355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рекшан » Смерть в Париже » Текст книги (страница 2)
Смерть в Париже
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:07

Текст книги "Смерть в Париже"


Автор книги: Владимир Рекшан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

Малинин стоит на входе в малиновом пиджаке, лицо ровное, розовое, без зацепочки. На него наезжает бородач с «Бетакамом», а телевизионная женщина типа «девушка» интервьюирует:

– Творческий рост вашего подопечного…

Справа из буфета выбегает Коля Васин в косоворотке до колен. Волосы дыбом и борода вразлет, словно у варвара перед вратами Рима.

– Высшая точка кайфа перед падением в рай храма рок-н-…

– Костя, Костя, Костя! – В глубь коридора весь в черном пробегает Кинчев, а за ним семенят первокурсницы.

Никита отрывается от меня и исчезает за поворотом правого коридора, а я остаюсь в толпе тусовки. Даже Юлию бросил. Я понимаю его – мастерство исчезновения вырабатывается с годами. Сперва известность удовлетворяет гордыню, но скоро начинают досаждать постоянными вторжениями почитатели и друзья, чьего почитания и дружбы ты же и добивался.

– Саша, – это Джордж Гуницкий берет под локоть и отводит в сторону, – мне нужна информация. Сколько лет вы не выходили на сцену вместе?

Я начинаю думать, но тут Дюша уже наступает на Джорджа с улыбкой в бороде.

– Как насчет… – Такая милая улыбка и борода ровно метр длиной. – Ты же понимаешь. По сто грамм всего.

– А Папа Мартин? Да и Рекшан здесь, – ехидничает Джордж в ответ, и я смываюсь.

В буфете полным. Интеллигент Бутусов над стаканом кефира, и двухметровый Леха Тихомиров что-то бубнит одутловатой тетке с оранжевым коконом. Мне Петя Самойлов нужен, но его здесь нет. Разрезая толпу дохлых артистов, на стойку надвигаются два центнера двух омоновцев. Артисты боятся смертельной силы, а омоновцы – приказа превратить в крошево любимых артистов, под чьи песни в часы воли предаются отдохновению, грезам, любви, пьянкам, не знаю чему… Но все-таки Петя? Он обещал мне бас, хотелось бы глянуть на гриф хоть издали.

Ко мне на высоченных шпильках подходит девушка ростом сантиметров в девяносто и с губками, сжатыми в деловой квадратик. У нее красивое лицо, глаза, а в руках деловая папочка.

– Александр? – Она несколько испугана. – Ваш выход в двадцать один пятнадцать. Ваша гримерка номер четыре.

– Вас как звать? – спрашиваю.

– Елена. Лена.

– А в какой «АЛИСА»?

– В гримерке номер пять.

В номере пять демонический Костя стоит руки в брюки, и Петя с рюмкой, и еще человек сто пятьдесят на десяти квадратных метрах.

– Петя, – говорю я, – на бас бы глянуть.

– Гляди. – Он показывает на чехол и опрокидывает в рот рюмку.

Далее все катится как «роллинги». Народ курит и пьет, галдит и балдеет, смеется; артисты бегают в трусах, переодеваются и щиплют струны. Закулисы рок-н-ролла – это всегда дым и пьянь. В туалетах смолят косяки. Беззубый Начальник Камчатки слоняется, словно ощипанный павиан по Гаграм. Большинство отсюда в зал и не выйдет. Какая музыка – она уже всем надоела.

Никита лишь раз мелькнул в коридоре. С ним сегодня играет сборная России. «Возрождение» давно стало второй фамилией Шелеста. Он музыкантов приглашает и выгоняет. Гондон набрал ему год назад каких-то кудрявых глэм-рокеров, а на этот концерт Никита их заменил. Кудрявые – для Ашхабада, Баку, Анкары. В Питере должны бацать герои. Шевчук Никите Доценко и Чернова уступил, а Кинчев – Петю Самойлова. Как удалось собрать всех – загадка! Гондона-Малинина музыканты не любят за комсомольско-молодежное прошлое и общеизвестную связь с бандюгами, а Никита попросил – получилось.

Сегодня не хоккей, и холодную громаду стадиона сценой разделили на две части. В тылу пусто и гулко, только омоновцы во мраке охраняют проходы. Я подхожу к сцене с тыла. На ней Джордж Гуницкий в серебряном луче начинает трендеть. Народ машет флагами перед сценой, и его не слушают, но Джорджа не остановишь. Над толпой пролетают красные и желтые пучки. Дымные клубы над толпой, так горят мусорные бачки. Джордж ставит точку, и толпа взрывается криками. Трибуны и гектар перед сценой заняты. Суперконцерт и суперюбилей при участии супер-пупер звезд. Я не супер и не пупер, но и мне грядет постоять на сцене три минуты, – ре, ля, ми минор, соль, ля

Леха Тихомиров с дудочкой, и Коля Васин заикается. С потолка падает веревочная лестница, и по ней спускается на сцену юбиляр – е-мое! лихо придумал и не разбился. Тысячи так кричат, словно рожают… Доценко, голый по пояс, стучит по бочке – там, та-там, там, та-там, и по хэту – чирк-чирк. Словно бомбы, ритмические кривые баса и гитары затыкают рожающих.

– От-че-го-так-о-ди-но-ко де-вуш-ке-сто-ящейоко-ло ок-на! – Никита начинает со своего старого хита, и роды толпы продолжаются. Сегодня она станет матерью-героиней.

Восемь двадцать пять – я посмотрел на часы. У меня еще почти час времени, и я возвращаюсь в буфет, вспомнив, что надо б и выпить сотню, что ли, граммов чего найдется – для веселости, для заводки, просто так.

В буфете проблем нет, водка-селедка, а народ все тот же, нарезается, будет скоро как нарезное оружие.

Сева Грач со стаканом.

– Глотни, – протягивает. И я глотаю.

– Что это? – спрашиваю после выдоха.

– Понравилось?

– Градусов сорок пять.

– Пятьдесят! Когда я пахал в Эрмитаже, мы пили из скифских глиняных чарочек. Входило ровно сто граммов! Исторический стандарт…

Я коротаю время до девяти и возвращаюсь. Десятикиловаттное эхо летает в разноцветном мраке. Может быть, мои мысли складываются в злые предложения, нет – я просто берегу для памяти эти минуты ожидания. Никите я и на фиг не нужен. Он не забыл меня и потащил на крышу, которую для него, выходит, не потеснили это его пижонство и шальные гонорары. Рыба долбит гитару на пару с Наилем. Акустическая прокладка в самый раз. Никита за сценой меняет рубаху.

– Ну как? – кивает мне.

–  Ре, ля, ми минор…

Каланча целует Никиту в затылок. Она что, тоже на сцене петь собирается?

– Главное, не бэ!

Я поднимаюсь по гнущимся ступенькам, мент пропускает меня, и останавливаюсь за роялем, ища глазами Петю Самойлова. Он узнает меня в полумраке, подходит и кричит в ухо:

– Басевич на колонке. Просто врубишь датчик, и все.

Все. Рыба и Наиль кланяются. Шум. Гам. Тарарам.

Я поправляю каскетку и достаю из широких штанин медиатор «Гибсон». Мягковат для баса, но три минуты продержаться хватит. Я перекидываю ремень через плечо, радуясь тяжелой плоскости басевича, и врубаю датчик, а Джордж заливается:

– Они не встречались на сцене пятнадцать лет. Они создавали питерский рок еще в волосатые времена! Александр… Вот он. – Джордж тянет меня за руку к микрофону, я говорю в микрофон реверберирующее: «Привет», а люди одобрительно гикают. – Александр Лисицин и… и… – в свежей рубахе и гитарой наперевес возникает Никита, – Никита Шелест и группа «ВОЗРОЖДЕНИЕ»!

Никита перебирает струны. Перед сценой и на трибунах зажигают свечи и зажигалки. Свет меркнет. Первую минуту мне даже не играть, стоять просто. Из мониторов поет чуть искаженный Никита:

 
Мои мечты что пыль с дороги.
Кто хочет топчет мои трево-о-ги.
Кто хочет топчет мои трево-о-ги.
Мои мечты в друзьях немно-о-гих.
 

Со второго куплета беру по аккордам первые четверти. Проще пареного банана. Доценко долбит бочкой. Мурзик мурзычет на «Ямахе». Я отбрасываю медиатор. Мягкий, черт. А пальцы твердые пока. Три минуты выдержат. Огоньков перед сценой все больше. Жлобы, кажется, не орут глупости. В припеве всей кодлой, словно гвозди заколачиваем, и девчонки в хоре:

 
Знаю – лучшие годы еще впереди-и-и!
Знаю – лучшие годы еще впереди-и-и!
 

Опять ре, ля, ми минор, соль, ля, потише все, тише, хор отлетает.

Никитин любимый хрип:

 
Слова давно спеты – остались эмоции.
Холодное лето лицо свое мо-орщит.
И падают ливни на пыль у дороги,
Смывая следы от друзей тех немно-о-огих…
 

Снова гвозди заколачиваем. Передо мной оператор вальсирует с камерой, как с фаустпатроном.

Редкая птица я теперь – ми минор, си минор, ре, ля. Редкая птица долетит до середины Днепра – ми минор, си минор, ре, ля

 
Дорог паутина плетется в столи-и-ицах!
Мы видим их спины, а где же их ли-и-ица!
Да Бог с их обличьем и жаждою зла-а-а.
Мы пыль у дороги – все этим сказа-а-ал…
 

Говори, говори, пой, дальше заговаривай.

 
Знаю – лучшие годы еще впереди-и-и!
Знаю – лучшие годы еще впереди-и-и!
 

Пыль у дороги в предгорьях, где не падали ливни, кроме кровищи, – знаю, лучшие годы еще впереди…

Оператор наступает на ногу, и в кодансе я вместо реберу до. Ничего, на третьей четверти разрешаюсь наконец-то.

Снимаю басевич и отдаю Пете: ему еще бацать и бацать. Кланяюсь. Потому что хочу кланяться. Потому что Джордж тащит к микрофону. Мы обнимаемся с Никитой. Опять он конфетку стырил.

– Терпи, Саша. – Я почти не слышу. – Брежнев и Хоннекер. Для кино.

Три минуты провалились в прошлое время. Черный, замотанный в красный шарф, с гримасой монстра проскакал поперек сцены верхом на микрофонной стойке Костя Кинчев. Публика издала вопль и родила двойню. Я постоял немного за двухэтажными колонками возле омоновца и спустился со сцены. Переодевшись снова в гримерке номер пять и обрадованный тем, что сумку с одеждой не слямзили, возвращаюсь в буфет, где народу и дыма поменьше. Навстречу бросается Володя Киров. После вчерашнего лицо его окончательно заплыло, а после сегодняшнего – несколько расправилось. Он тащит меня на круглый диванчик за круглый же столик, над которым висит круглая лампа, и произносит деловито:

– Дело есть.

Я жду его дело. Он достает из-под столика кожаный кейс с наборными замками.

– Так, – Володя задумывается, – ты не помнишь номер моего телефона?

Я помню и называю.

– Ага, – Киров крутит цифры, и кейс открывается.

Интересно, какое у него дело ко мне? Он что – увидел меня на сцене и предлагает контракт?

Киров достает плоскую бутылочку «смирноффской» и хохочет довольный.

– Я не алкоголик, – говорит, отвинчивая головку. – Я – пьяница.

– Ты это не мне, а Рекшану скажи.

– Он совсем с ума сошел после Америки от трезвости. Что, совсем не пьет? Даже пиво?

– Говорит, не пьет.

– Наверняка заболел. Может быть, у него хронический триппер. – Володя наливает по стаканам, и мы чокаемся.

– Ты куда вчера делся? – спрашивает он.

– Уехал домой.

– А я до утра просидел в «Сатурне». Сельницкий подошел. Тихомиров битлов пел. Но там теперь столько бандитов! Их по вторникам и пятницам «черные» пасут, а по средам и субботам тамбовские.

Я смотрю на Володю и вспоминаю позапрошлое десятилетие. В ту благословенную пору Киров хипповал со страшной силой и клялся, что всю жизнь прохиппует в трущобах на помойке. Ныне он стал шире, несколько потерял волосяной покров, стал деловым на вид человеком, отказавшись от юношеского хиппизма. Просто вся жизнь вокруг стала трущобой-помойкой, просто держава вокруг захипповала. Нет, запанковала.

За концертом ожидалось продолжение в «Сатурн-шоу». Этот рок-н-ролльный клуб-ресторан на Садовой замышлялся при участии Сергея Сельницкого как место рок-н-ролльного же отдохновения, место, где станут собираться музыканты, произойдут исторические встречи. Встречи, впрочем, происходили. Пару раз в Питер привозил Сельницкий первого продюсера «БИТЛЗ» Алана Вильямса. Тот нарывался в «Сатурне» до горизонтального положения. Так праздновали день рождения Джона Леннона. Бесноватый Васин носился с Аланом как курица с яйцом. С этим седовласым джентльменом невысокого роста и бордовыми щеками даже я выпил рюмку на брудершафт и закусил квашеной капустой. Собственно, Алана битлы поперли перед своим взлетом, и сейчас в Ливерпуле он, наверное, просто эксплуатирует прошлое и квасит на халяву. Но все одно – реликвия.

– Да! – После стакана Володя оживляется. – Ты знаешь Алину Березовскую?

– Знаю в лицо. А что? – Прошедших трех минут будто и не было. Будто мы с Володей и не расставались. Будто сегодня еще вчера.

– Она у кобеля отсосала, – произносит Киров заговорщически.

– Что я могу сказать. – Я отвечаю рассудительно. – Значит, ей так нравится.

– У настоящего кобеля! – кричит Киров, лицо его наливается смехом. – У настоящего дога! Представляешь, какой у него член?!

– Не представляю. А что тут смешного?

– Смешного тут ничего нет. – Киров замолкает. Мы чокаемся. Он продолжает: – Она в «Сатурне» пела и «черных» послала. «Черные» ее возле дома отловили, привезли на квартиру, сами не стали, а заставили кобеля обминетить. Все сняли на камеру. Теперь она им должна каждый понедельник.

Я не удержался и фыркнул, хотя ничего смешного на самом-то деле не услышал.

– Она что, всем сама рассказывает?

– Нет, она в шоке! У нее истерика. Она вообще в больнице нервы лечит. Об этом все говорят. Даже в газете «Я – молодой» прошла информация. Намеком.

– За ней же тоже люди стоят. Гондон, к примеру. На каждого «черного» есть пять «белых». Перестреляли б их к матерям! Всех-то дел.

– Не так все просто.

– Давай о веселом. Хватит сплетничать.

Мы не сплетничаем больше, а просто вспоминаем те славные годы. Хвалим Никиту и себя. Клянем бандитов и правителей. Вспоминаем любимых женщин. Болтаем в до мажоре до одиннадцати, пока не заканчивается концерт. После гурьбой вываливаем через служебный вход-выход под ленивый дождичек. Укоризненные взгляды тетушек-администраторов и хмуро-цепкие – омоновцев. Никита, Каланча и Гондон-Малинин трусцой пробежали сквозь тех, кто дожидался автографов, скрылись в микроавтобусе. Тот, сделав вираж, улетел за бетонный овал стадиона. Макар-Макаревич медленно прошел к «мерседесу», улыбался, чиркал на протянутых бумажках и концертных билетах. Седая щетина и образовавшееся брюшко. Толстый гитарный кейс, будто бумажник с керенками.

Мы грузимся в «Икарус» долго. Кто-то потерялся, кто-то упал спать на газоне. Большая Света орет благим матом:

– Мать-перемать! Дрон, сука, ты куда ящик пива дел?!

Дрон мычит.

Я забираюсь на заднее сиденье и закрываю глаза. Сумасшедшая жизнь. Траханое времечко. Три минуты на сцене всего. Три часа в буфете и еще пять часов в «Сатурне» надвигается. Это я уже сплю назло себе, а просыпаюсь, когда «Икарус» подбрасывает на трамвайных рельсах. Сенная площадь без сена, и тут же Садовая улица без садов. Мы разворачиваемся и останавливаемся возле скромных дубовых дверей клуба. Хоть и по второму разряду нас доставили, все равно удобно. Кривая толпа полуартистов растекается по лестнице, по серым мраморным ступеням. Никиту я вижу рядом с Каланчой за вторым столиком справа. Он машет мне. Я подсаживаюсь, ставший чуть-чуть звездой по его прихоти на три минуты и на время пьянки. Он говорит, улыбается, тырит конфетку, и Каланча уже не меланхолическое тело-лицо, уже шутит, наклоняется ко мне. Зубы у нее ровные, с заостренными резцами, глаза зеленые. Наверное, она тоже нарезалась. Все нарежутся, как нарезное оружие, и бабахнут.

– Свобода, – говорит Никита. – Теперь полная свобода.

Я начинаю икать, а Каланча мне:

– Выпей водички, – смеется. – Боржоми. Много металла.

– Не люблю хэви металл, – икаю в ответ, пью из горлышка и неожиданно трезвею. – Глупо, – продолжаю. – Трезвым я могу и дома спать.

– Ла-адно, – тянет Никита. – Ноу проблем. Счастливое детство в свободной стране.

Он кладет, счастливый, голову Каланче на плечо. В зале теперь домашний гул не для прессы. Сделал дело – гуляй смело. На сцену выбегают юноши с трубой и начинают тарабарщину. «ДВА САМОЛЕТА». Так хохочется после двух тяг анаши. К Никите подходят, он встает, садится. Его хлопают по плечу и меня хлопают. Если по спине станут хлопать, я блевануть могу. Хранитель королевского горшка. Толкователь королевских грез. Танцы закручивают свои кренделя. Я встаю и протанцовываю между столиков к сцене. Алиса Березовская вертится, вздымая юбки, и в ус не дует. Я пошатываюсь возле нее, а когда труба и гитара устают и останавливаются, спрашиваю, поскольку это ж интересно узнать, – каков все-таки член у дога?

– Послушай, – она идет в бар, а я догоняю, – как же это случилось? Я могу тебе чем-нибудь помочь?

Она красивая такая, в бусинках пота чувственное лицо.

– Заколебали меня этим догом! – то ли злится она, то ли веселится. – Кто эту пулю пустил? Узнаю – не знаю, что сделаю. Не знаю никакого дога!

Она не знает никакого дога. Жаль, а то б имелся повод для мести. Слишком уж мы добрые. С этой мыслью я тащусь к столику. Никита смылся куда-то, Каланча в баре торчит и курит «More». Я выковыриваю икринки из яичного белка и размышляю о природе и причинах нашей доброты, а после начинаю дремать, кажется, исчезать, и мне хорошо в исчезновении – найден ночной баланс между совестью и желудком. «ДВА САМОЛЕТА» опять дудят, после них, похоже, Ляпин поливает блюзами. Надеюсь, в тональности до, в крайнем случае миили ля. Он поливает, поливает, обрывает без разрешения в кодансе. Я возвращаюсь, открываю глаза и вижу замешательство. Все по-прежнему пьяны, но несколько мордоворотов в костюмах пробегают туда-сюда с уоки-токи в кулаках. Непроявившаяся пока угроза повисает в зале. Я встаю и иду за теми, кто в пиджаках. За сценой на узенькой лесенке не протолкнуться. Истерический вопль и мать-перемать. Тишина и вздохи. В тишине крутят телефон. Я толкаюсь и разгребаю руками людей, а на втором этаже отталкиваю Сельницкого. Я вижу в приоткрытой двери туалета унитаз. Нет, я не вижу ничего. В этом ничего я вижу лишь то, что должен запомнить. Никита сидит привалившись к стене. Стена кафельная, ровная, голубая, мытая, с узорчатым рельефом, с ровными белыми шовчиками. Никита сидит, привалившись к стене, с открытыми и сухими глазами. В углу розовых губ красная капелька. Он приложил руку к сердцу, между пальцев серебрится сантиметр металла лезвия, который заканчивается резной деревянной ручкой. Никита сидит привалившись к стене и ехидно улыбается. Будто конфетку стырил.

Часть вторая

Старик стоял, опираясь на палку, и улыбался весне. Розовая дымка размыла резкие очертания хребта, капельки зелени изменили безнадежную однозначность мира, направляя сознание в сторону надежды, а в ней, как водится, теплились понятия «завтра», «рождение», «любовь», «счастье». Именно поэтому каждый день случались убийства. Солдат мог уйти с поста, побрести за безымянной травинкой, цветком. Его скручивали, оглушив, и, если не лишали жизни сразу, волокли в горы, где вырезали сердце, кишки и отрубали голову. Некоторые солдаты вешались именно весной, когда усиливалась потребность в женщине и любого малозначащего в иных условиях письма из дома оказывалось достаточно. Но весна приносила улыбки без повода, и каждый хотел хотя бы дожить до весны. Возраст поставил старика над войной, и чужая кровь более не волновала его. Он искал высшего знания, а не найдя его, остановился на простых истинах.

– Главная ошибка у человека в голове. Когда он идет на месть, то должен знать лишь одно: его решение – это воля Бога. А всякая мысль – это воля человека. Если ты хочешь сам быть Богом – будь, но не претендуй на абсолютную месть, до которой ты не успеешь дорасти.

– Я не понимаю тебя, Учитель. – Мы сидели друг перед другом, ожидая, когда солнце появится из-за гор, и оно появилось.

– Это так, сынок. – Старик поднялся и, передав мне свою толстую палку-посох, сделал несколько шагов в сторону солнца. – Если ты станешь рассуждать, то лучше заноси свои мысли в книгу. – Красный краешек вылупился над вершиной, старик шевельнул рукой, и в палке-посохе, что держал я по просьбе старика, закачалось смертельно-упругое лезвие с короткой рукояткой. – Месть должна успевать быстрее луча. Просто и медленно умеют убивать многие.

Старик вернулся, выдернул нож и добавил:

– Решение мстить – это воля Бога, а к решению мстить ты идешь сам. Правильно думать надо именно по пути. Неправильная мысль на пути сделает из человека не мстителя Бога, а труп, сынок. Мститель, ставший трупом, – это пощечина Богу. Бог пощечины не заслужил.

Солнце распускалось, и весна заполняла долину.

– Вы так уверены, Учитель? – спросил я.

– Совершенно не уверен, сынок. – Старик таджик засмеялся.

Торопила подогнал тачку, и мы стали садиться. Ночью прошел дождь, и кладбищенские дорожки еще не подсохли. Обычно в это время уже зреют тополя и белый пух начинает кружить над городом, словно напоминая о краткости северного лета. Но май случился холодный, и первые жаркие дни выпали лишь на начало июня. Люди, среди которых была не только молодежь, шли к могиле нескончаемой вереницей. Они опоздали. Для публики прошла информация, что похороны состоятся в два пополудни, а состоялись – в полдень. Правильное решение – не надо делать шоу из человеческой смерти. Я подъехал в морг к десяти и прошел в холодную мертвецкую, где в полумраке стояло три гроба. Я увидел Ирину и девочек. Они стояли тихо, незаметно. Я положил цветы и заставил себя посмотреть. Слава Богу, я увидел другое, незнакомое мне лицо, замороженное, подкрашенное и напудренное. Хоронить чужого легче. Появился священник в длинной мятой рясе, заспанный, и начал бубнить. Потом мы накрыли лицо материей и закрыли крышку гроба, суетливо подняли и погрузили гроб в автобус. В автобусе молчали. Мужчин я не знал – это собралась Иринина родня. Не знал я и мужа его старшей сестры – лысоватого, с худым желтым лицом и волосатыми запястьями мужчину лет пятидесяти пяти. Автобус останавливался на светофорах, долго разгонялся, снова останавливался. Солнечный день смеялся высоким девственным небом, после дождя пахло свежестью и асфальтом. В садах отцвела черемуха, на смену ей пришло сиреневое изобилие и доносился вкусный аромат. На Волково кладбище к полудню собралось человек триста-четыреста, много известных, близких к Никите по совместному музицированию. С десяток друзей из другого времени, поры юношеских метаний, половину из которых я и не вспомнил. Малинин-Гондон сменил малиновый пиджак на черный. На черную рубашку повесил черный галстук. Он нес на лице скорбь. Горестная морщина сложилась в скобку над переносицей. Возле него с микрофоном в протянутой руке и магнитофоном через плечо стояла крашеная блондинка, одетая нарочито по-журналистски в длинную джинсовую куртку. Возле свежевырытой ямы, на дне которой собралось немного воды, почтительно курили дюжие молодцы-могильщики. Мы выгрузили гроб и поставили его рядом с могильной ямой на услужливо утрамбованную площадку. Крышку сняли, откинули материю с лица, собравшиеся горестно вздохнули, всхлипнули, женщины стали поправлять цветы. Появившийся священник из кладбищенской часовни свершил то, за что ему заплатили. Я отошел в сторону под тополь и закурил, чтобы занять время и руки. Легко прощаться с чужим человеком. Мертвый не может осознаваться своим, когда у него чужое лицо. Процессы распада, хоть и замедленные холодом больничного морга, продолжались. Они уже сделали из Никиты незнакомца, и это правильно, это гуманно по отношению к тем, кто его любил. Никиту любили многие, у него не было врагов, хотя характер его покладистым назвать просто невозможно… Ничего себе – не было врагов! Значит, все-таки были…

Я не хотел запоминать подробности. Помню ощущение неловкости, помню неумение присутствующих правильно подойти к гробу. Нет у нас еще навыков. Нет старух-плакальщиц. Священник для нас еще в диковинку. Случалось, я видел смерть каждый день, но это была смерть в бою или от ночного врага, от нее закипала ненависть, знал, что завтра ответишь смертью же… Здесь она вспоминалась как кощунство перед летом, перед тополями, перед белыми ночами. Нелепость…

Крышку закрыли, и за дело принялись могильщики. Они, покрикивая, потеснили собравшихся, подняли гроб на веревки и ловко спустили в мокрую яму. Несколько человек бросило по горсти земли. Лопаты со свистом вонзались в глинистую породу, и скоро яма заполнилась ею. Дюжие могильщики – чувствовалось, что работают они в охотку, с похмелья, что они старательным, ловким трудом зарабатывают себе на водку, – слепили могильный холмик, обхлопали его плоскостями лопат. К холмику прислонили большую фотографию Никиты в раме с уголком черного шелка. Народ закружил вокруг могилы, укладывая цветы, женщины тихо плакали. Семья скоро уехала, никого не пригласив на поминки. Уехал, выждав корректную паузу, Малинин. Стали подтягиваться обманутые прессой поклонники Шелеста…

Торопила подогнал тачку, и мы стали садиться. Бухгалтерия «Антропа» находилась поблизости, на Лиговке, и Андрей пригласил к себе посидеть часок, а после пойти к Васину на Пушкинскую.

– Жарко, – сказал Шевчук, но куртку не снял, а только расстегнул молнию.

– Надо уезжать быстро, – проворчал Торопила.

На нас уже оборачивались. Юрию Шевчуку тоже поклонялись миллионы. Могли начать просить автографы и приставать с вопросами.

– Вон Рекшан бежит! – сказал я.

Длинный и быстрый Рекшан перепрыгнул через канавку.

– Меня возьмете? – спросил он.

– Садись, – ответил Торопила. – Только быстро.

Шевчук сел рядом с Торопилой, а мы с Рекшаном сзади. Тачка медленно выехала с кладбища. Юра снял очки и обернулся. Несимметричное его лицо было бледным, а побритый недавно подбородок снова покрыла щетина.

– Почему нас на поминки не пригласили? – спросил он.

– Это их право. – С годами у Рекшана дикция совсем испортилась. – Я понимаю семью. Это и неважно.

– Вы же с детства дружили.

– Когда это было! – пробубнил Рекшан.

Владимир говорит, что бросил пить и похудел наполовину. Он брился, оставляя лишь пучок усов, и от этого его нос, с родинками на ноздрях, торчал еще более угрожающе.

Торопила вел машину нервно и все обгоняющие самосвалы называл блядями. Мы же молчали, и правильно делали. Когда народ выпьет, то и заговорит невпопад. Утеряны традиции поминовения. Торопила развернулся на Лиговке и остановился. Мы вышли. Юра надел очки. Прохожие его не узнавали. Неожиданная смерть Никиты сделала меня фигурой заметной, звезды стали доступны на время. Мне это не нравилось, как святотатство.

В парадной стояла традиционная питерская вонь. Торопила достал ключ из кармана бесформенного пиджака и повернул в замке. На двери висела подслеповатая бумажка с карандашной строчкой: «Единая лютеранская библиотека». Мы зашли в помещение, где стояли два письменных стола с кипами бухгалтерских бумаг. Мягкий диванный угол нелепо торчал посреди комнаты, а на столике высились две «Столичные» и блюдо с бутербродами. Справа начиналась вторая комната, с книжными полками. Пожилой и бесформенный мужчина стоял возле столика.

– Андрей Владимирович, – произнес он, – вам звонил отец Иозеф.

– Не сейчас, – ответил Торопила и вдруг рассердился: – Я вас просил, Олег Михайлович, не давать никому этого телефона! По всем церковным делам пусть звонят на Васильевский остров! Вы поняли?

– Но вас там не бывает. – У лысого были маленькие ладошки и быстрые, бесцветные глаза.

– Я там бываю по понедельникам. После шести. Вы свободны, Олег Михайлович. Я сам библиотеку поставлю на сигнализацию.

Лысый исчез через секунду.

Почти полностью стену закрывали прибитые гвоздиками обложки пластинок, выпущенные «Антропом». Он гнал россиянам мировую классику рок-н-ролла, пользовался путаницей в законах и не платил англосаксам за лицензии. Торопила наполнил рюмки и сказал:

– Понимаю, если б меня грохнули.

Шевчук и я взяли рюмки, а Рекшан налил себе воды из чайника.

– Совсем не будешь? – удивился Юра. – Может одну рюмку?

– Нет. – Рекшан улыбнулся виновато. – Этим делу не поможешь.

– Не надо было ездить в Америку, – сердито сказал Торопила и сел на диван. – Помянем.

Мы помянули.

– Если б меня убили, я бы понял, – продолжил Торопила. – Но мне только один раз в Москве зуб выбили, и то случайно.

Свои длинные волосы он завязал в пучок. Став животастым и состоятельным за годы пиратства, он оставался неряхой и одевался без вкуса. Его не интересовала одежда. Он был одним из самых деятельных и занятых безумцев в северной столице. В одной из газет я прочитал интервью с Торопилой, где он нападал на Папу Римского, утверждая, что тот скрывает мумифицированное тело Христа. Торопила объявил свою религиозную ересь истинной ветвью христианства. Он считал себя искренне одним из воплощений Бога. Одно несомненно – Андрей Тропилло завалил Россию относительно дешевой продукцией. Он был крупным просветителем. Противостоя отечественной «попсе», перевоплощенной советской эстраде, многим бандитам наступал на любимые мозоли.

– Никита связался с Малининым, – сказал Шевчук, достал из куртки пачку «Мальборо» и жадно закурил. – Такая компания! Вход – рубь, выход – два.

– Я устал от этих похорон, – пробубнил Рекшан. – Каждый год эти зловещие развлечения. Майка на Волковом хоронили. Но еще никого не убивали!

– Талькова убили, – поправил я.

– Он из другой категории, – отмахнулся Рекшан. – У него харизма не та.

– Все равно концы в воду, – сказал Шевчук. – Вот грохнут – и виноватых не окажется. Вдруг в моду войдет?

– Насильственная смерть – факт признания. – Торопила налил по второй. – Мученический венец.

– Не хочу я такого признания. – Шевчук вытащил из пачки следующую сигарету. – Надо было оставаться в Париже и петь с неграми. Меня звали в Париже петь с черной блюзовой командой за тысячу баксов. Тысяча баксов каждый вечер. Контракт на три месяца, с кабаком.

Помолчали. Каждый из присутствующих словно примерял смерть Никиты на себя. Андрей Тропилло для многих зубная боль. Юра Шевчук вращался в тех же небесных сферах, что и Никита. Рекшан на всех углах говорил ядовитые глупости в адрес знакомых и незнакомых авторитетов. Я же совсем никто, но начинал понимать происхождение убийства. Его техническую сторону. Эта рукоятка, арабская сталь. Я отбрасывал мысли, рассчитывая в уединении обдумать путь. Но и теперь на донышке лежала готовая фраза – пора пришла. Я не стану пить сегодня. Перед решением надо пройти путь правильно. Алкоголь исчерпал себя. Я нуждался в нем в послевоенные годы, даже после припадков, когда и в существовании не нуждался ничуть. Мое знание всегда оставалось со мной. Оно просто высохло, скукожилось, но немного ненависти всего-то и нужно.

– На Пушкинской фаны, наверное, станут костры жечь всю ночь, – сказал Юра, – а я собирался в мастерскую.

– К Васину не пойдешь? – Торопила посмотрел на Шевчука вопросительно и потянулся за бутылкой.

– Они через час забудут, зачем собрались. Васин начнет гонять битлов.

– Мне на Каляева повестка пришла, – сказал я.

– Да? – Юра посмотрел на меня. – И мне придет?

– А мне – нет. – Рекшана это, кажется, задело. – Всех потащат, кто в «Сатурне» квасил.

– Мне утром принесли, хотя я до «Сатурна» не доехал, – сказал Торопила.

Мы-таки двинули на Пушкинскую, благо до нее пешего хода две минуты. По раскопанному двору слонялась узкогрудая и лохматая молодежь. Из-под арки, где Васин владел берлогой, доносилась музыка.

– Не битлы, – сказал я Шевчуку.

– Будут битлы, будут. – Юра махнул рукой на прощанье и свернул налево к подъезду, на третьем этаже которого он занимал мастерскую.

В бесперспективной схватке дом на Пушкинской, 10, поделили представители свободного искусства и придурковатые коммерческие конторы. На этот же дом положила глаз и друг правительства Бэлла Куркова, но ее суженого-непересуженного прихватили на взятке-негладке. Ее и самою не знают куда пристроить… Пыл мэра, любителя и любимчика Ростроповича, по искоренению свободных искусств до поры затих, но, думается, не надолго. Как отмажут очкастую, потянет она дом опять на себя. Тут же во дворе расположился комитет по содействию сооружения храма Джона Леннона в Санкт-Петербурге.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю