Текст книги "Смерть в Париже"
Автор книги: Владимир Рекшан
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)
Слопав с дюжину, наверное, свиных отбивных, приготовленных Мариной по случаю приезда новых боевых товарищей, X и Z долго ковыряли спичинами в зубах, метали свирепые взгляды во все стороны, после сказали:
– Благодаренье драгой русска жёна! – поднялись и вышли во двор.
– Куда это они? – глухо спросил Гусаков.
Марина только пожала плечами. Я предложил не обращать на них внимания – горные славяне знают, что делают.
Скоро в окошке, прорубленном из кухни во двор, мелькнул красно-желтый свет. Я подошел к окну, поинтересовался и вернулся к столу:
– Они костер запалили.
– Ну и слава Богу! – выдохнул Гусаков.
– Давайте репетировать, – с энтузиазмом предложила Марина, а Сергей-Есенин среагировал моментально.
– Я спать пошел, – сказал, вскочил из-за стола и убежал.
– Только костюмы наденьте, – велела Марина.
– А без костюмов нельзя? – поинтересовался я.
– Нельзя.
– Она права, черт возьми! – подал голос Гусаков, поднялся, сгреб в охапку клоунские манаточки и ушел переодеваться.
– Я же училась на режиссера, – объяснила Марина.
Она стояла возле меня. Я поднялся и поцеловал ее. Даже не поцеловал, а просто коснулся губами ее губ. Наши губы были сухие и спокойные.
Вернулся Гусаков, и, глядя на него, мы стали с Мариной смеяться. Да и он сам, наматерившись, стал смеяться вместе с нами. Я натянул шубейку, колпак и попытался присобачить бороду.
– Подожди! – Марина стащила с головы колпак и объяснила, как укрепляется борода с помощью резинки, – резинка цеплялась за макушку, натягивалась, и борода после этого держалась отлично. – А усы не обязательно, – согласилась Марина.
– Новый год на носу! – воскликнул мсье Коля. – Может, и не доживем. Давайте повеселимся от души…
– Папа Ноэль! Где ты, Папа Ноэль? У э тю! – пели мы с Колей, и я старался лишь обозначать ноты, вторя Гусакову, чтобы не выдать себя завтра акцентом.
Мы пританцовывали на месте, и танец наш казался нелеп и экзотичен одновременно. Этнография, сказал бы я. Что-то среднее между барыней, мазуркой и шотландской жигой.
– Хорошо, – произнесла Марина серьезно, – а теперь повторим.
Стол мы отодвинули к окну, и образовалась довольно большая площадка. Огонь горел в камине.
Языки пламени плясали вместе с нами. После некоторого количества танцевальных па начинался сольный номер Гусакова. В этот момент я должен буду снять с плеча красный, обклеенный блестками мешок и достать подарочек для дедушки Пьера, Корсиканца и их молодцев. Отличные новогодние подарки! «Макаров» с полной обоймой для себя, австрийский ГЛОК-18 для мсье Коли. То есть не для себя достать, а для них. Для них ничего не жалко… Афганский нож я собирался укрепить в рукаве. Так учил меня старик таджик. Это был бы последний вопрос и ответ одновременно. Но я не чувствовал… Не было колебаний пространства. Все-таки мы находились в Европе, а нож – это восточная мудрость. Париж и Европа призывали пить легкие вина, щекотать теток и гонять на тачках в Ниццу. Или другой вариант: тот, что ближе нам, – стрелять, убегать, догонять, врезаться, выскакивать, говорить «о'кей» и цепляться за жизнь…
Пока мы репетировали, братья славяне затушили костер и завалились спать в сарае возле поленницы, где их Гусаков и обнаружил, когда заволновался, не увидев в окошке ни костра, ни X с Z возле огня.
– Они лежат, закутавшись в плащи, и храпят.
– Может, они так привыкли? – предположила Марина. – Вообще-то они хоть и странные, но славные.
– Эй! Чем это тебе горные волки приглянулись? Признавайся, – попытался я протестовать, однако Марина прекратила вопросы, заявив:
– В них есть что-то мужское в чистом виде.
Мы с Гусаковым ущербно пожали плечами, заткнулись.
– Еще раз повторим, – сказала Марина. – Последний раз.
Мы спели на удивление точно и отправились спать.
Марина разделась и легла первая. Она не намного опередила меня. Мы оказались рядом и обнялись.
– Возможно, это последний раз, – сказала Марина.
– Почему? – удивился я, забыв о том, что завтра нас могли убить.
– Сам знаешь, – сказала.
– Знаю, – ответил и стал ее целовать.
Любовь…
Или – не любовь. Но что-то близкое любви. По крайней мере есть все ее внешние и внутренние признаки…
Я не хотел умирать и последнего раза. Но мы старались так, будто умрем. Чтобы было что вспомнить утухающим сознанием…
Меня занимала любовь; да-да, самая банальная земная и плотская любовь. И мне было не до лекций. Но все-таки Вольтер настиг. Когда наши тела разъединились и Марина упала в сон, голос Учителя-Вольтера достиг моего ума:
– Чем больше я встречал людей различных климатов, нравов, языков, культа и степени интеллекта, тем более я убеждался, что у всех у них существует одна и та же основа морали, все они имеют приблизительное представление о справедливости и несправедливости… Значит, верховный интеллект, нас создавший, пожелал, чтобы на земле была справедливость. Все народы утверждают, что должно чтить своего отца и свою мать, что клятвопреступление, клевета, человекоубийство отвратительны. Понятие о чем-то справедливом представляется мне столь естественным, что оно не зависит ни от какого закона, договора или религии. Если я попрошу турка, серба или малабарца вернуть мне деньги, которые я одолжил ему на еду или одежду, ему никогда не придет в голову мне ответить: подождите, я узнаю, повелевает ли мне Магомет, Зороастр или Брахма вернуть вам ваши деньги. Если он не выполнит своего долга, то лишь потому, что бедность или жадность заставят его нарушить справедливость, которую он признает. Даже мелкие воришки, когда они объединяются в банду, остерегаются говорить: «Давайте украдем», «Давайте вырвем у вдовы или сироты их пропитание»; нет, они говорят: «Восстановим справедливость!» В их жаргоне нет слов «воровство», «кража», «грабеж»; они пользуются терминами, соответствующими понятиям «заработать», «вернуть себе». Все люди признают: надо возвращать то, что нам дали в долг; но, если я знаю, что человек, которому я должен два миллиона, употребит их на то, чтобы поработить мою родину, должен ли я ему возвращать зловещее оружие?..
– Подожди, Учитель-Вольтер, – постарался я задать вопрос сквозь сон. – Кто хочет твою родину поработить и почему не надо моей родине отдать денег?
– Ты не пытайся понять меня так утилитарно, так вульгарно, сынок, – улыбнулся Учитель. – Это я говорю вообще!
– Ты говоришь, Учитель, вообще, а я говорю в частности. Я живу в частности. И могу умереть.
Учитель-Вольтер не находит аргументов и растворяется. Я поворачиваюсь к Марине и кладу руку на то место, где был. Оно еще жарко и еще ждет…
– У э тю, Папа Ноэль? Ну т'антандон, – шепчу я под нос, чтобы не забыть.
С утра меня бросало и в жар и в холод, а теперь перестало Микроавтобус наш без окон, только впереди видна спина Сергея-Есенина и узкая вереница улиц, по которым мы несемся. Есенин сидит за рулем. Марина сидит рядом с ним. Напротив меня мсье Коля в полосатых штанах на лямке и в шляпе-колпаке. У него щетина скоро превратится в бороду. Если успеет. Хотя и у покойников, говорят, первые три дня борода растет со страшной силой. Выражение лица у мсье Коли дурацкое, клоунское, какое и надо. Если выживем и убежим в Россию, то станем лицедеями, как настоящие «Лицедеи»… Вчера мы вспомнили один из их номеров и выучили приблизительно. С Леней Лейкиным я когда-то пиво пил и Анвара знал издалека. Анваром стал Гусаков, а я – Лейкиным, с мешком, полным наганов и гранат…
Номер такой. Покатуха.
Мы катим по улицам, и я не думаю ни о чем. Стараюсь. Правильно работает голова. Как у ящерицы. Информация и реакция. Все, что нам нужно. «Все, что нам нужно, – это только любовь», – пели битлы. «Любовь к жизни» – читал Ленин рассказ Джека Лондона и умер.
– Все, что нам нужно, – это только любовь к жизни, – машинально проговариваю я, а мсье Коля хмуро спрашивает:
– Что? Что ты сказал?
– Ничего. С языка сорвалось.
– Песню помнишь? Не забыл слова?
– У э тю, Папа Ноэль? Ну т'антандон.
Мсье Коля кивает, и мы замолкаем. Микроавтобус должен остановиться перед перекрестком, за которым через пару домов расположен особняк Марканьони. Как только увидим зеленый «рено» с панславянами, свернем к черному входу, через который нас проведут внутрь. В охране дома свой человек, купленный еще Габриловичем, и мой мешок с «подарками» проверять не станут. Хочется в это верить. Хочется верить всем, как верил в детстве. Слишком часто обманывали потом…
Куда дели настоящего Папу Ноэля, думать не хочется. Настоящим Папой занимался Есенин, он перехватывал заказанных артистов. Он стал похож на горных славян после гибели Габриловича. Мое дело – дело ящерицы. Информация и реакция…
Нужный перекресток. Мы стоим. Нам с Гусаковым ничего не видно. У нас другая роль – артистическая. Пускай Есенин и Марина смотрят.
Когда мы окажемся в доме, через двадцать минут панславяне должны будут начать перестрелку у ограды. Тогда мы и запоем песенку для дедушки Пьера, Корсиканца, московита, ливанца и всех, кто попадется ее слушать…
А Марина должна войти с нами как антрепренер и сразу же свалить с Есениным. Она станет нас ждать возле Нотр-Дама с паспортами и тачкой, взятой напрокат. Мы полетим на тачке в Швейцарию…
Марина поворачивается к нам и показывает кулак с оттопыренным большим пальцем. Это значит – панславяне прикатили и покуда все идет по плану.
Тронулись с места и проскочили перекресток.
Я успел заметить кусочек ограды и ухоженный газон. Улица ушла из кадра. Микроавтобус обогнул особняк по переулку и остановился у высоких металлических ворот. Это и был черный ход, точнее, служебный двор с автомастерской и проходом на кухню. У нас имелся план особняка, и мы с Гусаковым изучили его… Ворота откатились в сторону, и автобус въехал во двор. Есенин затормозил, и Марина, хлопнув дверью, выскочила на тротуар. Все наше оружие находилось в рождественском мешке, и только нож, прикрепленный петлями к шелковой подкладке широкого рукава, мог защитить. Пристраивая афганский клинок, я нарушил инструкцию, по которой все добро мешка брал на себя «наш» охранник, но я не мог даже на несколько минут оставаться без оружия. А если ловушка? Тогда нож мог помочь. Хотя бы надежда появлялась… Стоп! Информация и реакция. Реакция на информацию. «Молчание ума»…
Информация: дверца автобуса откатывается. Реакция: оставив мешок с «подарками» на полу, выходим во двор. Информация: доносятся слова: «Бонжур… Уи! Дакор!.. Р-р-р… Ж-ж-ж…» Это Марина с кем-то беседует. Информация: зима и холодно, как у нас в начале ноября; серая туча без складок повисла над городом. Реакция: кутаюсь в шубейку и делаю пару шагов в сторону. Информация: вижу несколько упитанных человек в униформе, в ремнях с кобурами на боку. Реакция: не смотрю на них, делаю вид – пофигу мне их ремни и наганы! Папе Ноэлю не до ребят с арбалетами, он подарочки привез дедушке Пьеру.
Один из охранников заглядывает в салон микроавтобуса, берет мой мешок, забрасывает его на плечо. Остальные охранники вежливо провожают нас до дверей служебного входа и даже не обыскивают. Возле дверей мы с Гусаковым останавливаемся, и я гляжу назад. Марина что-то объясняет парню в униформе и показывает на часы. Парень улыбается и кивает согласно бритой башкой. Марина и Есенин садятся в микроавтобус… Мы так договорились заранее – якобы у фирмы «Папа Ноэль и сыновья» сегодня жаркий денек; надо отвезти еще дюжину Ноэлей в разные места; за нами, мол, заедут через час, а на самом же деле Есенин станет ждать за углом в тупичке и подъедет обратно через четыре минуты после начала представления… Мы проходим за дверь и оказываемся в обширном чистеньком холле. На всех дверях мощные запоры, но сами двери стеклянные, то есть нет никаких запоров. Если придется уходить с боем, то мы уйдем.
От холла расходятся коридорчики. Один, судя по запахам, ведет на кухню. Так и на плане обозначено.
«Наш» охранник возвращает мне мешок. Мы по-рождественски улыбаемся друг другу. Интересно, вычислят его или нет? Если после вычислят люди Корсиканца, то это его последняя улыбка. Или предпоследняя. Что только не сделает человек от жадности – готов и умереть…
Винтовая широкая лестница ведет на второй этаж, тут же и дверца лифта. «Наш» нажимает на кнопочку, и дверца распахивается. «Наш» и не наш провожают нас наверх. Наверху идем по персидскому ковру. Стена ровная, светлая, чуть коричневатая, крест тени на стене – это такой формы оконная рама. Но рано, оказывается; рано еще убивать. Нам предлагают подождать в махонькой комнатке с диванчиком и зеркалами, что-то вроде гримерной.
Нам улыбаются и нас закрывают на замок. Я смотрю на часы.
– Девять минут осталось, – говорю, а Гусаков:
– Если эти придурки начнут палить, а мы будем закрыты, – отвечает меланхолически, – тогда… Даже подумать страшно.
– Они не придурки, а наши боевые товарищи.
– Да, Саша.
– У нас же и оружие есть. Прострелим замок.
– Да, старлей.
– Тогда сделаем так! – Я развязываю шелковые ленты, которыми перевязана горловина мешка, и достаю, прислушиваясь к шорохам за дверьми, своего «Макарова» и засовываю его за брючный ремень под шубейку. В карманы шубейки кладу обоймы и лимонку. Та оттягивает карман и давит на бедро. Но именно ее может и не хватить…
Мсье Коля получает ГЛОК-18. Ему его засунуть некуда. Можно засунуть в клоунские панталоны. Будет, конечно, похоже на член, но таких огромных у людей не бывает. Гусаков снимает шляпу-колпак и с трудом пристраивает оружие.
– Не вывалится?
– Нет, старлей. Теперь обойдемся без песенок. Просто войдем и просто всех укокошим.
– Эта комната настоящий подарок.
– Или ловушка. Слова помнишь?
– Какие слова? Ах да. У э тю, Папа Ноэль? Ну т'антандон…
Мы поем чуть слышно, положив друг другу руки на плечи. Словно хоккеисты перед матчем. Мы хоккеисты. Мы лицедеи. Он – Анвар, я – Лейкин. Клоуны, мать перемать материнских матерей. Все, что нам нужно, – это только любовь…
– …Победители поедали пленников, захваченных на войне. Они считали это весьма справедливой акцией. Они полагали, что имеют над ними право жизни и смерти. Поскольку в их распоряжении было мало вкусных блюд, считали, что им дозволено воспользоваться плодом своей победы…
– Не мельтеши, Учитель, мы никого не собираемся есть!
– Так вы еще и не победили, сынок…
…Клоуны, мать перемать материнских матерей! Три минуты всего у нас, чтобы выйти и войти. Выйти из гримерки и войти в зал, где собрались есть ананасы и рябчиков жевать респектабельные бандюганы. А мы не респектабельные, мы – не поймешь кто. То ли Анвар с Лейкиным, то ли Коза и Ностра такая самодеятельная… Две минуты осталось, мать материнская!
Я уже собрался достать «Макарова» и стрелять в замок, как он щелкнул, дверь приоткрылась и в нее заглянул вежливый охранник, пригласил на выход. В мешке имелись еще гранаты и обоймы. Перекидываю через плечо. Гусаков говорит по-французски, охранник смеется. Мы топаем по широкому коридору, стены его расступаются, образуя круглую красивую площадку, с двух сторон которой ведут вниз парадные лестницы. Все блестит и светится. Ковры и гобелены. Нас просят остановиться возле золоченых, почти царских дверей. Пара атлетически сложенных слуг в панталонах, белых чулках, ливреях и башмаках с перламутровыми пряжками начинают раздвигать створки дверей. Я кошусь на циферблат: стрелка – тик-так, тик-так – отсчитывает последние пятнадцать, четырнадцать, тринадцать…
Дверь уже полностью открыта. Я вижу перед собой длинный стол напротив двери во всю стену под белопарчовой скатертью, спадающей к полу. На скатерти ананасы и рябчики, фужеры и цветы. За столом рядком сидят люди, которых мы сейчас попытаемся укокошить. Посреди открывшейся картины восседает дедушка Пьер. Он одет просто, почти экстравагантно, если сравнивать с нарядной публикой возле, – на нем военный френч без знаков отличия, лишь несколько нашивок за ранения. Он смотрит грозно из-под седых бровей, на лбу ровные и глубокие, словно зарубки, морщины, седые же бакенбарды висят на скулах, а руки, сжатые в кулаки, покоятся на скатерти. Желтый перстень с камнем веселится на безымянном пальце. Слева от Пьера я вижу Корсиканца. Он же – Красавчик Д. и Марселец. Как-то мне попалась на военной базе Петра Алексеевича видеокассета с фильмом, где Корсиканец играл дряхлеющего ебаря Казанову.
Фильм удался, потому что правда всегда впечатляет. Вот он передо мной, дряхлеющий Красавчик. Мужественный и грустный. Первое – врожденное, второе – приобретенное. Второе приобрел в Латинском квартале тридцать пять лет назад, когда киношные педрилы опустили Казанову. Вот он, блин, и загрустил…
По другую сторону от дедушки Марканьони оказалось знакомое лицо. Я его видел. По телевизору видел. Видел его на трибуне и в президиумах. Видел его в программе Караулова «Момент истины». Момент наступил. Какая там истина – не знаю. Зато все знают, что Караулов деньги брал. Он и сам хвастался. А тот, что раньше с Карауловым, теперь – с Пьером. Вот он, кремлевский кент, вылупил глазки, ждет представления и подарков.
Далее – ливанец желтолицый. Далее – тетки с сиськами, вываливающимися из платьев. Далее – точеный мужской профиль, манжеты. Беспокоится, чтобы сиськи у теток не вываливались. И еще – разные, с сиськами и профилями. Дюжина где-то… Над столом… Нет, под потолком – люстра… Если она упадет им на голову…
Это, в основном, информация. И это уже привычка. Время растягивается и растягивается; и в растянутых, словно гондоны, секундах я успеваю увидеть все и разглядеть.
…Двенадцать, одиннадцать, десять, девять, восемь, семь…
– Они рискуют за это дело жизнью. Они верны заключенной сделке. При осаде они могли быть убиты, что ж, значит, они вправе убить. Они могли быть ограблены. Итак, они думают, что и им позволено грабить, – возникает Учитель-Вольтер между восьмой и седьмой секундой.
– Что ты там бормочешь, Учитель, в прошедшем времени? – спрашиваю я.
– А что, сынок, надо в настоящем? – удивляется он.
…Клоуны, мать материнских матерей! Мы уже пританцовываем, двигаемся вперед чечеточными шажочками, поем песенку про Папу Ноэля, а почти покойники улыбаются предрождественскими лицами, предвкушают подарочки. Даже у дедушки Пьера лезвия губ приоткрылись в ухмылочке. Я – Лейкин, Коля – Анвар.
…Шесть секунд, пять секунд, четыре секунды…
Я еще топчусь тупо. Паркет под ботинками сверкает, натертый, гад, и скользкий. Мсье Коля-Анвар шаркает тощей ногой, кланяется, снимая колпак-шляпу, а я сбрасываю с плеча мешочек и лезу под шубейку за «макаровым».
…Три секунды, две секунды, одна секунда, нет больше секунд…
Исчезнувшее время возвращается другой ипостасью, и она, ипостась, возникает за спиной. Там, далеко за спиной, у ограды горные славяне…
– Локк развивает свою мысль и, чтобы лучше доказать, что ни одно правило практической морали не бывает у нас врожденным, приводит пример мингрельцев, развлекающихся, по его словам, тем, что они закапывают в землю живыми своих детей, а также пример карибов, оскопляющих своих детей для того, чтобы сделать их более тучными и пригодными для еды, – говорит Учитель-Вольтер.
– У нас Сталин был мингрельцем, – отвечаю я. – Или не мингрельцем.
– А кто такой Сталин? – удивляется Учитель.
…У ограды горные славяне начинают пальбу, и кажется, что это не два человека, X и Z, а целая армия Тито вошла в Париж. «Рвутся гранаты, строчат пулеметы…»
Дворецкие, стоявшие чуть в сторонке от нас, выхватывают из гульфиков по автомату и, стуча каблуками, скатываются по мраморной лестнице обороняться.
В моей руке «Макаров», и первую пулю я всаживаю в лоб кремлевскому мечтателю. Мечтал в Париже, гад, отсидеться! Тот отлетает от стола, и мне даже в медленном времени некогда смотреть на его мозги вдребезги.
Гусаков лупит по правому краю стола, а я – по левому. Тетки из сисек выхватывают браунинги, приходится гасить и теток.
Корсиканец, Красавчик Д., Марселец; он окаменевает, превращается в мрамор и не шевелится. А дедушка Пьер, наоборот, шевелится будь здоров, соскальзывает под стол, и Гусаков лупит в стол, расшибая ананасы и рябчиков, старается поймать того наугад.
Прыгаю вперед и вытягиваю руку. Горячий ствол упирается в мраморный лоб. Я чувствую, как палец дрожит на «собачке», готовый спустить курок и вышибить на волю знаменитые извилины артиста хренова. Я хочу увидеть его извилины и убедиться, что они такие же, как мои. Но свои я не видел. Неважно. Только хочу… И тогда понимаю, что не могу.
А Гусаков прыгает и пуляет. Мы уже всех укокошили. Всех не тех. Дедушка же Пьер покуда ползает живой под столом, а Корсиканец…
Я не могу убить его. Я помню его в другом фильме. Он в нем умер уже. Его там убили. А перед тем он плавал и нырял. Он втюрился в девчонку. Ее убили первой. Мне плевать на них. Но если я убью его, то я убью свою биографию. В моей биографии он, гад, связан с лучшим. Мы с Никитой достали тогда джинсы и специально порвали их, и пели битлов, и любили девушку, и жили счастливо тридцать пять лет тому назад.
Я могу – хочу убить его. Но я не могу и не хочу убить свою биографию. Описание своего био.
Гусаков палит как ненормальный, а тем временем озверевший дедушка Пьер выскакивает с другой стороны стола и пуляет в ответ.
Кипяток на плечо! Горячий кипяток обжигает, блин!
Дедушка Пьер попадает мне в левую руку, а Гусаков мажет.
Больно, но поворачиваюсь. Быстро.
Не хотел бы я иметь такого дедушку.
Спускаю курок – и дедушка покойник.
Дырка от бублика у дедушки в башке. Не помогли ему адмиральские бакенбарды.
А Красавчик-Корсиканец превратился в мрамор, окаменел от страха, охренел. Хватит с него и охренен-окаменения. Мы отступаем к дверям. Груда тут кровавая, а не Новый год. «Жопа Новый год», а не «В лесу родилась елочка…»
– В исступлении страсти очень часто свершаются несправедливости, ибо люди в опьянении этой страсти теряют разум; но, когда опьянение минует, разум возвращается к нам, и это, на мой взгляд, единственная причина, способствующая существованию человеческого общества, – говорит Учитель, а я спрашиваю:
– А зачем способствовать такому?
Вольтер не слышит и продолжает бормотать свое:
– Мы не можем не считать очень несправедливым и поступок человека, в гневе убивающего другого…
…Каблуки стучат обратно. Почему это их слышно, когда во дворе такой грохот? Дворецкие скачут, высунув языки. Целимся с Колей им в языки – и нет больше дворецких. Нет господ, нет и слуг. «Когда Адам пахал землю, а Ева пряла свою пряжу, кто тогда был господином?»
Коридор под ногами и персидский ковер. И тут только я прикладываюсь к левому плечу и вижу красное.
– Держись, – говорит Коля.
Мы бежим вниз по лестнице. Опять пахнет кухней. Возле стеклянных дверей я падаю почему-то. Коля поднимает меня.
– Держись, старлей, – повторяет он.
Я держусь. Держусь за левое плечо, из которого течет, в котором булькает. Красное на красном. Супрематизм называется. Кровь на шубейке.
Стеклянная дверь заперта. Коля всаживает пулю и меняет обойму. Наган у него будь здоров! Стекла сыплются, и мы шагаем по стеклам. Во дворе двое охранников. Они мечутся. Они не знают. Бежать им сражаться в саду, или просто бежать на хер, или в нас целиться. Они решают целиться. А мы их, не целясь, кокошим. И тут…
И тут ворота разлетаются в хлам – это Есенин таранит их автобусом. Недоукокошенные охранники лупят по автобусу, а мы доукокошиваем охранников. Они – покойники. Мы – нет еще. Мы – в автобус. Коля – прыгает, я – падаю. Там за рулем Есенин, кровавый, еще бодро шевелится.
– Держитесь! – орет мсье Коля.
Мы с Есениным держимся друг за друга и затыкаем, как можем, дырки в наших био; так биография может и закончиться, зараза!
Потом – едем. Крутим, вертим, петляем по улочкам. Стекла в автобусе выбиты.
– Терпите, братцы! – орет Коля.
Мы терпим и почему-то молимся.
Коля тормозит в тупичке неподалеку от реки.
– Только через мост. И там – чуток. Терпите! – кричит он.
И затягивает у Есенина на груди полотенце. «Откуда полотенце?» Набрасывает Есенину на плечи плащ. Есенин теперь не кровавый.
– А мне не надо, – говорю я. – У меня шуба маскировочная.
– Дойдешь, старлей? – беспокоится Коля.
– Дойду, брат, – отвечаю я, и мы выбираемся из автобуса.
Набережная впереди и мост. Стоим под светофором и ждем зеленого. Идем по зеленому, а навстречу дети.
– Папа Ноэль! У э тю, Папа Ноэль? – кричат радостно, и я делаю им в ответ веселую рожу.
Рожа у меня веселая, а плечо – нет. Ошпаренное плечо, в нем боль стучит.
Мы с Есениным повисаем на Гусакове и почти ползем по мосту, над которым небо, словно испуганное, отпрянуло в бесконечность, а под мостом, будто пьяная, катится желтая река; и город вокруг вдруг распахивается, такой серо-желтый и уютный, красивый, черт его возьми, Париж!
Нас сейчас заметут, или застрелят, или утопят в реке, или мы сами утопимся… Сирены воют за спиной. Но у меня лимонка в кармане, и мы всех взорвем. Но – нет, нас не повяжут.
Цокот, цокот, цокот – захватывает тотальный степной перестук. С той стороны на набережную вылетает первая сотня на низких злых конях и летит вдоль, сворачивает в улицу. И мы сползаем с моста, тащимся за сотней по улице, в конце которой торчит средневековая громада Нотр-Дама. А вокруг нас паника и мечутся японцы с картами. Они преображаются. Они не японцы. Они – монголы. Они вливаются новыми сотнями в улицы и просачиваются переулками. Они на конях, одетые в полушубки мехом наружу и в шапки, прошитые медными полосками. Они пахнут кумысом и пылью просторов. Наконец-то они доскакали сюда к последнему морю; долго же вы тащились, братцы!
Это бред. Это явь. Это необратимая справедливость.
– Ты так говорил, Учитель-Вольтер?
– Я так не говорил!!
Он не говорил, но так случилось. Сотня за сотней выливается конница на площадь перед собором. Запахло собаками. Как мы увидим ее в бегущей толпе, в хаосе вторжения? На стене собора орут чудища, изрыгая пламя, и только один человек среди чудищ в своем меланхолическом оцепенении. Монголы дыбят коней, и те ржут, словно хохочут, а между звериных тел мечется священник в белом балахоне и размахивает руками.
Вот она, живая и безжалостная степь!
А мы уйдем на север и затеряемся во льдах. Или, наоборот, вскарабкаемся в горы, на Уральские горы, и станем партизанить против всего мира. А горные славяне… пойди и возьми их, если сможешь!
– Держись, Саша! – кричит Гусаков.
И Есенин придерживает меня.
Но как мы найдем? Марина! Марина!
Толпа чистых, пахнущих цветами парижан… И еще потом страха, да-да, потом. Так вам! Надо было мечи точить, а не торчать от кутюрье!
Как мы найдем Марину?!
Вот она, девушка моя в чистеньком платьице, стоит на паперти, опустив руки. Она стоит. Она видит нас. И мы проталкиваемся к ней. Она кидается ко мне и кладет руки.
– Ты перепачкаешься, – говорю.
– Милый, – отвечает.
– Все, что нам нужно, – говорю.
– Сашенька, – отвечает.
– Что-что?! – кричит Коля.
– Все, что нам нужно, – это…
– Что-что?!
– Милый!
– Все, что нам нужно, – это только любовь. Есенин падает первым. Я тоже падаю, и там темно.
– Блин, – говорит Марина и плачет.
– Материнских матерей, – говорит Коля и садится рядом.
Январь – апрель 1997 г.