412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рекшан » Смерть в Париже » Текст книги (страница 13)
Смерть в Париже
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:07

Текст книги "Смерть в Париже"


Автор книги: Владимир Рекшан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

4

К шести стемнело совсем, но законы природы хитроумному человеку пофигу. Тут же фонари, неон, лампочки Папы Ноэля заполыхали в домах, на домах и между домов на деревьях.

Я гляжу вниз и не вижу обычно желтовато-серого города – сплошные огни. Негры теперь не пристают на паперти Сакре-Кёр к турикам, стараясь продать им клоунские шапки и китайские кошельки. Чернокожие слились с вечером и растворились в нем.

Пришло время виски, и я спускаюсь по лестнице с холма. Слева вертятся огненные карусели. Иду прямо по горбатым переулкам на пляс Пигаль. Пускаюсь в пляс. Площадь хилая, порочная и тоже огненная. И я порочный, тоже огненный, но не хилый. Хилым меня делают припадки, однако припадки остались дома. Сама жизнь стала припадочной, и биться в ней затылком об асфальт – скучно.

На каждом втором доме женские задницы, похожие на разрезанные яблоки. Наступают лобки. В каждом первом доме виски. За стойками и за столиками сидят женщины одетые и мужчины рядом с женщинами. У меня нет женщины. Впрочем, как посмотреть! Пуля – она женского рода. Пули пока есть.

Вхожу в бар и прошу двойной виски.

– О-у! – Меня уважают и наливают.

Сумка на коленях, и в ней дедушкино лезвие.

Последний вопрос и ответ. Наган за пазухой и виски в руке. Туева туча франков в кармане, и вся ночь и завтрашний день впереди.

– Но новые ботинки – не купил! Завтра куплю, а старые выброшу.

Рядом садится ничья девица. Смотрю ей в глаза и читаю – там кокаина ведро.

– Дабл виски фор лэди, силь ву пле! – щелкаю пальцами, и бармен ловким движением трюкача наливает в рюмку.

Нет, не в рюмку. Если без ножки, то стакан.

– Мерси, – говорит кокаинистка, улыбается.

Двух зубов у нее за щекой не хватает. Если не улыбаться так щедро, то и не видно.

– Же ву… – начинает она, но я перебиваю:

– Же не парле па франсе.

– Ай спик инглиш, – соглашается леди.

– Донт спик инглиш ту, – говорю я.

– О'кей, – снова соглашается и отворачивается.

Пьет виски мелкими глоточками, и я пью.

«Что они думают! – думаю я. – Не собираюсь забиваться в угол, как затравленный, и ждать, когда кокнут! Можно упасть на набережной и прикинуться глухонемым французским бомжом. Лучше – слепоглухонемым бомжом. Можно всю жизнь прожить на парижской набережной. Париж – такой получается английский детектив! Замкнутое пространство с покойниками, с которыми не разобраться и не уйти от них. Но я уйду. Или выйду из комнаты Парижа, или меня вынесут. Пускай меня вынесут и закопают, но в свою землю!»

– Ки эт-ву? – раздается вопрос.

Опять эта женщина справа с черной челкой и зрачками-точками. Я не понимаю ее, хотя что уж тут понимать. Щелкаю пальцами, и получается хорошо, громко. Возникают полные стаканчики.

– «Блэк лэбел»? – спрашиваю сурово.

– Уи! – кивает бармен. – «Блэк лэбел», силь ву пле.

– Же не ве па… – начинает женщина, но я перебиваю:

– «Блэк лэбел» – отличная марка.

– Рюс? – спрашивает черная челка и настороженно-заинтересованно улыбается.

Улыбка идет ей. И зубы тут ни при чем.

– Русский, да, – проговорился.

Я опрокидываю голову назад и выливаю в рот холодную жидкость из стаканчика. Она обжигает пищевод и прокатывается внутрь. Француженка только касается стаканчика губами.

Я разглядываю ее. Женщине лет тридцать пять, при ближайшем рассмотрении. Из тех, которые… Нет, не стану врать. Я сам из тех, которые! Свободный гражданин старше восемнадцати лет вправе заходить в бар и пить виски… На ней надето короткое светло-серое пальто. Шелковый шарфик обвивает шею. Длинные пальцы и тонкие ладони, на которых, пожалуй, излишне выделяются вены, а на шее чуть выше платка я замечаю несколько морщин. Лицо у нее слишком бледное. Дела мне до нее нет.

Мы идем по бульвару, потому что так надо. Ее коготки цепко держат меня за локоть. Ее глаза печальны, как у русской буренки. Мы заходим в другой бар и там пьем виски. Она старается вырваться из дымки кайфа, чтоб угадать что-нибудь обо мне.

– …травай… – говорит она и пожимает плечами.

– Пердю, – говорю я первое попавшееся слово из тех, которые не знаю.

– Уи, – соглашается она.

И мы идем дальше, переходим на другую сторону, бредем обратно, цепляясь за все бары по пути.

Все-таки надо сесть, и мы садимся за столик. Виски опять и мандарины, которые французы называют клементинами, и русская громкая речь в буфете, и я вижу – крепкие гомонящие мужчины в трогательных до слез, нелепых одеждах. Распаренные, по-нашенски асимметричные рожи. Несколько кожаных курток-пальто свалены в славянскую кучу возле окна.

– Костя, Костя!

– Василий Илларионович сказал, что к десятому января, в крайнем случае к двадцатому…

– Лучше пива взять…

– Завтра мне надо Нине купить жакет!

Посреди русских сидит русская женщина. Она старается управлять компанией, но это так же невозможно, как невозможно управлять цепной реакцией. Хотя, кажется, где-то уже управляют.

– Мальчики! – слышу ее слова. – Завтра мы всей группой едем в Версаль! Сегодня же у нас по плану пип-шоу.

Пятидесятилетние мальчики одобрительно вскрикивают по поводу пип-шоу или от того, что им жить нравится.

– Костя, к первому февраля…

– Плохое пиво! Вино лучше.

– Сапоги еще по колено куплю. А какой размер?

Бардак такой наш, такой мудацкий и русский, так он мне мил, что хочется встать и подойти, сказать что-нибудь, угостить и чтоб меня угостили…

Я этого Парижа не боюсь. Встаю и подхожу.

– Привет! – говорю. – Вы откуда, мужики?

Мужики не туристы, они из Якутии. Они директора тамошних совхозов. Всего их тут тринадцать душ, и изучали они три месяца фермерское дело, а теперь вот отвязываются напоследок в столице.

Деловая блондинка с ними – куратор от какого-то Фонда фермерских дел со штаб-квартирой в Брюсселе. На ее совести работа и веселье директоров. Блондинка благосклонно кивает мне. Теперь и я часть веселья директоров. Сцена называется «Встреча с соотечественниками на чужбине». Я вспоминаю мою французскую женщину – она так и сидит в уголке у стены под репродукцией картины, изображающей кривые улочки Монмартра. На ее лице нет эмоций. Забираю ее к мужикам и заказываю всем виски.

– Я рисовал в Провансе, как Ван Гог, – вру, представляясь мужикам. – Потом лекции читал в Лионе о Феофане Греке. Два месяца! Теперь домой.

– Костя! – тянет ладонь-лопату стокилограммовый дяденька, и другие за ним:

– Василий Илларионович!.. Николай!.. Захар!

– Александр, – жму их сумасшедшие руки. – Саша.

– Лариса Ивановна, – представляется блондинка.

– А женщина! Представьте нам женщину! – требуют мужики, да вот я не знаю, как ее звать.

Парижанка понимает и говорит своим слабым, чуть простуженным голосом:

– Валери.

– Очень приятно, девушка!.. Давайте выпьем за… Валера у меня на Бодайбо живет. Лучший друг Валера!

Валери, понятно, не девушка. Скорее, она проститутка по выходным, а возможно, и по будням. Но ей приятно. Ей приятнее со здоровыми крестьянами, чем с такими, как я. Она поднимает стаканчик, улыбается и говорит:

– Вив ля рюс!

Всем понятно. Все чокаются. Время улетучивается – так мне и надо. Возникает возле стола официант. Лицо его мне знакомо – матовая, почти безволосая голова с тонким изогнутым профилем. Это таджик-Учитель, похожий на Вольтера, что похож на Суворова, переходящего Альпы. Официант непонятно спрашивает о наших дополнительных желаниях, одобрительно оценивая бедлам за столом, но ему отвечают – спасибо, отличное обслуживание, сервис, веселый вечерок на Монмартре. Я выкрикиваю несколько интернациональных слов о новом виски для всех, и официант отвечает мне и улыбается тонкими губами. И тут же пространство отступает. Мне кажется, что я понимаю слова, которые вот-вот раздадутся, и, когда Вольтер их все-таки произносит, я понимаю, что я их все-таки понял:

– Что до бессмертия души, то доказать его невозможно. Спор идет пока о ее природе, и, разумеется, надо познать творение до основания раньше, чем решать, бессмертно оно или нет.

Безмолвно пространство вокруг, лишь последние слова звучат неисчерпаемым эхом.

– Все так, Учитель-Вольтер, – соглашаюсь я, – но ведь говорили схоласты: «У тела нет ничего, кроме протяженности и плотности, а потому оно может обладать лишь движением и формой. Но движение и форма, протяженность и плотность не могут порождать жизнь, а следовательно, душа не может быть материальной».

Учитель-Вольтер дробно смеется в ответ, после делается серьезным, ехидно щурится:

– О'кей, сынок, ты говоришь – не может.

– Так говорят схоласты, Учитель-Вольтер, а они на этом собаку съели, и они тоже люди.

– Где они? Они все померли. А мы вот живы с тобой… Что еще я скажу тебе. Разум человеческий сам по себе так мало способен доказать бессмертие души, что религия вынуждена была сообщить нам о нем при помощи откровения… Но давай, сынок, посмеемся над слабыми! Столько слов говорится, и летят они по ветру, словно зерна, не попавшие в борозду. Мысли – перекати-поле. Так закончим: я – тело, и я мыслю; это то, что я знаю… А теперь выпей, сынок. Ты же выпить пришел – зачем же тебе пустота рассуждений?..

Пространство вернулось. В нем, возвращенном, я сижу за одним столом с русскими мужиками из Якутии, в которую, если придет такое желание, влезет пятнадцать Франций. Только где столько Франций найдешь?

И уже запевают крестьяне в Париже:

 
– Не слышны в саду даже шо-орохи…
 

На самом деле шорохов в нем, подмосковном, тогда хватало, когда Петр Алексеевич убеждал меня в идеологической необходимости убийств.

– …Все здесь замерло до утра-а…

Ничто не замирает никогда в живом. Вот в Петре Алексеевиче все замерло в Люксембургском саду навсегда. Это ему не советское Подмосковье с пионерскими зорьками и колхозными дойками. Теперь и в Подмосковье пиф-паф без разбору и повода.

 
– …Если б знали вы, как мне дороги-и
Подмосковные вечера-а-а…
 

Дороги или дешевы – мы еще посмотрим; покувыркаемся в мире чистогана. Париж – город контрастов. Теологи говорят – откровение, Вольтер говорит – материя, я говорю – пули у меня еще есть в обойме женского рода. Они, как женщины, изменчивы, только рождают не жизнь, а смерть. Но материя не исчезает – исчезает только память. Да и не мешало бы кое-что позабыть: горы и «духи», Колорадо и Никита, детство-отрочество-юность пусть остаются. От зрелости нужно отказаться – всего лишь от нее.

Плачу за столик. Денег еще до хрена. Попрошу – Габрилович еще даст. Выруливаем опять на пляс Пигаль. Мельница горит напротив, и порнографический Папа Ноэль заманивает поглазеть на лобки. Какой сегодня день недели? Кажется, пятница. Или суббота. Дует северный ветер, и становится холодно. Ветер задувает нас на пип-шоу. Крестьяне из Якутии, блондинка московская с агатом в ухе, парижанка с черной челкой и я – народный, мать, мститель!

Черные зазывают в стеклянную дверь. Мы и без зазываний вваливаемся. А там уже дым без коромысла, и топоры в дыму висят. Какой мудила-шутник составлял культурную программу для пятидесятилетних крестьян?! Деловитая блондинка чуть-чуть оттаяла от холодного виски, но еще держится, боится потерять крестьян, хотя наполовину уже потеряла до меня. Только лысоватый Костя в джемпере, только Василий Илларионович в пиджаке времен освоения залежных земель, только Николай с гордым профилем Блока, только Захар со смоляными кудрями и махонькими очками поперек блинообразного лица. Парижская женщина держит меня за локоть, а Василий Илларионович ее уговаривает:

– Давай к нам, девушка, в Сибирь! Мы тебе хозяина и хозяйство подберем. Леса у нас, грибы!

Парижская женщина каким-то образом понимает.

– Иль фэ фру а ля, – говорит.

И Василий Илларионович понимает ее.

– Это зимой, – убеждает. – Сейчас. Там у нас шубы есть. И лисью шапку тебе дам. Я и сам вдовец.

– Уи, – соглашается Валери, не отпуская моего локтя.

Кажется, она согласна на все.

Мы оказываемся за столиком, и на столике оказывается высокая, как снаряд, бутылка «Блэк лэбела».

– Лимонаду, что ли, взять, – размышляет Захар, а Николай соглашается:

– И орешков каких-нибудь. А то дуем без закуски!

– Нам завтра утром в Версаль, – напоминает блондинка, – поэтому, мальчики, поаккуратней!

– Да, – кивает Блок, – все под контролем. Сейчас принесут орешков. Три месяца на свиноферме, мама, – это кое-что да значит! Свинья, она и во Франции свинья!

– Ты лучше посмотри, что они вытворяют! – ахает Костя и нервно скребет пятерней затылок.

– А что? – фыркает Захар и поправляет очки. – Наши теперь тоже так могут.

На низенькой сцене в разгаре пип-шоу. Действительно, показывают бритый пип. Размахивают синтетической железой – одной, другой, третьей, четвертой. Посреди сцены металлическая труба и молодуха трется пипом о трубу. Музыка барабанит в динамиках, и я вслушиваюсь в нее. Вторая доля и четвертая доля, и блеклый голос не торопится. Это Марли, это Боб, это Боб Марли; значит, кокаина будет в зале по колено, и кто-то убьет шерифа, и марли не потребуется – так Марли поет. Пел он так, пел да и помер. Мертвый Боб Марли поет на Монмартре, и бритый пип наступает со всех сторон.

Снаряд виски стреляет и попадает. Все правильно. Таджик-Вольтер говорил: «Выпей, сынок». Пью теперь мелкими глоточками, чтобы не охереть совсем, пью, как парижская женщина. Сумка на шее, плащ в сумке вместе с афганским клинком и книжкой, в которой орда скачет, а наган – наган за пазухой. Пусть кто попробует наших крестьян тронуть.

Потом всего не помню. Помню пипы – их было много. Они атаковали со всех сторон – бритые, потные, агрессивные, как та самая орда. И еще толпа стонала вокруг, возбужденная наготой, и черные охранники сновали туда-сюда. И еще виски, виски, виски, как и советовал Учитель-Вольтер.

И вдруг – тишина. Я обнаруживаю себя сидящим на пыльном капоте не моей тачки. Валери стоит вплотную ко мне, и от нее пахнет табачным дымом и духами.

– Р-р… р-р… – слышу звуки и не могу понять.

Это Валери говорит по-иностранному.

– Хорошо, – отвечаю ей.

Когда ковбой не знает, что говорить – «да» или «нет», он говорит «да».

– Мальчики все потерялись, – еще один женский голос, но уже понятный. – Но они знают, где отель. Тут недалеко.

Тру пальцами виски и кручу башкой. Узкая улочка без людей и с редкими фонарями на стенах домов упирается впереди во что-то темное, а над темным на фоне мутного ночного воздуха желтеют, подсвеченные прожекторами, почти мавританские линии Сакре-Кёр. Далеко мы не ушли, хотя мальчики и потерялись. Где-то бьются потерявшиеся крестьяне за французские пипы… А вот и Василий Илларионович пристроился писать на стенку. Делает это прилично, отвернувшись от женщин. Ртутная струйка пробегает по тротуару и падает за поребрик. Улица утыкана заснувшими тачками – легковушками и микроавтобусами.

– Саша! – кричит сибиряк. – Смотри, что написано!

Я отлипаю от капота и, чеканя шаг, иду смотреть. Валери держит меня за правый локоть, а Лариса – за левый. Останавливаюсь у стены.

– Э-у-кушер, – по буквам читает Василий Илларионович. – Акушер!

– Р-р… р-р, – быстро объясняет Валери и дробно смеется.

– Мальчики, – говорит Лариса, – мы же идем пить кофе по-турецки.

«La Goutte – d'Or» – выведено на углу. Такая вот улица. Спасибо судьбе – сделала путешественником.

– Набрался я, – извиняется Василий Илларионович. – Ну да ладно. Скоро домой, а там не попляшешь.

Сворачиваем в переулок. Цокают каблучки женских туфелек. Женские коготки держат меня за локти, а Василий Илларионович бредет за спиной, останавливается через каждые три шага и читает вывески.

– Буланжьер-ботисьер. Саша! – кричит мне. – Девушки! Я научился читать. Пэн. Ле Пэн. Ле Пэн – это у них такой Жириновский есть.

– Ле Пэн – это хлеб, – говорит Лариса.

– Хлеб, – грустно повторяет за ней крестьянин, – хлебушек.

– Какая, Саша, у тебя мускулистая рука, – мурлычет в ухо Лариса.

– Мускулистая, – соглашаюсь и заглядываю ей в глаза.

Вижу в них ночь и тревогу инстинкта. Оборачиваюсь к Валери, заглядываю и в ее. Нет у нее в глазах ничего, только ночь.

– О друа, – говорит Валери и тянет меня направо.

Оказываемся в узком тупичке. От перекрестка долетает одинокий лучик. Различаю на стене жестяную вывеску, на которой намалеван толстый турок в феске, в полосатой пижаме почему-то, с метровыми усами, пузатый.

Подтягивается Василий Илларионович.

– Турок, – констатирует он.

– Турецкий кофе, – мурлычет Лариса и трется, щекой о мое плечо.

Дверь распахивается, и Валери вводит нас. Тут Стамбул-Константинополь. В зале на деревянных диванчиках, покрытых потертыми коврами, сидят восточные люди и перебирают желтыми пальцами камешки бус. Эти бусы сразу мне бросились в глаза. У каждого в одной руке бусы, в другой – чашка без ручки. Забыл, как такая называется.

– Чайку бы сейчас с мятой, – вздыхает Василий Илларионович.

– А кофе по-турецки? – спрашивает Лариса.

На шершавых стенах похожие на средневековые факелы горят светильники. Появляется турок в феске и пижаме. Животастый и усатый. Это, похоже, его нарисовали на вывеске. Он кланяется и пятится. Мы выходим за ним в маленький без единого лучика дворик, пересекаем его в четыре шага, оказываемся в другом зальчике, где такие же диваны с коврами, такие же факелы на стенах и почти нет посетителей. Пара теней по углам, и все.

Забираемся с ногами на ковры. Лариса снимает туфельки и тоже садится. Вижу ее гладкие, в чулках, искрящиеся коленки. До этого я на ее коленки внимания не обращал, поскольку вокруг пипов хватало. Но коленки бывают посильнее пипов в тысячу раз. Вспоминаю, как врезал Мите на «Маргарите», – морозная струйка пробегает по спине. Касаюсь указательным пальцем ее коленки и говорю:

– Температура нормальная. Тридцать шесть и шесть.

Лариса выгибает спину и смотрит на меня правильным взглядом плохой девчонки:

– Так вы рисуете? Пригласите меня на выставку, когда будете в Москве.

– Я скоро приеду. И уже сейчас приглашаю. Я, можно сказать, уже приехал.

– Обманываете. Так легко обмануть доверившуюся женщину.

– Вовсе не легко, – не соглашаюсь с ней.

Василий Илларионович начинает сопеть. Так он засыпает на диванчике.

– Не спи, Василий, замерзнешь.

Он открывает глаза и почти трезвым голосом отвечает:

– А я один раз замерз. Так в сугробе и замерз. Меня лошадь спасла.

Появилась исчезнувшая было Валери. За ней турок семенит полусогнутый с подносом, на котором дымятся чашечки. Мы пьем глоточками.

– Как я люблю, мальчики, кофе по-турецки.

– И я тоже.

Кладу ей снова ладонь на коленку. Куда же мне ее еще класть? Эта желтая коленка меня так и притягивает. Валери садится на диванчик бочком и вглядывается, вглядывается.

– И виски, – говорю я.

– «Блэк лэбел»? – усмехается Валери.

– Они же мусульмане, – говорит Василий Илларионович.

– Все мы мусульмане в каком-то смысле, – отвечаю я.

– А мне виски с содовой. Какой он романтичный – Монмартр! – говорит Лариса.

Валери исчезает. Снова возникает вместе с турком. Мы пьем глоточками горячий кофе и холодный виски. Я глажу коленку Ларисы, а Валери кладет мне голову на плечо.

– Частная собственность, мать ее, на землю! – оживает вдруг Василий Илларионович. – Какая может быть собственность на землю! Это у Господа частная собственность. Зачем тогда вокруг земли столько споров и крови? Все войны были из-за нее. А собственности, Саша, просто нет. А если нет, так о чем спор?

– Как это нет? – удивляюсь я и даже перестаю гладить женскую коленку.

– Нет ее! Владеть можно только плодами рук своих! – Сибиряк расстегнул пиджак, и теперь видно, что у него рубашка выбилась из брюк.

– То есть ее не бывает надолго, – продолжает он. – Вон цари. Романовы, к примеру, или Гогенцоллерны. Сколько у них было земли? А теперь нет. Какие законы или указы ни пиши – все равно земля уйдет. Богу она принадлежит! А Бог все равно заберет.

– Верно, – соглашаюсь я. – Вы в Думу напишите. Или этому, президенту.

– Так они себя сами богами считают. Как там ихний, – крестьянин добродушно кивает в сторону Валери, – ихний Людовик говорил: «Государство – это я».

– Людовик Четырнадцатый, – вспоминаю, а Лариса уточняет:

– «Король – солнце». Вот завтра в Версале…

Снова уходит Валери и возвращается с турком.

Перед нами появляются какие-то баночки, клизмочки, мундштуки.

– Дакор, – говорит Валери и снова кладет голову мне на плечо.

«Кальян, мать их, – догадываюсь я. – Опиумная курильня, мать-перемать! Мы об этом с Вольтером не договаривались».

– Я лучше «беломорчика» курну, – говорит Василий Илларионович и достает из кармана мятую пачку.

– А мне интересно, – вздрагивает Лариса и спрашивает: – Вы умеете, Саша? Подскажите как. Вы такой сильный, у вас такие мышцы. Вы должны знать.

– Я знаю, – соглашаюсь. – Только аккуратней.

В Афганистане я всего попробовал – убийство, опиум, горы. Учитель нашел меня в горах, точнее, я его нашел. Учитель никогда не появится, пока ученик не готов.

Комната качнулась и остановилась. Блондинка, женщина, Лариса с круглыми коленками. Как российский сыр. Парижская женщина тут же. Черная челка ее чуть колышется над белым лицом.

Потом пузатый турок. Желтые раздутые щеки хомячка и маслянистые глаза. В его волосатых пальцах извиваются золотые змейки. Змейки уже на ковре, и Лариса:

– Ой какие милые! – восторгается и берет в руки.

– И я хочу, – тянется к змейкам Василий Илларионович. – Куплю Нине к жакету.

Вольтером тут и не пахнет и не с кем посоветоваться, хотя и без советов ясно. Даже после виски и пары опиумных тяг понятно, что пахнет кидняком, что, возможно, кидняк и планировался, что парижская челка не зря тут колышется.

– Не, – мотаю головой, – не па…

– Какие красивые цепочки и браслеты! – радуется Лариса. – А они золотые?

– Уи, уи! – кланяется турок.

– Не надо их трогать, – говорю и сам трогаю.

Теплые желтые змейки так приятны в руке.

– Не надо трогать, – повторяю, – а то после не отвяжетесь.

– Да нет, хорошие цепочки. Сколько они стоят? Мне бы Нине купить несколько штук…

– Вася – это подстава. Нас тут раскрутят, и все. Если покажешь деньги – их не будет.

– Брось ты, Саша, французы такие милые люди. Когда я в свинячье говно провалился с головой, так они меня вытащили, а мог бы и утонуть… А деньги еще есть. Я же три месяца на ферме со свиньями кувыркался.

– Это турки, Вася, а не французы. Они таких дураков, как мы, только и ждут.

Валери смотрит на меня пристально. На меня, но и как-то сквозь. Турок перестает кланяться и масляно улыбаться. Теперь его взгляд холоден и он тоже на меня смотрит сквозь. Зря я столько виски выхлебал. Кофе по-турецки вкусный. Не протрезвел я от него до такой степени, чтобы… Все понятно, все слова сказаны. После слов следуют действия. Какие действия, Учитель? Вольтер ты или таджик? Ты же говорил: «Выпей, сынок», и я выпил, а теперь не варит башка. Не варит по-турецки.

Я уже тянусь руками к холмику золотых змеек, собираюсь поднять и вернуть их. Но руки не успевают.

– У-му-ба-па-ал-ла-х! – какие-то такие звуки издает турок, пятится к неприметной двери в стене, приглашает следовать за ним.

И я следую. Слезаю с диванчика. Отлипаю от коленки. Пол слегка качается под ногами. Мы что, плывем куда-то? Не плывем, хотя пол и продолжает покачиваться. Я оказываюсь в потаенном зальчике без диванов, ковров и окон. Пол из некрашеных досок и здесь – туда-сюда, вправо-влево.

– Гха-жха-тга-мга! – произносит турок.

Мне кажется, что не живот у него под пижамой, а футбольный мяч. Протягиваю руку и пробую – мяч накачан отлично.

– Давай поиграем, – предлагаю.

Мало чем я владею. Не владею землей, женой, свободой, родиной. Нет у меня новых ботинок, паспорта с визой и билетом. Но иногда я владею временем – ведь оно резиновое, оно может растягиваться и сокращаться, как мышца. Каждый джазмен это знает. В нем, в растянутом, слова турка звучат на две октавы ниже. Злые глаза его вертятся медленно, а усы шевелятся, колосятся чуть-чуть, и капелька пота медленно-медленно ползет по виску, будто улитка.

Турок начинает распадаться на нескольких более худых турок. Нет, сам он остается – откуда-то из-за спины появляются молодые ребята в фесках и в черных просторных костюмах. Даже в растянутом времени я не очень хорошо стою на ногах и пропускаю первый удар в ухо, от которого медленно-медленно валюсь на пол. Я мог бы и удержаться, но считаю это излишним – поэтому падаю, группируясь, на сумку, так и висящую у меня на плече. Полежать все-таки хочется – я лежу. Худые турки начинают замахиваться. Их лакированные туфли с острыми ковбойскими носами блестят воинственно.

– Бейте дядьке по животу, – говорю им. – У него мяч под пижамой. А моя голова не для футбола.

Но турки не слушают, а если б и слушали… Остроносые штиблеты надвигаются. Если б не растянутое время, то первым же ударом мне сломали б переносицу, вторым – выбили б передние зубы, а третьим проломили б висок. Но сегодня время – мое. Я выкатываюсь из-под ног, и турки попадают друг в друга, взвизгивают, прыгают на месте, словно ужаленные, снова бросаются на меня.

Пол приятно покачивается – волна набежала, волна убежала. Турки машут ногами, а я, находясь в своем времени, всякий раз ухожу от них. Есть разные стили единоборств; один из них называется, кажется, «пьяный матрос». Я не матрос, но пьяный. Пьяный пехотинец. У меня получается. И на «Маргарите» я валялся в Митиной каюте. Что это? Новая философия? Но Вольтер учил меня пить, а не валяться.

Мне надоедает глотать пыль, и, откатившись в угол, я поднимаюсь и в своем времени успеваю разглядеть их отчаявшиеся лица. Достаю «Макарова» из внутреннего кармана джинсовой куртки. Куртка у меня «Мотор-джинс» – крепкая, надежная, толстая, как броня. Пока турки замахиваются и руками и ногами одновременно – бью их по черепушкам рукояткой пистолета. Так грецкие орехи колют. Но я не сильно! В конце-то концов, они не виноваты. Никак им не смириться с потерей Крымского ханства.

Турки молодые падают. Турок пузатый с футбольным мячом под пижамой воздевает руки.

– Жха-мга-гха! – вопиет он в нижней октаве.

Откуда-то в комнату вваливаются еще восемь худых и моложавых. На них такие же черные костюмы, только фески новые, красные, с кистями.

– Мы так не договаривались! – злюсь я. – У нас тут мини-футбол, а вы – целый «Зенит» с Садыриным.

У меня свое время, но их слишком много. Они меня и в медленном времени забодают. А тратить пули женского рода на османов нельзя и несправедливо.

– У нас же пьяная драка, парни! – говорю я. – У нас ведь драка, а не убийство.

Они не понимают и не отвечают. Напоследок я успеваю ударить пыром по мячу под пижамой. Начинаю уносить ноги. Мое время позволяет успеть в комнату-курильню. Там Василий Илларионович сидит на ковре скрестив ноги и хлопает себя по бокам. У Ларисы на голове чуть сбились белые кудряшки, но она еще держится, выгибает спину, блестит коленками.

– Саша! – говорит крестьянин. – Ты не знаешь, где мой бумажник?

– Знаю, – отвечаю. – Уходим быстро и уверенно.

Лариса слезает с диванчика, держит туфельки в руках.

– Где-где, – злюсь, – в Анкаре! Валим отсюда, а то и мы там окажемся.

Парижской женщины нет.

Василий Илларионович тяжело поднимается.

– Ларисочка, – говорит он.

– А паспорт, Вася? – спрашивает она.

– Паспорт в чемодане. А что делать с жакетом?

Я выталкиваю их в дверь, ведущую во дворик.

Они успевают выйти. А я успеваю заметить, как красные фески футболистов пузатого врываются в курильню. Захлопываю дверь за собой. Мрак декабрьской ночи. Вижу в ночи помоечные бачки. Волоку их один за другим к дверям. Это ненадолго.

– Дуйте через кофейню на улицу! – кричу соотечественникам.

На втором этаже по периметру дворика зажигаются окна. Дверь трещит. Окно надо мной распахивается, и в нем появляется круглая усатая рожа.

– Шах-марах-барых-бултых! – рычит турок из окна.

В его руках цветочный горшок с растением. Рододендрон ли, пальма ли карликовая, фикус ли альпийский – в комнатных растениях я не разбираюсь. Пальцы турка отпускают горшок, и растение начинает медленно-медленно лететь в мое темечко. И даже в своем времени я не успеваю увернуться. Только вспышка в мозгу – и все.

Открываю глаза и вижу. Нет, не турки склонились надо мной и не на пьяном я Монмартре. Бровастое лицо крестьянина и моложавое лицо блондинки.

– Очнулся, – говорит Василий Илларионович.

– Бедненький, – говорит Лариса и гладит меня по темечку, на котором выросла шишка.

– Где я? – задаю вопрос из какого-то фильма.

– Ты в гостинице, Сашенька, – отвечает блондинка. – Тебе надо куда-нибудь позвонить?

– Не надо. Завтра, – говорю. – А турки?

– Я с этих турок шапки-то посрывал! – говорит Василий Илларионович. – А девушка где? Валери? И мой бумажник?

– Они ушли вместе, думаю.

– Вы знаете, где она живет? Или телефон? – спрашивает Лариса. – Может, как-то получится узнать и вернуть.

– Я с ней познакомился за десять минут до вас, – отвечаю. – Бесполезный номер.

– Плевать на деньги, – отмахивается Василий Илларионович. – Полторы тысячи франков. Жаль, но плевать. Главное – живые.

– Бедненький, – повторяет блондинка.

– Ты, Ларисочка, за ним пригляди, – говорит Василий Илларионович. – А я пойду к себе. Надо поспать чуток.

– В десять часов уезжаем в Версаль! – напоминает Лариса.

Я лежу посреди широкой кровати, а они сидят возле меня. Крестьянин поднимается и уходит. Комната квадратная, из тех, какие бывают в дешевых гостиницах. Но я не успеваю разглядеть ее. Лариса выключает лампу и начинает приглядывать за мной. И я приглядываю за ней. Последние несколько часов и перипетии ночи подготовили близость. И она, подготовленная, удалась. Лобки стучали, как клапаны в испорченном двигателе. Но лучше стук лобков, чем цветочным горшком по темечку. Хотя, в конечном счете, и то и другое хорошо.

Старик-Вольтер возник из пространства и сказал, посмеиваясь своими бледными кривыми губами:

– Сынок, значение каждого слова бесконечно. Его можно понимать, снимая слой за слоем. Если ты станешь плясать на поверхности, то так и будет продолжаться без конца. Если я говорю: «Выпей, сынок», то это не значит, что следует пить виски без меры и драться с османами. У слова «выпей» девятьсот девяносто девять смыслов. Неужели, сынок, жизнь тебя еще не научила?

Лариса целует мое плечо и постанывает от свершившегося удовлетворения. У нее свои интересы, и я не вмешиваюсь.

– Выходит, что не научила, – отвечаю Учителю. – Но есть ли в слове еще один, тысячный, смысл?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю