где стоял новый, с коляской, мотоцикл. Пускай его поймают, пускай посадят в колонию для малолетних преступников, он сделает это – такая была решимость. Назначил даже день, но накануне у мамы случился сильный сердечный приступ, ее срочно увезли в больницу. После матери в доме сразу стало пусто. Только две сестренки, испуганные и растерянные, жались к нему, ища защиты, и он отложил поджог на осень. Осенью уехал учиться в техникум, потом была армия, а дальше все завертелось, начиналась взрослая жизнь…

– Напрасно ты ему тогда дом не сжег, – сказал зоотехник Рябов, когда Аникушин закончил рассказ и привычно, взмахнув над головой кулаком, как бы для отчаянного сабельного удара, тихонько опустил его на стол.

– Не дом, а сарай.

– Все равно. Не отдал долги гаду.

Дрова в печке прогорели, не светились даже угли, в номере сделалось темно, только осеннее звездное небо смотрело в окна, и в его свете стаканы, казалось, покрылись изморозью.

– Мужчины, – постучала в дверь окончательно проснувшаяся дежурная, – поимейте совесть, скоро утро. Все бубните и бубните, я грешным делом подумала, что дождь идет. Ложитесь спать.

Приятели притихли. Потом Рябов шепотом сказал:

– Поедем сейчас в Порхов к твоему Кукушкину, подожжем дом, отдадим долг.

– Куда ехать? Он, наверное, давно умер.

– Ну так поедем на могилку, скажем, что о нем думаем. Нет, надо было тогда дом поджечь.

Утром, закончив свои дела, зоотехник Рябов уехал в Псков, а Аникушин остался на день завершать ревизию в райпо. А когда и он вернулся, на работе его ждала хорошая весть: из простого ревизора его назначили старшим. Начальство наконец-то оценило его неподкупность и честность. Аникушин тихонько возликовал, но внешне это никак не проявил – по-прежнему смотрел на всех доверчиво и ласково, как когда-то смотрела на него Тамянка.

В ревизионном отделе Аникушина любили – за легкий, добродушный характер и даже за внешний облик: был он невысокого роста, крепенький, с розовой лысиной, прикрытой прозрачным пушком, и не ходил, а, казалось, катился по земле. Звали его в глаза и за глаза «наливным яблочком». Он и сам собой был доволен, все у него в жизни хорошо, все есть: дом, жена, дети, внуки, и никому из них сегодня он ничего не должен. И до старости далеко. При таком отношении начальства он и после пенсии будет работать еще долго.

Но никто – ни сослуживцы, ни жена, ни уже взрослые дети – не знали, что у этого благополучного, действительно похожего на наливное яблочко человека на всю жизнь сохранилась неистребимая любовь к почтовой лошади Тамянке и неприязнь к начальнику Кукушкину, по глупости и равнодушию погубившему кобылу. Эта любовь и та неприязнь с годами спрятались так глубоко, что до поверхности не доходили. Разве что булькали пузырями, когда, немного выпив за праздничным столом, расчувствовавшись, он начинал говорить себе под нос, жалея какую-то Тамянку и угрожая неведомому Кукушкину.

Через месяц Аникушин позвонил зоотехнику Рябову, втайне желая похвастаться повышением по службе. Но гостиничного приятеля дома не оказалось. Жена раздраженно ответила, что Рябов неожиданно взял отпуск и укатил на Камчатку отдавать долг матросу Бичову.

Новогодний рассказ

Вечером папа, Василий Петрович, приносит домой картонную коробочку с игрушками, обложенными ватой.

– Это тебе дедушка Мороз прислал, – говорит он Пете, и по озябшему виду папы, по раскрасневшемуся лицу и белым бровям можно судить, что дедушка, передавая коробочку из рук в руки, заморозил и его.

Было время новостей, диктор из репродуктора на стене говорил, как обычно, о космонавтах Гагарине и Титове, затем про кукурузу, кукурузу и кукурузу. И когда папа достает из коробочки сначала шары и гирлянды, потом игрушечных космонавтов в скафандрах, с надписью красными буквами на них «СССР», а в конце появляются стеклянные початки кукурузы, Петя догадывается, что игрушки прислал не дедушка Мороз, а диктор из репродуктора.

Пете хочется поблагодарить диктора за подарок, но тот, сказав в прогнозе погоды о сильном морозе со снегопадами и метелью, неожиданно смолкает, после чего сразу слышится быстрая музыка со звоном колокольчиков и взмахами крыльев, словно в репродукторе метель уже началась. За быстрой музыкой приходит музыка заунывная, медленная, точно теперь метель сменяется морозом, и Петя понимает, что дальше ждать диктора не имеет смысла, потому что он уже давно от ненастья куда-нибудь спрятался.

На следующий день на новогодние праздники Петю отправляют гостить в деревню к бабушке, живущую в десяти километрах от их райцентра Локня. И весь день его не покидает ощущение праздника, и он горячо верит, что впереди его ждет не просто поездка к бабушке в обычный деревенский дом, а сказочная дорога в удивительный и тоже сказочный мир, который представляется ему почему-то в виде наряженной новогодней елки. Елка поворачивается вокруг себя, и с каждым поворотом на ветвях появляются новые игрушки, шары, мандарины, зажженные свечи, яблоки, выкрашенные золотой и серебряной краской грецкие орехи, а вокруг с непрерывным шипением взлетают и осыпаются разноцветные салюты, и елка стоит вся в плавающем дыму, огнях и взрывах.

И все, что происходит дальше, оправдывает его надежды. Вечером Василий Петрович решает, на чем ехать. Можно на мотоцикле, на котором он, ветеринарный врач, летом отправляется по соседним деревням к заболевшим коровам, свиньям и овцам, можно и на двухколесной бричке. Но и мотоцикл, и бричка малы и застрянут в сугробах, и он выбирает сани с лихо загнутым жестяным передком.

После этого начинаются сборы, и проходят они на удивление быстро и слаженно. Василий Петрович уже запряг в сани вороного мерина Буфета, который, попав на улицу, первым делом принимается осторожно обнюхивать снег. Петя стоит у окна, укутанный поверх шубейки в огромный тулуп, и ему видно, как папа, управившись с лошадью, приносит из сарая три охапки сена, набивает ими сани, ставит в ноги корзину с игрушками и едой. Потом мама, Зинаида Ивановна, выкапывает в сене ямку и опускает в нее, как в колыбель, Петю. Настоящую свою колыбель Петя не помнит, но тело, оказывается, хорошо помнит колыбельный покой и уют, потому что само ловко и удобно устраивается в глубине сена.

В дорогу им помогает собираться соседский мальчик Колька Гусев. Гусев почти на пять лет старше Пети, и это делает его в Петиных глазах взрослым. В расстегнутой шубе, Колька повсюду следует за Василием Петровичем и повторяет его действия: подтыкает с боков сено в санях, щупает застежку на подпруге, трогает оглобли, и с лица его, в подражание взрослым, не сходит озабоченное, неприступное и одновременно снисходительное выражение.

Когда сборы закончены и папа забирается в сани, Колька идет открывать ворота. Буфет, нанюхавшись снега, стоит в упряжке подобранным, нарядным, переступает с ноги на ногу и несколько раз дергает взвизгнувшие на морозе сани, словно проверяет их на вес. В проеме ворот видна пустая улица, узкая лента угасающего над полями заката и убеленная инеем березовая роща, вся усыпанная черными точками ночующих галок. И не успевает Петя как следует рассмотреть и ленту заката, и рощу, и галок, как Буфет подхватывается с места и выносит сани на улицу.

По райцентру и под нависшей над дорогой рощей, где гомонятся обеспокоенные галки, они едут быстро, а дальше Василий Петрович переводит мерина на тихий ход. Все виденное много раз, все привычное сегодня представляется Пете по-иному. Заря гаснет, в полях темнеет, хорошо видны лишь вешки, стоящие вдоль дороги. Они наплывают издалека и пропадают за спиной, похожие на часовых или строй солдат. И когда Василий Петрович, которому вскоре надоедает скрюченно сидеть на одном месте, встает, то кажется, что, проезжая в санях мимо вешек, он принимает парад.

Буфет бежит, завернув голову на левую сторону, и через каждые четыре шага у него из ноздрей вылетают, отдуваемые ветром, клубы пара, и весь левый бок у него серебрится от инея. У Василия Петровича тоже вся левая сторона – от шапки и одной брови до рукава и полы шубы – в инее, и он, догадываясь, что выглядит как-то половинчато и нелепо, то и дело про себя усмехается.

По-иному, как сказочное приключение, видится Пете и происшествие на дороге, когда они только чудом не вываливаются из саней.

Начинается с того, что в середине пути усиливается попутный ветер, дует теперь в спину. Очередным порывом с саней сдувает клок сена, и он, разлохмаченно взлетая и падая, катится, быстрее лошади, в темное поле, потом что-то сильно бьет в передок, полозья скребут по чему-то железному, и, когда Петя с мамой оборачиваются, на дороге остается лежать подкова, соскочившая с копыта Буфета.

– Вася, – кричит мама, – подкову потеряли!

– Все одно к одному, – отвечает Василий Петрович с каким-то радостным испугом, словно стоит у проруби и собирается прыгать в ледяную воду.

Он говорит так потому, что дорога резко идет вниз, под гору. Он натягивает вожжи, протяжно, нежно посвистывает, чтобы успокоить мерина: «Фюю-ить, фюю-ить. Тпру, тпру, милый». Но ничего не помогает: сани, накатываясь сзади, толкают Буфета, и, сколько он ни упирается в дорогу передними ногами, они скользят и разъезжаются. Дело заканчивается тем, что, не выдержав напора, Буфет срывается и его вместе с санями быстро несет вниз. Мелькает застрявший в кустах недавний клок сена, и все приближается и приближается раскатанный до блеска поворот, за которым чернеют перила моста. Белый серпик луны в этот момент разгорается сильнее, чтобы картина скорой аварии была хорошо видна.

– Прыгай с ребенком! – кричит Василий Петрович, повиснув на вожжах, и Пете даже кажется, что это не вожжи, а так удлинились, ухватив голову мерина, отцовские руки. Крикнув, папа оглядывается, и в глазах у него уже не испуг, а ужас, но ужас опять-таки какой-то радостный. Непонятно почему, Петю тоже захватывает веселое отчаяние, лишь одна мама, кажется, напугана серьезно. Привстав, она берет Петю на руки, и с саней сразу начинает сдувать сено. Оно взлетает вверх, катится по дороге, уносится в поля, и можно подумать, что сани на ходу сами собой разваливаются на части. Мама в беличьей шубке кажется маленькой, а Петя, обхватив ее, в свою очередь, за шею, в овчинном тулупе такой огромный, что непонятно, кто кого держит на руках.

– Прыгайте, пропадете! – кричит напоследок Василий Петрович. До поворота, где их скорее всего занесет и опрокинет, остается метров тридцать-сорок. Сам он прыгать не хочет и, натянув вожжи, перегибаясь назад, почти лежит на спине.

Мама подбирается к краю саней, но, взглянув на струящуюся внизу полосу дороги, возвращается на место. Сани начинают вилять. Это потому, что Василий Петрович, пытаясь в последний момент поставить мерина прямо, переводит вожжи, дергает то за одну вожжину, то за другую, и Буфет тоже шарахается то в одну сторону, то в другую. На повороте их заносит чуть ли не в кювет, сани накреняются, зависнув на одном полозе, готовые вот-вот опрокинуться и накрыть людей. Все хватаются друг за друга, за сани, даже за сено, и когда хвататься больше не за что, их выручает Буфет. По-прежнему с загнутой головой, а теперь еще с выпученным, ошалелым глазом, он на какой-то миг перестает скользить и, упираясь боком в оглоблю, выравнивает сани. Эта невольная задержка гасит скорость, но все равно по мосту они мчатся с грохотом и треском, и мост гудит под копытами Буфета, как барабан.

И папа, и мама, и Петя тяжело дышат, будто пробежали всю дорогу вместе с лошадью. Буфет тоже тяжело дышит мокрыми боками. Лошадь и сани окутались на морозе густым паром, и дальше они двигаются, словно только что выехали из облака и оно еще продолжает цепляться за них своими клочьями.

Вскоре они сворачивают с большака на едва приметную, заснеженную дорогу, ведущую к бабушкиной деревне. Сани мягко переваливаются с сугроба на сугроб, словно плывут по волнам. Когда выезжали из дома, мама сказала: «Смотри не засни дорогой, а то проспишь праздник». Петя тогда даже задохнулся от обиды: как можно проспать самое интересное! Сейчас он снова лежит на спине и смотрит на бледные в лунном свете звезды, потом ему чудится, что это не звезды, а снежинки, что там, в вышине, начался обещанный диктором снегопад, но снег почему-то завис в воздухе, не долетев до земли.

Дорога местами совсем скрывается под снегом. Вешек, указывающих направление, нет, и просто удивительно, как папа с Буфетом находят правильный путь. В одном месте сани съезжают в яму, а потом начинается долгий подъем в гору.

Но Петя ощущает подъем сквозь сон. И уже во сне видит, как Буфет забирается все выше и выше и наконец бежит прямо по небу. Луна светит неистово, и бежит он как по раскатанной ледяной дороге. Звезды теперь не кажутся застывшим снегом. Они сверкают, точно искры, высекаемые копытами лошади, и целыми гроздьями рассыпаются по небу. Часть их остается висеть, а остальные, как при салюте, летят, светясь, к земле.

В этот момент земля озаряется искристым сиянием. Сверху хорошо видны деревни и дороги, все поля и речки. Виден и поселок Локня, где по-прежнему у открытых ворот стоит Колька Гусев. «Ворота закрой, раззява!» – кричит ему Петя. Колька озадаченно задирает голову, пытаясь понять, откуда доносится голос, и по его лицу гуляют голубые и зеленые сполохи.

Пете становится весело. Ясно, что бабушкин дом уже рядом и весь этот блеск и шум не что иное, как начало праздника. И вот-вот, совсем скоро, появится перед ним бабушкина елка – вся в дыму, огнях и взрывах.

Не просыпается он и когда подъезжают к бабушкиному дому и лошадь останавливается у заледенелого крыльца. По скрипучим ступенькам торопливо и решительно спускается бабушка, в наспех накинутом на плечи платке, и у нее такой вид, будто она готова схватить в охапку и унести с собой не только Петю вместе с мамой и папой, но и Буфета с санями. Дверь она от волнения оставила открытой, и внутрь с улицы валит морозный пар.

Но обнимает и подхватывает на руки она одного Петю и в доме усаживает его на диван под тикающими ходиками. И когда холодный туман рассеивается, вдруг выясняется, что бабушкина елка не такая нарядная, как все время представлялось Пете: висят на ней лишь вырезанные из газет снежинки и картонные фигурки зверей.

– Ну и ну, вот те раз, я и не ожидал, – как бы разочарованно говорит папа и сразу принимается украшать елку привезенными игрушкам, доставая из коробки сначала шары и гирлянды, потом космонавтов с красной надписью на скафандрах «СССР» и наконец стеклянные початки кукурузы.

И пока Василий Петрович развешивает на ветвях игрушки, мама и бабушка тормошат Петю, расстегивают тулуп и шубейку под ним, снимают валенки, разматывают один за другим шерстяные платки, но Петя только вяло отбивается руками. Наконец он глубоко вздыхает, открывает глаза, несколько минут разглядывает склонившиеся над ним лица мамы и бабушки, и у него такое растерянное ошеломленное выражение, словно он не понимает, что с ним произошло и куда он попал.

– С Новым годом, Петенька, с праздником, – смеясь, говорят ему. – С Новым годом!

Прощание с летом

Весь день и ночь шел дождь. Не шумный дождь середины лета, бегущий на тонких ножках, с веселым ужасом приседая от каждого удара грома, чтобы припустить еще быстрее. Это был неторопливый, обложной дождь, прочно усаживающийся на кроны деревьев, на крыши, чтобы уже оттуда, нащупав вытянутым носком землю, спуститься вниз.

Утро ветреное, сырое, шумят березы на безлюдной, как бы насквозь выдутой деревенской улице, изредка в прореху между облаков выглядывает солнечный луч и так холодно скользит по мокрой траве, по верхушкам деревьев, по лужам, таким прощальным кажется его свет. И, выйдя на улицу, с грустью подумаешь, что лето уходит, осторожно прикрывая за собой дверь.

С этого времени начинаешь отсчет последних летних дней. И именно с этого времени по перелескам, рощам и борам, по склонам холмов, во рвах, по закрайкам болот, у лесных дорог и начинают расти грибы – первейший признак близкой осени.

Грибы растут быстро. Иной раз кажется, что рост их по своей стремительности сродни взлету космической ракеты. Как ракета в огне и дыме с гулом уходит в небо, так и они однажды ночью пронзают травянистые корни и, оставшись один на один с огромно-мерцающим звездным небом, замирают в тишине, как бы уже парят в бесконечном пространстве, и на шляпках их, как на обшивке ракеты, серебрится звездный свет.

– Грибы пошли! – слышится в деревне с разных сторон, как боевой клич. – Грибы пошли!

Сколько ожиданий теперь впереди, сколько волнений! Собираются за грибами даже самые старые, что все лето просидели на скамейки у дома с таким видом, словно прощались с белым светом, даже они отыскивают в сарае забытый походный посох, достают из кладовки сапоги и корзину. Скорей бы завтрашний день!

Ночи тогда кажутся особенно долгими. Просыпаешься по нескольку раз, с надеждой пытаешься уловить признаки рассвета; спросонья видится, что верхние переплеты окон побелели, а звезды бледнеют, гаснут, и снова тревожно засыпаешь.

С рассветом во многих домах непривычно ярко для такого часа зажигаются все огни, идут торопливые, сдержанно-радостные сборы. Скоро то в одном доме, то в другом хлопают двери и калитки, люди семьями и поодиночке спешат через поле к лесу, который стоит вдали нарядно – желтеющие березы вперемежку с темными насупившимися елями. Солнце встало, но его еще не видно, только над лесом короной неистово краснеет небо, и в эти первые минуты восхода особенно зябко, сыро и неуютно.

Соседи Смирновы ходят в лес всей семьей, и корзины у них разные: большая – для папы, поменьше – для мамы, а самая огромная – для пятиклассника сына Никиты. Возвращаются они к обеду, и уже издали видно, что папа набрал грибов много, мама поменьше, но больше всех, с горой, – Никита.

До позднего вечера Смирновы разбирают грибы. Одни откладывают для засола, другие для сушки и варки, третьи для жарки, по очереди вспоминая, где и когда тот был найден, и, кажется, узнают каждый гриб в лицо. На кухне беспорядок, выставлены многочисленные кастрюли и тазы, грибы лежат на столе и на подоконнике, горой свалены на мешковину в углу, с треском, разгораясь, топится печь… Теперь в домах надолго поселяются ни с чем не сравнимый душистый запах сохнущих в протопленной печи грибов, резкие запахи чеснока, укропа, смородинова листа и хрена, идущих для засола.

* * *

Уходит лето, оставляя за собой подпалый, какой-то пегий цвет земли – цвет первого снега, смешанного с опавшей листвой, ранние сумерки и особую грусть, тоску, без которой не обойтись в пору увядания.

Осень затягивает. Каждый день откладываешь отъезд в город, и все осенние картины проходят перед тобой одна за другой. Вот летят колыхающейся нитью стаи лебедей, гусей, журавлей – все дальше и дальше под огромным, раскинувшимся над ними небом. Что влечет нас в их полете? Печаль прощания, жажда перемены мест, близкая русскому человеку, родившемуся на необъятных просторах? Глядишь, не отрывая глаз. Уже и трубные голоса стихли, и сами они пропали, но вдруг напоследок мелькнет еще раз в солнечной дали их строй и окончательно сольется с небом.

Наступает унылое предзимье, но и в предзимье есть своя прелесть. Просторно, голо стало в лесах, просторно и в деревне. Огороды убраны, чернеют землей, картофельная ботва сожжена, только из осевших куч ветер разносит пепел. Уезжают дачники, заколачивают досками крест-накрест окна, деревня принимает какой-то понурый, прифронтовой вид.

– Теперь жди бомбежки в виде снега, – шутят в деревне. – Смотри, скоро повалит.

И правда, давно хочется зимы, снега, морозного воздуха. Ждут холодов и местные жители и, ожидая, пилят и колют дрова. Сверкнет на солнце в утреннем тумане лезвие топора, стукнет по чурбану, и сразу же послышится певучий звон разлетающихся поленьев. Идешь по улице, и отрадно станет при мысли, что в деревне, где давно ничего не строили, растут, белея срезами, как срубы, новые поленницы.

Дожди льют чаще, срывая последнюю листву, которая завалила тропинки, и леса теперь не узнать. Грибной дух выветрился, но даже в эту пору можно найти в ворохе листвы боровик или подосиновик – как на подбор крепкие и чистые, без червоточин. Зато все сильнее пахнет мокрой землей, горечью коры, тлением… Далеко сквозь деревья желтеет пожухлой травой железнодорожная насыпь. Стоит, настороженно прислушиваясь к шорохам, лось. Рога его сливаются с древесными сучьями и вдруг оживают, вскидываются вверх, когда он длинными скачками уносится в чащу, и долго еще, нарушая тишину, слышится под копытами треск валежника.

Темнеет в лесу мгновенно, как только заходит за тучи солнце. Сразу падает холод, от земли пробирает дрожь. Пора возвращаться. И пока путаешься в тропинках, сбиваясь с пути, лезешь в шуршащие кусты, вдали все нарастает и нарастает гул поезда. Все ярче и ближе свет, словно летит над насыпью, с шумом и стуком, огненный шар, и вот уже проносится перед тобой длинная лента освещенных вагонов и, поманив теплом и уютом, скрывается во мраке.

Еще пустыннее, безрадостнее в эту пору болота. Клюква давно вызрела, налилась соком, лежит на кочках рассыпанными углями, и корзину с ягодами почти не поднять. От одного вида этого заброшенного, пустынного места сжимается сердце, кажется, что и миллион лет назад здесь было то же самое. Меняли русла реки, высыхали моря, старились горы, а болота такими и дошли до нас – с кочками, с чахлыми березами, пнями, буреломом, со сладковато-удушающим запахом багульника, с шорохом сухой осоки, между которой тускло блеснет вода.

Но пригреет с обеда низкое солнце, весь день, как в тумане, висящее в небе, бледно озарится бескрайняя низина, и такой покой, такая усталая дрема охватит тебя при мысли, что на многие километры вокруг тишина и безлюдье. Ляжешь на сухом припеке, заложишь за голову руки, смотришь в небо, которое тоже как в дыму. Порой пробежит по деревьям ветер, с тугим блеском надует развешанную на ветвях паутину и снова стихнет.

* * *

Проходит один тускло-солнечный день, второй, неделю держится обманчивое тепло. Над горизонтом высятся пепельные снежные облака, и, когда однажды ночью снег выпадет, никто не заметит, как это произошло. За ночь деревня преобразилась, побелела, умылась снежком, сосновый бор стоит как присыпанный мукой. Только река под горой чернеет сквозь кусты, и падающие в нее снежинки гаснут, пропадают. Задует к вечеру ветер, завьюжит, выйдешь на улицу – мелькает снег перед глазами, выглянешь в окно – снова мелькает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю