355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рекшан » Смерть в Париже » Текст книги (страница 7)
Смерть в Париже
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:07

Текст книги "Смерть в Париже"


Автор книги: Владимир Рекшан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Компания отправилась на помывку. Ежики сели в тачку и стали караулить. Я спустился во двор – на меня ноль внимания. В руках я держал пакет с бутылкой, а в голове – ненависть. Потертый житель коммунальных квартир.

В котельной Ваня встретил как родного. Я прогнал что-то о сумасшедших родственниках, о том, как они хватают друг друга за грудки после второго стакана, как заколебали бесконечными интригами и уловками пить на халяву. Ваня согласно кивал, с энтузиазмом поглядывал на пакет и говорил:

– У меня тоже тетка Полина – вырви глаз!

Он выпил стакан и убежал к котлу, извинившись, а я вылил водку на пол и налил по второй. Во мне все сжалось в пружину, которая медленно разжималась, отсчитывая минуты. Нет, мысли отсутствовали. Мысли мешают, правду говорил старик. Мысли остались – до. Чувства истлели – бикфордов шнур… Вот они снимают подштанники, а девки хихикают. Кира – переводчица, дырка и умница. Девка – в ее пасть все влезет. Крепыш приготовил пиво и рыбу, еще какого-нибудь говнища, чтобы поразить разум обитателей теплых морей. Гор. Долин. Рощ.

– …Эта дрянь забирает дочку к себе и воняет – я позволяю ноги о себя вытирать… Но никто ноги о меня не вытирал! – доходит до моего слуха монолог. Это Ваня лезет в душу со своей обидой. Я поддакиваю, представляя, как в десятке метров бултыхаются бляди в бассейне, выскакивают из огня парилки животастые спонсоры, они же турки или испанцы, они же переехали нас всех, как бульдозер…

– Какой-то ты не такой, – говорит Ваня. – Все путем будет, путем.

Я встаю над столом, тянусь к бутылке, разливаю водку по полному стакану, пустой бутылкой ударяю Ваню по башке без зверств, почти любовно, закрываю дверь в котельную на ржавую щеколду, волоку Ваню к диванчику, кладу, нежно связываю кочегарскими полотенцами, укрываю тонким пледом, выламываю ломиком оконную решетку, еле державшуюся в кирпичной кладке, высаживаю крашеное стекло, толкаю раму плечом – скрипучую суку – и вылезаю в глухой тупичок. Там битый кирпич, ржавая арматура, труха.

Ухо к двери. Теплая жесть. Не слышу. Жду минуту и начинаю давить. Сдвигаю на сантиметр и опять пытаюсь услышать. Там есть враги, говорит ненависть. Давлю на следующий сантиметр, на третий, пятый, десятый. Протискиваюсь боком и закрываю плотно. В кладовке на Западе пахнет «Проктером энд Гэмблом», а на востоке ярославскими вениками. Стопка простыней, шайка-лейка, ржавый смеситель и халаты на вешалке, как декабристы на рисунке Пушкина.

Другая дверь, и мое ухо ложится на нее. Слушаю грудь больного. Тук-тук-тук. Нет, это моя кровь стучит в висках. Моя кровь стучит. Пепел Клааса.

Скрипят шлепанцы мимо двери, и я стараюсь раствориться в халатах. Там стучит дверь и вырывается человеческий звук – ха-хо-хи! И снова тихо. Эту дверь я тоже двигаю по сантиметру. Уже виден коридор и плетеная дорожка на полу. В конце коридора в холле видна половина стола. Из пепельницы струится дымок. Блюдо краснеет лососем. Надеюсь! На тумбе беззвучный телик, в котором разноцветные сенаторы и Чубайс. Справа от двери комната, ниша, уголок без двери с диванчиком и столом, слева от двери шторка. Я пытаюсь сделать шаг за шторку, но банная дверь отворяется. Я прячусь за дверью. Толпа шлепанцев захлопала по коридору, и слышно женское: «Йес! Йес!» – и на тарабарском наречии: «Мур! Мур! Мур!» Пара шлепанцев выделилась из хоровода, и хлюпающий их звук приближается. Я опять растворяюсь в халатах, готовый задать правильный вопрос лезвием в сердце. Но время смерти еще не настало. Дверь приоткрылась. Рука и плечо. Пальцы схватили несколько простыней, и шлепанцы захлюпали обратно. Хозяева шлепанцев за столом в холле жевали и булькали. Их голоса сплетались с голосами из телевизора, в котором сделали звук.

Они мне нужны все. Я мог тремя ответами закрыть все вопросы. Но бедный Ваня заслужил выпивку. Он получит стакан, когда я вернусь.

Шлепанцы зашлепали и стихли за дверью бассейна. В телевизоре Южная Корея лезла на ворота германцев. Я открыл дверь и сделал шаг. За шторкой пахло пылью. Кажется, ног не видно. Корейцы германцам забили гол. Сколько голов мне так еще стоять?

Из-за двери бассейна опять шлепанцы. Голоса тарабарские и голос Гондона:

– Переведи, я приеду через час, а сейчас мне нужно уехать. Пусть отдыхают. Релакс! Ю андестенд?

Что они не андестенд, перевела Кира, мокрица, наводчица. Животы: «Мур! Мур! Мур!» – согласны и счастливы. Гондон свалил, и шлепанцы свалили парить морды и жопы. «Три-два» – выиграли немцы, и началась передача о неплатежах. Никто никому не платит, только все платят «духам». Зачем тогда две власти? Надо принять паханскую конституцию, присягнуть паханам и в большой тюрьме бескрайних просторов попытаться стать авторитетом.

Из-за двери бассейна опять шлепанцы. Шлеп-шлеп к столу, банка пива – пых! «Йес! Йес!» – женский мур-мур. «Мур! Мур! Мур!» – тарабарщина теплых морей.

А Гондон ушел. Ушел правильный вопрос, в котором уже имелся ответ. «Йес! Мур! Йес! Мур!» – шлепает по коридору ближе. Пахнет пылью, и ног, кажется, не видно. Главное, чтоб не шуршали мысли. Их нет.

Они устроились в закутке напротив. «Йес! Мур! Йес! Мур!» Хохоток – хи-хи. Дыхание пахнет пивом. Я не могу почувствовать запах, но пиво есть пиво.

Я отодвигаю шторку на полмиллиметра и хочу убивать.

Закатив глаза, житель южных морей сопит и пахнет пивом. Грудь у него волосатая и живот, а дальше я не вижу – дальше красотка работает открытым ртом. Рот у нее никогда не закрывается. Почему не Кира? Встрече с добрым знакомым всегда рад.

Закрой рот и скройся! Мне надо убийство!

Она словно слышит мысль и отрывается. Слюни на губах. Но услышала не все. Она забрасывает ногу в седло и начинает скакать, словно Первая конная на картине Грекова. Она хочет сбросить Врангеля в Черное море и кончить это дело. Чтобы тот уплыл в Стамбул. Он и сам хочет уплыть в Стамбул, кончив это дело. Он опрокидывает ее и теперь сам сбросит Врангеля и кончит это дело. Жопа у него волосатая. Он пахнет пивом. А под лопаткой волос нет. Ни одной волосинки. Он еще и кончить хочет это дело? Это уж слишком!

Я делаю шаг из-за шторы и совсем не думаю. Старик учил меня правильно. Просто продолжается в движении принятое решение и ответ получается под лопатку.

Уже не житель южных морей падает на спину красотке, которая ошалело выглядывает из-под его волосатого торса. Слюни у нее висят от предчувствия победы, а глаза в кучку.

– Где ты? Где ты? – повторяет она и продолжает качать мертвое тело, пытаясь все-таки вырвать победу и кончить эту кампанию.

Голова пусть остается холодной, учил старик. А здесь баня. Я скроюсь сейчас, чтобы оставить месть на потом, пока она не захлебнулась и не появились ежики. Для ежиков я еще не готов. Меня еще мало. Зато их немного поменьше. Я проскальзываю в кладовку, толкаю дверь и скрываюсь.

…В воскресенье я веду сына в Артиллерийский музей, так же как туда меня водил отец…

Тачка, сука, не заводится. Не заводится, не заводится, но все-таки завелась. Сейчас сюда ментов с мигалками понаедет и ежиков целый батальон. Жаль только Ваню. Как-то он сумел развязаться и сидел на диванчике, держась за голову.

– Ты чего, мужик? – только и спросил, увидев, как я влезал в окно.

– Все в порядке, Ваня. Все в порядке. – Я протянул ему стакан, и он выпил не сопротивляясь.

– Ты что, припадочный? – выдохнул Ваня. Я кивнул, взял бутылку и, сожалея, вырубил его ударом и связал.

Будет лучше для него же, если найдут связанным. Так я думал и пересекал линии Васильевского острова, сдерживаясь, стараясь не нарушать правил. И еще я думал – почему так пахнет пивом? Горький запах преследовал меня. Будто кто-то налил пива на пол, налил в карманы. Я открыл оконце, и с улицы пахнуло пивом. Неужели это наступает? Опять я становлюсь доберманом-пинчером, борзой, таксой, жучкой.

Трампарк имени Блохина, мать-перемать. Тополиные сугробы разметало ветром. Пахнет пивом от тополей, от стен и от двери, в которую стучат мои кулаки и не могут достучаться. Я не помню уже зачем, но мне надо достучаться, хотя и невозможно, когда так пахнет пивом из каждой щели.

Вонючая пивная тачка опять не заводится – завелась, сука. Медленно рулю по удушливым пивным улицам, на перекрестках которых торгуют пивом подонки из Пизанских башен. Кренятся зеленые башни ящиков. Менты с мигалками на перекрестках. Понеслись. Трактуют легитимно указ харизматика. Больше всего ненавижу пиво в банках, ненавижу пиво «Балтика», ненавижу пиво светлое и темное. «Темная ночь. Только пули свистят…» Пили пиво на германском фронте или нет? Когда брали Варшаву, пили пльзенское. Когда брали Берлин, пили баварское.

По углам Пионерской все те же ящики.

Я заезжаю во двор подальше от ящиков, но и тут пахнет. В парадной пивная моча, а навстречу спускается толстуха на слоновых ногах. Побаловалась в юности небось пивком. В квартире все тот же запах вперемежку с запахом женского пота. Юлия лежит и стонет, грызет зубами наволочку и смотрит на меня, как на мешок с героином.

– Почему здесь так воняет? – говорю я, а она:

– Я повешусь, повешусь. Я вены перережу, – а я:

– Ты, наверное, баночное любишь. Такие баночное любят, – говорю, а она:

– Что ты мелешь, импотент! Сдохнуть, сдохнуть хочу. Мне не переломаться. Дай мне! Это не твое! Или в больницу! Лягу под капельницу, – кричит, а я:

– Тебя пристрелят на первом же перекрестке. На первом же перекрестке ты кончишься под пивными ящиками. Там тебя и зароют, – говорю, и вдруг быстрая тьма заливает комнату и последнее, что я понимаю, – это то, как безжалостные щипцы выгибают меня дугой и бросают головой на пол, и все – темнота, мрак, небытие. Только искрой светится то, как меня отец ведет в Артиллерийский музей, как потом я и сам веду в Артиллерийский музей сына…

…На полянке перед кирпичным зданием, выросшим здесь несуразной тяжестью напротив летящей в небо Петропавловки, золотой ангел на шпиле которой распахнутыми крыльями усиливает понимание полета, – на полянке стоят пушки: пузатые каракатицы мортир, длинноствольные, похожие на подзорные трубы, гаубицы разные без красот, трудяги последней войны, танки и бронетранспортеры.

Сын просит поднять его на танк, и я поднимаю. Отец поднимает меня, и я с испугом узнавания встаю на броню, и гордость распускается во мне, и я люблю отца так же, как спустя полжизни люблю сына.

Мы входим под тяжелые своды. Отец сдает в гардероб мое пальтишко и покупает билет. Я покупаю билет и отдаю его сыну. Он берет его значимо и серьезно протягивает старушке. Я держу отца за руку и показываю пальцем: «Смотри! Смотри!» Шлемы и мечи, бердыши и древние пистоли. «Смотри! Смотри!» – говорит сын, и мы подходим к золоченой карете, а после идем дальше. Никого почти в гулких объемах. Дремлют артиллерийские старушки на стульях. Петр Великий на толстых гипсовых ногах и знамена славы, собранные в музейные пучки. Суворов переходит через Альпы. «А почему?» – спрашиваю отца. «А почему?» – спрашивает сын. Багратионовы флеши и тачанки-ростовчанки. «А почему?» – спрашиваем я и сын. «А потому», – отвечают отец и я.

В музее гулко и темно. Все более гул пульсирует, а тьма сгущается. Она сочится из стен и потолка, поднимается от пола все выше. Все выше и выше. Сперва в темноте исчезает сын, я поднимаю голову и вижу, как во тьму уходит отец. Я остаюсь один, и в висках пульсирует гулкая кровь. Скоро и я исчезаю во тьме. Всего-то каких-то двадцать или тридцать минут…

Я открываю глаза и вижу другие глаза с безумными зрачками. Это Юлия смотрит в меня и спрашивает:

– Ты жив?

Я хочу ответить, что жив, но не могу. Забывать уже начал о болезни, но припадок случился. А Юлии, похоже, лучше стало. Появляется какой-то хрен с горы, падает головой об пол и начинает колотиться. Отвлек от ломок – хоть какая-то польза.

– Ты просто сумасшедший, оказывается, – говорит Юлия.

Видок у нее еще тот – испарина на лице, вся мятая, липкая, наверное, но пивом больше не пахнет.

– Все мы сбрендили, – отвечаю я, и получается тихо.

Болит затылок и тело, сил нет. Надо вставать на корточки, ковылять к воде и смывать блевотину. Мог бы и захлебнуться. Встаю и ковыляю. Вода приносит облегчение. Я буду в отключке два дня. Это мы уже проходили. За два дня они точно смогут вычислить. В любом случае остается только ждать.

Вернувшись в комнату, вижу Юлию, которая снова корчится на диванчике. Я приношу ей холодного чаю. Ей и себе. Она таращит на меня глазища, полные ненависти, но чай пьет. Скоро она забывается. Я включаю телевизор и тупо смотрю до ночи. В новостях тихо. Сборная России забивает шесть мячей Камеруну. Футбол я смотрю уже сквозь сон. И во сне мне становится обидно за державу, обидно за мою чуть тлеющую радость – какому-то сраному Камеруну накостыляли и это повод для счастья. Обидно за все: за неразделенную любовь, за взрощенный годами цинизм и жестокость души, за потерянное между социализмом и капитализмом поколение, за траханый ваучер, которому завтра каюк и про который я совсем забыл, занимаясь убийствами. Жалко себя. Жалея себя, я засыпаю и просыпаюсь, жалея.

Целый день Юлия лежит в ванне и не говорит ни слова, только постанывает. Целый день я пытаюсь что-нибудь съесть, но в рот не лезет. Надо б выйти за газетами, и я, чуть живой, выхожу на перекресток, надев темные очки. Я начинаю шуршать страницами тут же у киоска, но, увидев в строчках все те же буквы кириллицы и все те же фамилии, сложенные из букв, те же новости и погоду, поступаю нелепо, а для прохожих подозрительно – сую купленную кипу в урну возле киоска. «Москвич» стоит во дворе – это плохо.

В квартире Юлия. Она спрашивает:

– Купил кефира?

– Почему кефира?

Она смотрит с ненавистью и отворачивается к стене.

Так проходит день, а вечером Марианна Баконина загорается в телеэкране и сообщает о серии налетов на клубы афганцев, которые милицейские чины связывают со вчерашним покушением на Васильевском острове. Тут же в телеэкран въезжает мэр на колесиках и голосом дружбана рода Романовых говорит, что сложное время, оно, конечно, время сложное, что преступность подняла голову, да и почему бы ей голову не поднять, но указ президента есть указ президента, и город будет очищен к Играм доброй воли, пусть американские туристы не робеют, а едут к нам, ведь Петербург без сомнения один из будущих мировых банд… простите, банковских центров, да и Эрмитаж есть Эрмитаж… После мэра въезжает Гондон и добавляет о трудном времени, являющемся без сомнения временем трудным, но люди должны иметь праздник. Они его и поимеют на Дворцовой площади, где выступят супер-пупер звезды и обещанный мэру Том Джонс. «ДДТ», правда, не будет, как и «НАУТИЛУСА», зато выступят молодые и восходящие мальчики Бари Алибасова из ансам-бля «ЗЕЛЕНЫЕ СОПЛИ». Джо Коккер также подъедет из Хельсинки на вечерок. И тэ дэ. И тэ пэ.

У них оставалось два дня. И у меня оставалось два дня.

Утром Юлия заявила – она больше не может. Я ей ответил, что может, и рискнул воспользоваться телефоном. Позвонил Грачу и Кирову, Гуницкому и Рекшану, позвонил всем, кто мог помочь и чьи телефоны хранила записная книжка. Большинство ответило – проходки на Дворцовую площадь нет, Коккера и Тома Джонса, мол, они бы вблизи посмотрели, но участвовать в бандитской тусовке, где народ мочат, как грязное белье, не желают, дело темное и – ну их в баню.

В баню! Там не получилось. Не могло получиться все сразу.

Проходки я не вызвонил.

– Что ты звонишь! – закричала Юлия. – За нами приедут и убьют!

– Не кричи, малышка, – ответил я. – Мы отъезжаем скоро. Сегодня. Я тебе дам ключи от машины, и ты поедешь к себе в Лугу.

– Дай лучше пакет. Это не твое! Я больше не могу.

– Я не доктор. Пакет в машине. Ключи у меня. Сегодня мы сваливаем, иначе нас прикончат. Ты права. Собирай вещи.

Она стала уныло собираться. Я тоже сложил в сумку кое-что из вещей, прихватив Никитину черную «косуху» и пару платков и рубах на случай предстоящей маскировки. Я спустился из квартиры на Петроградскую и вышел на Большой проспект. Имелся шанс кого-нибудь зацепить на студии Торопилы. Я поднялся наверх и закоротил контакт на стене, заменявший звонок. Появился Стас с залысинами. Он открыл замок на решетке, и я прошел в студию, сел за стол и закурил.

– Торопилы нет, – сказал Стас. – И не будет. Нам и лучше, спокойней. Он сейчас в Арабских Эмиратах. Не знаю зачем.

– Чартерный рейс, – сказал я, чтобы что-нибудь сказать.

– Абсолютно чартерный, – ответил Стас.

Из репетиционного зальчика появились Кондрашкин и Першина-Перри. Кондрашкин был бледен и безмятежен, Першина-Перри – бледная и сумрачная. Першина-Перри стала ругаться со Стасом, а Кондрашкин заиграл на маракасах. Проходками тут и не пахло, и, попрощавшись, я ушел.

На улице зной растекался по улицам, смешиваясь с бензиновой вонькой. Город живет. И мы вместе с ним чуточку поживем. Перекресток оглядываю и что-то мне не нравится. Не знаю что. То ли цены на бананы, то ли выражения лиц. Именно – выражения лиц. Несколько лиц на перекрестке напоминают – бодун Янаева, вороватость Тарасова, тенорок Шахрая… Проклятые газеты. Газеты в мясистых ладонях, а из газет торчат антенны раций… Минус время думать. В прошмыгнувшей тачке играет «Европа плюс». Быстро прохожу по улице, сворачиваю во двор, и двое – за мной. Налево! Черным ходом пробегаю к парадной двери. Стекло звенит за спиной. Пятнадцать шагов через Пионерскую, как на «Эбби Роад», только в тысячу раз быстрее. Джимми Пейджем по лестнице, хорошо, если в небо. Ключ. Руки захлопывают дверь.

– Быстро, – говорю. – Мы уходим.

Зачем столько ненависти в лице?

– Я не могу быстро, – отвечает.

– Надо очень быстро, – диктую ей по слогам.

Сумка ее возле двери. Бросаю в свою что-то, хотя все с утра собрано.

– Выходи к тачке во двор, – говорю и наклоняюсь над сумкой, стараясь застегнуть молнию.

Она останавливается за спиной. Молния движется. Вдруг моментальная боль в затылке и гаснет свет. Тут же занимается снова. Я стою на четвереньках, уткнувшись головой в сумку. Что она делает, сука! В кармане не звенят ключи от тачки. Наркоманка чертова. На полу лежит бронзовая девушка без трусов. Французское литье прошлого века. Спасибо, по черепу попала круглыми ягодицами, а не шапкой санкюлота… Минус время. Дура может и успеть завестись. Перебрасываю сумку через плечо. Перед этим достал клинок. Подхожу к окну. Плохо, что машина под окнами. Хорошо – клинок под рукой. В правильном вопросе всегда есть ответ. Сперва чихает стартер, потом огромный пузырь звука лопается, лопается, лопается пламенем и вместе со стеклами… Стрелки встали на минус-всегда. Одна душа отмаялась. По щеке течет теплое, но не сильно. Еще остается минус время – открываю дверь. Шатаюсь вниз с чертовой сумкой. Хотя и минус время, но чуть-чуть еще есть. На лестничной клетке вырастает мясистый ежик. Он думает одну тысячную каплю секунды, а я – нет. Я отдумал до, как учил старик. Он тянется под пиджак. Мой нож умнее. Он вошел между ребер, будто так и было. Мясистый ежик хрюкнул и сел. Что он так высматривает, словно в кабинете окулиста? Тянусь туда, куда он тянулся, и почти не пачкаюсь. Крови нет, поскольку – так и было. Пускай ТТ китайский. ТТ, ДДТ, ЛТП, БГ, КГБ… Зато я русско-советский. Знает кто-нибудь, что такое мастер спорта по пулевой стрельбе? Яблочко, десятка, в туза с пятидесяти шагов. Время теперь плюс… Стекается ужас по Пионерской. Бегут с авоськами и с эскимо на палочках смотреть американское кино. Успеваю мимо проскользнуть легко и понимаю, что темп сменился, что долгий блюз с надрывами сменился, по крайней мере, хард-роком – в нем пулеметные рифы и соляги наперекосяк. Время теперь проскочило ноль и каждые полчаса будет показывать плюс.

Часть пятая и последняя

– Откуси хлеба, сынок, и жуй, – сказал старик.

Я взял в руки шершавую лепешку и сделал то, что он просил.

– Что ты чувствуешь, сынок?

– Хлеб горчит, – ответил я.

Я жевал и жевал, а старик только смотрел на меня и не произносил ни звука.

– А теперь?

– Хлеб стал сладким, – ответил я.

– Вот видишь, – сказал старик. – Так и жизнь. Она горькая. Она и сладкая одновременно. И нет разницы. Надо лишь пройти путь. Лучше пройти самому. Иначе Гончар проведет.

– Я буду думать, Учитель, – сказал я.

– Ты лучше жуй, – улыбнулся старик. – Возьми чай. – Старик протянул пиалу.

– Да. – Я постарался улыбнуться в ответ и взял пиалу. – Я буду жевать, Учитель. Буду.

Этот город можно пройти насквозь. Подаю тысячерублевую бумажку и ступаю на эскалатор. Наверху закуриваю и смотрю по сторонам. Люди вокруг безобидные. Справа по каналу золотой и глазурованный «Спас на Крови». Всю жизнь его реставрируют, подготовляя к новой крови. Сейчас только леса сползают. Александра, тезку, Освободителя добил бомбой поляк Гриневицкий. Перед ним студент Рысаков метнул первую бомбу от имени «Народной воли». От нашего стола к вашему. Освободителей в России кончают не задумываясь. Ельцина и Горбатого никто не грохнул, значит, они пока не освободители. Прохожу улицу Софьи Перовской. Эта дворянка махнула мещанам платочком, чтобы достали бомбы. Сворачиваю с Невского и мимо церкви, затерявшись в ручейке праздношатающихся, оказываюсь на улице Желябова. Это он организовал цареубийство, но его повязали – до. Перовская, интеллектуальная телесная подельница, отомстила за суженого и довела задуманное убийство до конца.

На улице Желябова ДЛТ, а за ДЛТ – Капелла. В Капелле поет хор мальчиков. Пока он поет, прохожу дворами и останавливаюсь на мосту через Мойку. Там труб навалили и киоск торгует с видом на Дворцовую площадь. Рядом на речке дом, куда привезли подстреленного Пушкина. Город у нас замечательный. Замороженная Сицилия. Питер на Крови.

Через каждые десять метров менты в фуражках. За ними по Дворцовой площади еще ездят японцы на лошадях. Цыгане там. Старухи-кривоножки доят туриков. Перед Александрийским столбищем двухэтажная каракатица под синим тентом. Там за пультом крутят ручки финики. Так напечатали газеты. Финны привезли и сцену, и свет, чтобы нам стало громко и разноцветно. С финнами Коккер легендарный приехал, станет петь россиянам после «ЗЕЛЕНЫХ СОПЛЕЙ» и Кобзона, а вот с Томом Джонсом мэра Гондон прокинул. Нет и не было никакого Тома Джонса. Сцена, огромная и крытая, стоит на месте партийной трибуны. У каждого времени свои артисты.

На акварельном небе ни единого штришка. Народ вовсю кружит по площади в платьях и брюках. Плебсу мало надо. Про Коккера мало кто знает. «ЗЕЛЕНЫЕ СОПЛИ» – вот что им требуется.

Я сажусь на трубу и закуриваю. Сидеть неудобно. Китайский ствол ТТ давит в живот. Надеюсь, он не вывалится на асфальт раньше времени и не провалится в трусы. В четырех петлях четыре правильных ответа. Черная кожаная «косуха» словно сшита для ножей. Сегодня я «металлюга». Двадцать зубастых молний на мне, перстни с черепами и браслеты. Я повязал платок на голову и сбрил щетину, оставив на подбородке лишь то, что уже можно называть бородкой. Нужно надевать лица и снимать их. У меня не мое лицо, да еще и черные очки. Если и я часть народа, то и воля моя – часть воли народа. Народная воля. Тех дворян и мещан собралось слишком много, они и бросали бомбы направо и налево. Народную волю должен исполнять один человек, чтобы не советоваться, чтобы времени всегда оставалось плюс. Когда люди – тогда время минус. Право и власть не дают, их берут. Я беру сигарету из пачки и закуриваю еще одну. Кажется, время бесцельно колышется солнечным штилем. Но оно уже сворачивается в пружину, и только я знаю, когда ее отпустить.

…Сквозными дворами и скверами я ушел прочь, стараясь не представлять, как горит «Москвич» и превращается в ничто напичканное героином тело девушки. Она могла бы и переломаться, завязать и радовать кого-нибудь еще своими ногами. Что-то ведь находил в ней Никита и кроме ног. Рождается человек, нянчат его, учат ходить и читать, быть хорошим, а он после разлетается в клочья… Именно об этом я старался не думать. По Малому проспекту, перекидывая сумку с плеча на плечо, добрался до Карповки и по набережной – до Медицинского института. Скоро я уже стоял напротив пепелища. Я не стал переходить улицы. Стены вздымались обугленные, крыша провалилась, и лишь черные ребра стропил торчали в небо. Значит, «духи» прошлись по афганцам в Питере для устрашения, стараясь разбоем упредить кинжальное продолжение. Народу, наверное, покалечили с обеих сторон. Где-то теперь шелестоман? Что он надыбал и хотел тогда сказать?

Надо сматываться, пока время плюс. Я вскочил в трамвай, и тот перенес меня через Литейный мост. До дома было рукой подать, но дом, конечно же, пасли, если не спалили вместе с соседями, как афганские трущобы. Я вышел из трамвая и свернул на Фонтанку, где всегда не так людно. Между мной и Летним садом скользили лодки и катера, между мной и Инженерным замком, цирком, Дворцом пионеров, а теперь, похоже, бойскаутов. По переулочку я свернул на улицу пианиста Рубинштейна и юркнул во двор Рок-клуба. Десять лет назад здесь многое что началось, а теперь почти все и кончилось.

Когда погиб Цой, узкогрудые кинофилы сидели во дворе сутками и рисовали на стенах буквы. Со временем надписей прибавилось, и стены представляли собой огромную городскую татуировку. Я вошел в гнилую парадную. В бывшей кладовке Рок-клуба хитрожопый Фирсов открыл лавчонку и торговал рок-н-ролльностями. Через кладовку я вошел в клубный офис, если его так можно назвать.

На диване без ножек лежал бухгалтер, а Большая Света и Мелкая Анна стоя пили пиво из банок.

– Дрон вчера головой в рубильник! – объясняла Мелкая Анна на грани истерического припадка.

– Ну! – кивала Большая Света. – Вообще!

На стуле возле занавешенного окна сидела третья девушка, в темных очках. Лицо отсутствовало. Бухгалтер повернулся и упал на пол.

– Надо его посадить и привязать, – сказала Большая Света. – Коля придет, и мне одно место намылит.

– Здравствуйте, девушки, – сказал я, опустил сумку на пол и, подняв бухгалтера, перетащил его в соседнюю комнату, где вложил бухгалтера в кресло, как деньги в МММ.

За столом сидел Начальник Камчатки и играл на компьютере в морской бой. Начальник и сам клонился долу, но еще тыкал в клавиши. Его б в Голливуд сниматься в триллерах. Здешнюю обстановку я знал. Рекшан всегда матерился, что рок-н-ролл сдох не когда Б. Г. спел, а когда алкаши встали у клубного руля. Рок-н-ролл, может, уже и сдох, но алкаши еще шевелились.

…Я старался не представлять, как горит «Москвич» и превращается в ничто тело девушки.

– Выпьем, девчонки, может, по сто капель?

– Выпьем, Саша. Что ж не выпить! Вчера тут такой день варенья творился! – согласилась Большая Света хриплым басом, а Мелкая Анна согласно засмеялась, нервно моргая:

– Пива, виски и портвейна!

– У нас же теперь бар работает, – сказала Света.

– Поздравляю! – Я достал деньги. – Ты тут лучше знаешь.

– Что да, то да, – ответила Большая Света и взяла пятитысячную бумажку.

– И бутерброды, – попросил я.

– Обижаешь, – хмыкнула Большая Света.

Они были, вообще-то, нормальные девушки, только сумасшедшие.

Дрон вырубил рубильник. Коля мог намылить. Начальник – мудак, а бухгалтер – хороший. Варяги придут сюда бацать, а Дрон рубильник вырубил. Ток украли у прачечной. В буфете кофеварка вот-вот. Какие проходки на Дворцовую могут быть?

Начальник упал из-за компьютера, а бухгалтер очнулся. Я поменял их местами, и морской бой продолжился.

Через час я узнал, что две проходки на Дворцовую площадь в Рок-клуб все-таки прислали.

– Ты что! Не надо! Такой рок-н-ролл нам не нужен! – говорила Большая Света.

– Хватит! С бандитами я уже общалась! – кричала Мелкая Анна.

Третья девушка, без лица, молчала.

Бухгалтер выиграл морской бой и взял счеты. Он лег на диван без ножек, положил счеты под голову и заснул. Девушки вспоминали минувшие дни и бурели. Я сел за компьютер и сделал вид. Меня интересовал не морской бой, но – бой сухопутный. Нормальные, но сумасшедшие девушки продолжали буреть, а я сказал Большой Свете, что позвоню.

– Звони! – бросила она через плечо, а Мелкая Анна рассказывала, как давала Розенбауму прикурить.

Я сел за телефон и снял трубку. Набирал номера телефонов, а свободной рукой открывал ящики стола. В нижнем ящике прямо поверх бумажного хлама лежали два картонных квадратика с печатями АО «Санкт-Петербургские фестивали». Проходки за кулисы концерта на Дворцовой площади. Уважуха рок-клубовской бюрократии со стороны авторитетных структур. Я взял один квадратик и сунул в задний карман джинсов. Сразу за стеной офиса, если его можно так назвать, начиналась сценка, зальчик и буфетик. Потребители еще не появились. Я подошел к буфету и попросил кофе. Кофе был горький. Я размешал, и кофе стал сладким. Так и жизнь. Все это одно и то же. Выпив кофе, я прихватил сумку и незаметно свинтил – на меня даже не обернулись. Играли в морской бой.

Дворами я прошел к станции метро «Владимирская» и двинулся по Кузнечному. Не доходя Лиговки, свернул в тупик двора. Там на обглоданной стене ржавела с прошлого века голова лошади. Литовские лихачи парковались тут при Царе Горохе, когда хлеба, и гороха, и овса, одним словом… По пахнущей кошками лестнице поднялся наверх. На подоконнике третьего этажа скучали трехлитровая банка с квашено-переквашенной капустой и пустая бутыль из-под вина. Я постучался в железную дверь и собирался уже уходить, когда мне открыли.

– Заходи, – сказал Владимир, и я зашел.

Мы знали друг друга давно, но мало.

– Митя сказал заходить, когда понадобится помощь, – сказал я.

– Пошли, – ответил Владимир, и я прошел за ним.

Он был крепкий светловолосый с рыжими усами. В коридоре по стенам висело десятка два картин, в пустых комнатах тоже висели картины. Владимир повел меня за занавеску. В магнитофоне битлы пели тонкими голосами.

– Смотри, какие сестренки.

Я стал разглядывать холст с оранжевыми женщинами на синем диване.

– Проститутки, – пояснил Владимир и по-крестьянски безумно улыбнулся.

– Непохожи, – ответил я. – Какие-то страшные.

– Специально.

– Ну, если специально.

Я соврал про двухнедельный запой и сослался на Шагина и Рекшана. Владимир кивнул. Группа анонимных алкоголиков собирается завтра, ответил он, и я захотел уйти, но он предложил остаться, если есть проблемы. Проблемы были, и я остался. Владимир закрыл меня и уехал на велосипеде. Я прошел в большую пустую комнату и лег на произведение искусства. Шагин всегда на выставках «митьков» выставлял и раскладывал раскладушку с шапкой-ушанкой, тельником и говнодавами. Я спал на раскладушке до утра, поскольку другого лежбища в мастерской не нашлось. Утром Владимир вернулся. Мы пили чай с баранками и почти не разговаривали. Смотрели картины. Владимир продолжил рисовать проституток, а я сказал, что скоро вернусь, и ушел сделать срочное фото на проходку. Я сфотографировался так, как предполагал выглядеть, – в платке, очках, куртке, с бородкой. Фото сделали через два часа, которые удалось потратить с умом, – съел неотравленный обед в забегаловке, купил баночку канцелярского клея, посидел в мороженице над шариком пломбира. Сперва пломбир показался горьковатым, но я вслушался и понял – он сладкий. Как жизнь. Это всегда одно и то же. Я не думал, поскольку думать следовало – до. Стрелка времени стояла на нуле. На лестнице перед дверью я снял платок, очки и куртку. Убрал в сумку свое завтрашнее лицо. Опять пил чай и почти не говорил до семи часов, когда стали собираться алкоголики. Через день они собирались здесь и работали по программе «Двенадцать шагов». Огромный Митя Шагин появился и стал всех обнимать и целовать, как Лев Толстой. Я сидел с ними и обманывал. Да, я был алкоголиком. Наверное. Но я сидел с ними не для того, чтобы улучшить личность и доверить себя Высшей Силе, а для того, чтобы сбросить лишнее время и постараться прожить еще сутки. Они пили чай, разговаривали по кругу, а я не думал, хотя тоже пил чай и разговаривал. Встал в конце вместе со всеми и прочел молитву анонимных алкоголиков:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю