Текст книги "Смерть в Париже"
Автор книги: Владимир Рекшан
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
СМЕРТЬ В ДО МАЖОРЕ
Часть первая
Старик сидел на матраце. Его восточное лицо казалось медным от бесконечного солнца. Белая борода делала его моложе, поскольку волосы истончились от жизни, и теперь в облике этого таджика узнавалась театральность предновогодних переодеваний. Его халат был настолько же заношен, насколько и чист. И все остальное – рубаха, чалма, красное лицо и тонкая шея, почти мертвые пальцы рук и советские калоши, надетые на босу ногу. Мухи и грязь не касались его. Им нужны жизнь или тело после жизни. Старик же еще находился по эту сторону.
– Ваш Бог добрее, – сказал старик и поднес пиалу к губам, – но мне было поздно узнавать его.
– Я вас не понимаю, Учитель! – Я еще стоял в дверях его тесной хижины, прилепившейся к дувалу в дальнем углу разрушенного квартала.
Мою спину жгло падающее вечернее солнце. Скоро оно опустится за ржавеющие на горизонте горы и быстрое наводнение ночи принесет прохладу, которая здесь ценится дороже золота. Завоет шакал, зашуршат ночные крылья, и пронзительные звезды выступят на небе неразгаданной тайнописью покоя.
– Я вас не понимаю, Учитель! – повторил я, сделал шаг в сторону от двери и сел в тень на перевернутый котел, как на табуретку.
– Пророк увел много племен в пустыню ложного знания. – Старик поставил пиалу перед собой. – Но и умереть на кресте – тоже ошибка пути. Ваш Бог добрее, потому что он умер сам, а мой обрек на смерть других.
– Но, Учитель, есть еще и Бог Отец, и Бог Дух Святой!
Старик закрыл глаза. Его веки так истончились от времени, что казалось, он видит и сквозь них. Неожиданно из уголков его глаз скатились две детские слезинки.
– А вы уверены в этом? – Он опять смотрел на меня внимательно и сухо, как и год назад, когда моя рота, обезумевшая от убийств, добивала «духов» в этом городке или, скорее, большом селении, добивала всех, кто попадался под руку, мстя за обезглавленного накануне сержанта Успенского.
Я пинком ноги вышиб тогда дверь, всадил очередь в глиняную стену над головой старика. Он так же сидел, такой же старый и чистый. Я бы убил и его, наверное, за эту чистоту, но он произнес на правильном русском, почти не коверкая: «Останови своих людей, христианин. Пусть они убьют только молодых мужчин». Я отчего-то не удивился и просто согласился: «Хорошо. Я попробую». Всех мужчин уже убили и теперь ловили, чтобы, изнасиловать, женщин. Это совсем не имело отношения к жестокости. Просто солдаты накопили семя и хотели извергнуть его, хоть как-то вознаграждая себя за победу. Кого то из них убили вчера, кого-то убьют завтра. Я не имел права останавливать их, старался лишь проследить, чтобы за насилием не последовало убийство. В итоге целый год мы продержались в предгорьях, а теперь пришел приказ уходить. Эта война заканчивалась.
Целый год я приходил к старику и скоро стал называть его Учителем, не спрашивая, как он живет, что ест, где выучил русский. Мои мать и отец умерли, жена оставила меня, а сына воспитывал другой мужчина. Сиротство мирной жизни и сиротство войны однажды дали такой выброс одиночества, что рука уже потянулась к пистолету, чтобы размозжить висок к чертовой матери. Кстати оказался под рукой гашиш.
И вот я встретил Учителя. Он отодвинул гашиш и убрал пистолет, своим появлением продлевая мою жизнь. Советский лейтенант и мусульманский старик с правильной русской речью! Я приходил тайком, переодеваясь. Что-то и его тянуло ко мне, хотя это я приходил и я спрашивал…
– А ты уверен в этом? – так он прошептал, а я честно ответил:
– Нет.
Мы посидели молча, и тень вечера вошла в дверь.
– Так в чем истина? Скажи, Учитель!
– Истины не знает никто. – Старик опять задвигал пиалой, опять детские слезинки выкатились из его остывающих глаз. – Русские убили моих сыновей за то, что сыновья убивали русских. Внуков моих убил Хамобад, а внучку продали в Карачи. Истины нет. Просто ваш Бог добрее. Вы со своим Богом не умеете мстить. Это хорошо. И это плохо. Истины нет. Нужно вовремя родиться и вовремя умереть, а между рождением и смертью постараться отомстить за это рождение и эту смерть. У меня уже не получится, но пусть получится у тебя, сынок. Вы, русские, такие беззащитные. Унеси с собой знание мести. А мое время кончилось. – Он поставил пиалу на пол и произнес:
– Сядь поближе, сынок.
Я сделал два шага и опустился прямо на сухой треснутый пол. Старик чуть наклонился назад и достал из-под матраца сверток. Он медленным движением развернул грубую мешковину. Словно рыбешки в сети, серебряно звякнули лезвия ножей. Старик взял один из них и, чуть помедлив, отложил в сторону. Он погладил остальные по рукояткам – медленно и трепетно, прислушиваясь, как слепой. Так продолжалось вечность минуты.
– Запомни, сынок, – обычно пустой, незаполненный оттенками настроения, голос старика вдруг наполнился теплотой жалости, – это все, что я мог сделать для тебя. Но и это не мало. Не жди на своем пути совета – спрашивай у себя. В правильном вопросе всегда есть ответ. Здесь твои правильные ответы. Возьми.
Я завернул ножи в мешковину и, нагнувшись, поцеловал старику руку. Она пахла детством и родиной. И еще так пахли руки матери, когда она укладывала меня в кроватку, после сидела рядом, положив тяжелую ладонь мне на голову.
– Возьми и этот. – Старик протянул и тот нож, который он отложил в сторону.
– Что я должен сделать, Учитель? – спросил я, стоя уже в дверях, не оборачиваясь.
– Вот видишь, сынок. Первый вопрос ты уже задал правильно. Сделай ответ.
«Останется всего девять, – нахлынула огромная и белая, как полдень, правда. – Этого не хватит на всех, но мне хватить должно».
Я не должен сейчас думать – я и не стал. Я быстро повернулся и сделал так, как старик учил меня много месяцев. Я, лейтенант советской армии, совершал это по приказу, но еще никогда – по просьбе. Год Учителя минул не даром. Он лежал на матраце такой же чистый и медный, как и мгновение назад, но по-настоящему мертвый. Лезвие вошло точно в сердце, и жизнь его более не мучилась. Две детские слезинки остановились под ресницами, и первая афганская муха села на его широкий, почти без морщин, лоб.
Я живу на Кирочной улице в доме номер двенадцать, и, как стало мне известно уже в зрелом возрасте, в той квартире, где проходили тайные встречи Ульянова и Крупской. Возле парадной на стене даже установили мемориальную доску. Под занавес социализма. В моей комнате, огромном пенале, одно лишь окно. По бокам снаружи каждое утро я вижу гипсовые женские профили и сегменты гипсовых же грудей. Эти архитектурные излишества украшают фасад на четвертом этаже, и этих же гипсовых милашек видели сто лет назад молодые Ульянов и Крупская, нежась в постели, тяжело вздыхая, сожалея об отступничестве Струве и радуясь публицистическим удачам Мартова… Это фантазии. Они могли наслаждаться друг другом и в другой комнате. Теперь социалистическая империя рухнула. На дальних ее рубежах идут или готовятся войны. Бесконечные генералы и президенты. Уголовные авторитеты. Бандиты. Илья Баскин – друг человечества… Выбрать, что ли, всем домовым кагалом президента жилищно-эксплуатационной конторы, а то ссут в лифтах прохожие россияне, пусть наборные замки организует президент на дверях… Так я выбираюсь из сна. Я помню эту комнату с пеленок. Помню сердитую бабку, отца и мать, сестру. Все жили здесь. Потом разъехались по новостройкам. Почти все умерли, а комната осталась мне. Она теперь моя собственность по воле Кремля и гипсовые ню впридачу (Виверра: опечатка)… Сестра моя родила тройню, стала кандидатом химических наук и переехала в Тюмень десять лет назад. Оригинально! У нее муж доктор тех же наук, они живут душа в душу, только их науку разлюбило государство. Совсем они там в Грановитой палате оборзели. А может, немцы царя подменили?..
Все, я проснулся. Сегодня четвертое июня одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года, и, кажется, меня зовут Сашей Зайцевым, но есть сомнения. Волков я, точно Волков! Уйми гиперболу, Лисицин. Это легкая абстиненция. Сегодня в «Сатурн-шоу» должна состояться знатная пьянка, но почему-то она началась вчера. Вова Киров, хиппи семидесятых, устроил вечер любителей «смирноффской» водки. Вова теперь круглощекий, как хомячок, – бывший оператор старинной рок-группы «АРГОНАВТЫ» и корешок Розенблюма. Он так всегда говорит: «Вот встретил на днях Розенблюма…» Все-таки Розенбаума. Зайцев? Волков? Все-таки я Лисицин. После «самой чистой в мире» такое же похмелье, такая же во рту пустыня.
Я поднимаю с постели свое красивое голое тело, закутываюсь в халат и оглядываюсь. Хорошо, когда с утра нет женщины. Утренняя эрекция быстро проходит, а женщина задерживается надолго. Ее надо вести писать, мыть в душе, кормить, смотреть в глаза и не говорить про любовь, чтобы не притащилась снова. Кстати, почему же нет женщины? Их что-то давненько уже не было. Это старость? Старость в сорок? Жизнь после смерти?.. Жена, сука, съездила в Колорадо по обмену, подставила китайцу, вышла за него замуж и увезла сына. Маленького сына. Теперь он не маленький. Немаленький америкашечка, забывает русский. Нет, это запретная территория… Бляди лучше!
Вот и кровь заструилась по жилам, и сознание прояснилось. Солнце ползет по обоям, и я знаю, что минут через десять ударит пушка – это полдень. Мне надо до пушки поиметь душ и чашку кофе. «Кофе „Чибо“ – неповторимый вкус, вкус победы!» Сегодня суббота, и значит, на кухне опять торгуют квартирой Ленина! Я выхожу в коридор и слышу голос майора Горемыко:
– Под офис западной фирме! Мы должны ее запродать западной фирме! Исторический дом в центре! Мы вправе настаивать на квартирах в престижных новостройках…
Я выхожу на кухню, оглядываю пыльный потолок и убогие тумбочки. Запахи, какие запахи! Какие кастрюли и сковородки! Кроме майора на кухне Надежда Степановна, Мамай, Нина и пьяный Колюня.
– Эх, вы, – говорю я позевывая, – наследники марксизма-ленинизма. Конспиративную квартиру вождя хотите втюхать международным разбойникам.
– Это демагогия, – морщится майор. Он худой, как селедка в пивной. Карьера тяжело дается ему. Да и какая теперь карьера!
– И правда, – вздыхает Надежда Степановна, – как-то неудобно. Но и пожить хочется на старости с комфортом.
– Ты же сам воевал! – говорит майор. – И что тебе государство дало?
– Оно мне дало пенсию по болезни.
Я закрываюсь в ванной комнате и кручу ручки. Колонка выстреливает и гудит, сквозь ее шум слышится выстрел Петропавловки. Надо спешить. Я пытаюсь устроить контрастный душ, но контрастность выходит относительная – горячую воду сменяет очень горячая.
В дверь стучат.
– Саша, слышишь? – это Нина. – К тебе гости.
– Пусть подождут минутку! – кричу я сквозь кипяток и тру голову.
После душа как после зубного врача. Хочется жить и в жизнь вгрызаться. На кухне теперь пусто. Испортил я соседям субботнюю летучку, а зря – загоним квартиру какой-нибудь шведско-финской фирме типа «Зеленый пупок Плюс», зажируем в отдельных апартаментах. Газово-голубой цветок огня, чайник со свистком. Сахар и чашки. В банке есть еще «Нескафе-классик». Шумит, шумит, свистит. Вперед с подносом начинать день!
В пенале за столом лицом к двери сидел Никита. Возле окна стояла высокая женщина с профилем гипсовой милашки. Солнце мешало разглядеть ее, но, кажется, она – ничего. У Никиты других не бывает. Не имеет права быть. Он же, суперстар хренов, очень стар, сегодня сороковник. «Двадцать лет в рок-н-ролле» – такие афиши висят на всех углах. А мы знакомы тридцать, нет – тридцать пять. Он улыбается чуть виновато. У него всегда была такая улыбка – будто конфетку стырил. Его улыбку обожает «четвертая власть», на концертах от его улыбки девчушки ссут кипятком и прямо в зале кончают. Кому как нравится.
– Никита, черт! – Я опускаю поднос и отбрасываю руки назад. – Я заранее обиделся на тебя. Давай поцелуемся!
Он встает навстречу, и мы целуемся троекратно. Эту дурацкую церемонию привил в лохматом полусвете Митя Шагин. Каждые пять минут он надвигается с поцелуями. Это так же мило, как и нелепо. А сейчас – лепо. Никите стукнуло сорок. Он жив и здоров. Мы все живы и здоровы и будем жить вечно. Почти все. А если честно – нас почти не осталось… От Никиты пахнет табаком, чуть-чуть алкоголем, духами, наверное той женщины.
– Юлия. – Женщина делает шаг навстречу и протягивает руку.
– Добрый день. Хау ю дуинг? – У нее сильные холодные пальцы в перстнях и длинные, кровожадные ногти.
– Неплохо, – отвечает она без интонации. Только змейкой мимолетной улыбки искривила губы.
Да, такая кинофотокаланча мне не по карману. А с Никитой ей даже лестно покувыркаться.
– Вот кофе. Распоряжайтесь пока, а я хоть оденусь.
Пробежал взглядом по комнате и порадовался, что никаких трусов-носков не валяется и грязи как-то нет. Все-таки в комнате аристократический диван из ореха, картина с изображением бури, печь изразцовая. Я достаю из скрипучего шкафа джинсы и белый свитер, там же за шкафом сбрасываю халат, натягиваю «левиса», причесываюсь и выхожу за стол вполне обворожительный. В чашках кофе, а возле чашек коньячные стограммовые мерзавчики.
– Приступили! – Никита поднимает мерзавчик. – От твоего имени поздравляю меня с юбилеем и желаю… Что желаю? Но все у меня есть.
– Хорошо, – соглашаюсь я. – Чтобы все, что у тебя есть, оставалось с тобой.
– Отлично!
Мы чокнулись мерзавчиками. Интересно, а как Юлия станет пить? Пить из мерзавчиков неудобно и горько. Она выпила и не вздрогнула. Ноль эмоций. Я сделал горячий глоток из чашечки, и коньячно-кофейная стопочка заполыхала в пищеводе.
– Такая веселая жизнь пошла! – улыбается Никита.
Молодец, что сбрил бороду, подумал я. С бородой он похож на безработного доцента. По законам жанра, суперзвезда должна сегодня появляться чистой и надушенной.
– День рождения еще не повод для веселья, когда держава… – Я хотел сказать «в жопе», но вспомнил про каланчу и не договорил.
– Да, держава в жопе, – кивнул Никита. – Но это не наших рук дело. То, что мы делаем, мы делаем хорошо.
– Я так ничего не делаю, – сказал я.
– Ну! Ты – это особый разговор, – сказал Никита.
– Я постарался все забыть и забыл. Никаких землячеств, никаких трень-брень под гитару. Не люблю пьяные сопли.
– Ладно. Твой номер – седьмой. После того, как мы с Рекшаном «Спеши к восходу» сделаем.
– А вы хоть репетировали?
– Я целый месяц репетировал со всеми. У Торопилы на студии. С Першиной два номера.
– Ее еще в Англию не депортировали?
– Визу ей продлили… «Добрые вести» все вместе грохнем. С Шевчуком, Кинчевым, Макаром. Они приблизительно знают, а точно и не надо. Бэк-вокал вытянет. Девчонки по нотам поют на раз. Васина на сцену вытащу, пусть руками помашет.
– Я готов. «Мои мечты-ы, что пыль с доро-оги. – Я запел во все горло, поскольку мерзавчик снял абстиненцию и ничего более не мешало радоваться жизни. Почти ничего. – Кто хочет то-опчет мои тревооги». До, ля, ми минор, соль, ляи тэ дэ.
– Только ты не лезь петь! Хочешь на безладовом басе попробовать? Да еще с активным звукоснимателем!
– Нет, я никогда не пробовал. Мне бы хоть так не промахнуться.
– Не промахнешься. Я же сказал, все будут подстрахованы. Вы мне для кино нужны… – Он помедлил и улыбнулся: – И для души.
Юлия молчала. В ее красиво выгнутой руке дымилась сигарета «More». Обычный бабский понт. Она, конечно, классная каланча, но каланчи еще на Руси родятся, Никита же – один такой.
– Я к тебе зачем пришел, – продолжил Никита.
– Поздравить себя на земле предков.
– Именно! Натягивай тапочки и полезем на крышу.
Меня это предложение не особенно вдохновило.
– Да там замок…
– Замок, замок – откроем! Поехали, старик, поехали!
Мы не поехали, а пошли. Ступенька за ступенькой в прохладе двадцатого столетия. На последнем этаже к потолку поднималась грубо сваренная из толстых арматурин лесенка. Стараясь не греметь, Никита полез первым.
Мы познакомились в «четырке». Так назывался соседний скверик, где за ледяной горкой лепились к кирпичной стене гаражи. Январским днем, когда короткое солнце делает город по-летнему добрым, мы подрались без видимых причин или просто причины забылись. Нет, тогда мы еще не знали друг друга по имени и то, что живем на одной лестнице. Через год, в мае, мы столкнулись снова на почве фантиков. О фантики! Забытая ныне игра. Каждый уважающий себя мальчик приходил к кинотеатру «Спартак» и старался сразиться. Ценились фантики от «Мишки косолапого», «Грильяжа»… Я не помню названий конфет, но помню, как мастерил фантик, подсовывая в основную бумажку для веса и точности полета другие бумажки, как утюжил фантики, стараясь добиться баланса между точностью и толщиной. Щелкнешь его – он летит дальше всех (так хотелось, по крайней мере), ползешь на карачках, щелкаешь снова, тянешься мизинцем… Мы подрались опять, помня зимнюю горку, но без желания, просто избывая детскую воинственность… Мы поступили в один класс школы № 203, бывшую гимназию. Нас оставляли родители на продленный день, и мы подружились, а когда Никита, где-то в классе третьем, схватил три «кола» в один день и решил уйти из дома, я вызвался носить ему еду. Жить он собирался в деревянном сарайчике, где дворник хранил метлы. После восьмого класса я уехал с родителями на Охту в «хрущевку», а после Никита со своими переселился на проспект Смирнова. «Хрущевки» наши выглядели одинаково, родители наши оказывались по-одинаковому занятыми; город, детство, социализм – все получилось общим. Расстояние нас не отдалило, мы встречались и продолжали дружить. Когда вокруг загремели битлы, мы выпросили у родителей одинаковые гитары и одинаково долго не могли выучить до мажор в первой позиции, хотя ми мажор одолели быстро. Все-таки Никита обошел меня и уже долбил виртуозный ре мажор, уже мог зажимать барэ, вполне получалось у него, хоть и грязное, но тремоло. Тогда я сказал, что стану играть на басе, а он согласился: «Класс! Станем битлами! Я – Джон, ты – Пол». Мы стали битлами, отпустили челки и потеряли невинность с разницей в один месяц. Он приезжал ко мне на Охту с гитарой в аккуратном чехольчике, мы шли на стадион «Красный выборжец», где по вечерам собирались малолетки из рабочих кварталов попеть блатного. Там уже курили и выпивали. Там мы старались стать битлами и получили в конце концов по морде, на чем и закончилась наша концертная деятельность. Работница Света (или Наташа?) отметила нас своим вниманием. Подловила по очереди и лишила иллюзий прямо в кустах. Нет, меня лишили в кустах, а Никиту в гантельном зале! Я знал этот зал – там пахло потом, конюшней одним словом. Стала ясна природа пота и специфика скачек. После школы Никита поступил в Университет на биологический, а я с трудом, но все-таки одолел марафон экзаменационной лотереи и стал студентом Института физкультуры. Уже несколько лет я упражнялся в спортивной стрельбе, и для своих лет считался вундеркиндом. Считалось, в Институте физкультуры обитают одни дебилы, но это не так. Половина главных бандитов города имеет высшее образование. А если бандиты правят пятимиллионным городом… Какое-то время мы не видались с Никитой, но на втором курсе он пригласил меня в свою подпольную рок-группу «ПРОКАЖЕННЫЕ», прославившуюся, правда, лишь тем, что однажды она играла на химфаке Университета перед «САНКТ-ПЕТЕРБУРГОМ» и спалила усилители, сорвав концерт тогдашним звездам волосатого небосвода. Рекшан погрозил набить морды, а Корзинин удовлетворился бутылкой пива. Витя Ковалев плевался укоризненно:
– Вы знаете, что такое паять телевизор? Нет? А вот эти сраные усилители в тысячу раз хуже.
Мы застыдились до смерти, мы благоговели перед Рекшаном, понимая – он пустил нас на сцену лишь оттого, что сам жил когда-то возле «Спартака», но был постарше, раньше заматерел, раньше въехал в рок-н-ролльный андеграунд… Старинное такое землячество. После Никита разогнал «ПРОКАЖЕННЫХ» и собрал «ВОЗРОЖДЕНИЕ». Теперь на басе я тюкал только на репетициях, а на первых концертах уже обходились без меня. Моего до мажора оказалось недостаточно. Я обиделся, плюнул, уехал на спортивные сборы, стал мастером спорта по спортивной стрельбе, женился, стал мотаться по квартирам, продал коллекцию пластинок и подарил какому-то оболтусу бас-гитару, попытался сколотить свою жизнь, сколотил, разломал, запил, бросил, жена в Колорадо подставила китайцу, я подставил левую щеку, поверил Горбачеву, записался добровольцем, выполнил интернациональный долг, убивал людей, люди хотели убить меня и не попали, попробовал анашу и опий, водку «Абсолют» попробовал благодаря капитализму, бросил, нет, не бросил «Абсолют», в абсолютной прострации, свободное парение, «свобода есть, свобода пить, свобода! Свобода спать с кем хочешь из народа!..» Сорок мне исполнилось зимой. Никто не пришел, хотя всегда набегало, но я не в обиде. Другие заботы – «Купи себе немного „Олби“!» Нет, честное слово! Я лег рано спать и попросил соседей не звать к телефону, да и никто не позвонил…
У Никиты вышел свой коленкор. Он отпустил бороду, покрасил ее в зеленый цвет и ушел в академический отпуск. Хоть у него получалось барэ и ре мажор, но его тянуло в Do и С, если записывать гармонию по науке. Над его бородой смеялись, а он смеялся в ответ, даже прием такой надыбал – смеяться в микрофон, обрабатывая мелодию, пока гитарист играет соло в проигрыше. С ним играли и Ильченко, и Зайцев, когда развалился старый «САНКТ-ПЕТЕРБУРГ», и Жора Ордановский, он и сам ездил в семьдесят седьмом в Москву, где выступал целую зиму с «МАШИНОЙ ВРЕМЕНИ», но его хулиганства не устроили академически устроенного Макаревича, и Никита вернулся в Питер. В Питере он сошелся с Торопилой, теперешним пластиночным пиратом-магнатом, суперинтендантом всех лютеранско-рок-н-ролльных приходов. Андрей Тропилло (Торопила – прозвище) в районном доме пионеров и сопливых школьников заведовал кружком технической самодеятельности. Вместо сопливых школьников тогдашние рокеры начали записывать первые магнитофонные альбомы. Записал и Никита. Однажды он пригласил меня записать бас к одной из старых песен времен «ПРОКАЖЕННЫХ», и мы тайно ночью крались через Охтинский мост, стараясь не привести хвоста. Торопила в комнате величиной со спичечный коробок устроил студию, командовал, пил пиво, стоял нечесаный в дрянных брюках, сжимая провода в зубах, как герой-радист в Брестской крепости… Запись получилась странная, все инструменты и голос записались на тон выше, но работа удалась, и песни Никиты поехали по «необозримым просторам нашей Родины». Альбом он назвал незатейливо – «Возрождение одноклеточных». Сказались годы учебы на биофаке. Он там еще числился, что-то сдавал, переносил экзамены на осень, писал курсовые, боялся армии и военной кафедры, где толстые капитаны заставляли стричься и изучать противогазы. Он научился хитро зачесывать и закалывать волосы, чтобы не засекли идеологические преследователи. Рок-н-ролльную жизнь все далее загоняли в подземелье, но ревтрадиций нам не занимать, и она тлела до поры. Второй альбом его назывался «Два возрождения» и имел всесоюзный успех в узкой среде меломанов. В двух песнях продудел в губную гармошку Б. Г., Майк Науменко записал одно фиговое соло и одно отличное, сам Торопила сыграл партию на гобое… Нечто среднее между «БЛЭК САББАТС» и интеллектуальным британским роком с редкими частушечными вставками. Никита стремительно прогрессировал как поэт. Я иногда завидовал ему, поскольку в «ПРОКАЖЕННЫХ» все слова сочинял сам. Но это получались еще те слова, а Никита начинал сочинять настоящие стихи, клевую лирику. Он любил потрафить публике, но всегда чувствовал грань, за которой начиналась халтура. Мы достаточно отдалились друг от друга в начале восьмидесятых, когда началась доперестроечная эпопея питерского Рок-клуба, и снова стали видеться года с восемьдесят девятого, когда я вернулся с добровольной войны и старался собирать новую жизнь. Не собиралась. Инвалидные деньги плюс бесцельные и нерегулярные халтуры. На жизнь хватало, но оставалось разобраться с самой жизнью. Никита застолбил себе место на самом верху и теперь оставался там, способный всегда собрать аншлаг на стадионном концерте, а такое удавалось лишь тем, кто прорвался в телеэфир, в кино, в судебные скандалы на перестроечной зорьке, тем, кто сохранил в себе андеграундную харизму. Никита постоянно мелькал во «Взгляде», пока тот не прикрыли, снялся в трех фильмах и, отбившись от судебного иска, сам умудрился подать в суд на Михаила Горбачева. Мы существовали в параллельных мирах, но они пересеклись и подтвердили дружбу. Я помогал «ВОЗРОЖДЕНИЮ» в распространении плакатов, пластинок, буклетов, несколько раз ездил на гастроли телохранителем. «Для понта», – шутил Никита. Это и был понт. Воркута, Владивосток, Чернигов. В девяносто первом, еще до потешного путча, Никита записал с «ВОЗРОЖДЕНИЕМ» у того же Торопилы, ставшего хозяином профессиональной студии «Антроп», песню с характерным названием «Над всей Испанией безоблачное небо», сделавшуюся всенародным хитом. Под его тягучее хриплое, но сдержанное, как у Джо Кокера, пение страна сомнамбулически праздновала самораспад СССР, но Никита скоро одумался и через полгода, когда мы сели на электрический гайдаровский стул, выпустил виниловый альбом с откровенным названием «Возрождение границ». Но что-то в нем надорвалось, может, он просто устал, и его, уставшего, подобрал Михаил Малинин, по кличке Гондон, хваткий, редкий на удачливость продюсер без цели, но чующий запах денег, как миноискатель – детонатор и взрывчатку. Как они сговорились – никто не знает. У Никиты началась другая жизнь – «мерседесы», презентации, демократические концерты возле Белого дома, всякая иная ненавистная Никите, я знаю, херня. На мои редкие вопросы, редкие, поскольку в Питере он теперь и появлялся редко, на вопросы: «Очумел ты, что ли?» – Никита отвечал: «Теперь у нас другой строй? Другой! Я и в этом строе не иду строем, а пою то, что считаю нужным. Главное – люди, которые слушают». – «Ты поешь про любовь!» – не соглашался я, впрочем без напора. «А ты хотел бы слышать про ненависть?» – без напора же отбивался Никита. Когда рухнул «железный занавес», первыми же вывалились на Запад те, кто первым стоял к занавесу прижатый. Как и Б. Г., Никита съездил в Штаты и выпустил там пластинку, и если у Б. Г. альбом поднялся до 98-го места в списке популярности, то у Никиты аж до 76-го. Никита быстро все понял и не дергался. Последнее время он с легкой руки Гондона осваивал Восток. Ашхабад. Баку. Анкара. Он часто говорил: «Фундаменталисты выпьют Волгу и Россией закусят», но все равно ездил. Анкара. Ашхабад. Баку. Малинин в одной из телепрограмм заявил: «Западный рынок перенасыщен, а музыкальный рынок Востока еще относительно девствен. Русский рок – тоже культура. Мы несем культуру России Востоку». С Никитой мы оставались друзьями, несмотря на разность положений. Я очень волновался, ожидая выхода на сцену СКК… Нет, чего мне волноваться? Ре, ми минор, соль, ля, почти так же просто, как до мажор…
Мы лежим прямо на крашеной жести, а Юлия сидит на трубе. Красная кирпичная кладка еще хоть куда. Юлия закрыла глаза и откинула голову – она так загорает, словно обложка мужского журнала. Она совсем без одежды. Только прозрачная тряпочка прикрывает лобок. У нее маленькие, словно теннисные мячики, груди, готовые к Уимблдону. Я стараюсь не смотреть, но все-таки посматриваю. А Никита спит, постелив под себя афишу. Подо мной тоже афиша. Я встаю, поворачиваюсь к Юлии спиной и еще раз разглядываю разноцветный бумажный квадрат.
ЛЕГЕНДА ПИТЕРСКОЙ СЦЕНЫ
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ В РОК-Н-РОЛЛЕ
НИКИТА ШЕЛЕСТ
и группа
«ВОЗРОЖДЕНИЕ»
в концерте участвуют
«ДДТ», «АЛИСА», «НАУ», «САНКТ-ПЕТЕРБУРГ»,
Александр Ляпин, Леонид Тихомиров, Александр Лисицин, Николай Васин и другие.
В фойе широкий выбор пластинок, кассет, компакт-дисков и печатной продукции.
Работает буфет. ЛОВИ СВОЙ КАЙФ!
ПродюсерМихаил МАЛИНИН.
Концерт ведетАнатолий (Джордж) Гуницкий.
Спонсоры программы – радио«ЕВРОПА ПЛЮС» и банк«САНКТ-ПЕТЕРБУРГ»
Легенда дрыхнет и посапывает.
– А? Что? – Никита поднимает голову и смотрит на часы. – Нормально. Время еще есть.
Он зевает и чешет голову.
– Юлия! – Никита встает, шагает по крыше, и жесть гулко прогибается под его босыми ногами. – Одела б что-нибудь. Вся округа, наверное, мастурбирует. Все восьмиклассники.
– Хоть какая-то польза.
– Давай, давай! Одевайся!
Юлия натягивает белый топик и зеленые широченные брюки.
– Для того чтобы спать, есть более удобные места, – говорит Юлия. Очень отдаленно, но в голосе слышится обида.
– Юлия! – Никита делает неопределенный жест рукой. – Посмотри, какое плоскогорье! Совсем иной город. Почти никто не знает этого города, а мы с Сашей знаем с детства. Каждый камешек, так сказать…
– Помнишь, – говорю я, – как мальчик из шестого «а» разбился?
– Да. – Никита улыбается, щурится, потягивается. – Мальчик из шестого «а» шмякнулся в блин. А могли б и мы.
– Ты осторожный, – отвечает Юлия.
– Ну! – Никита наклоняется ко мне и шепчет весело: – Ей замуж пора. Выдам ее за сенатора.
Юле пора замуж – зов природы. Никита же давно и тихо женат на тихой же женщине, и две тихие девочки растут у него теперь в Сестрорецке, где он за кучу бабок купил дом со светелкой. Жена его, Ирина, не обращает на такие мелочи, как, например, каланча, внимания. Никакого. Она и на концертах «ВОЗРОЖДЕНИЯ» уже не появлялась полторы пятилетки и, видимо, правильно делала.
– Афиша знатная, – говорю я. – Больше всего мне в ней нравится это. – Я провожу пальцем по своей фамилии.
– Афиша мне эта большой крови стоила. – Такое впечатление, что Никита конфетку стырил. – Гондону б только деньги снять. Он хотел Ладу-дэнс и Гулькину вписать… Н-да. Гулькину-фуюлькину… Ничего, завтра я выхожу на свободу…
Я хотел его спросить о проблемах свободы и несвободы, но с улицы донесся троекратный всхлип клаксона, и Никита, перегнувшись через низенькую ограду, сказал:
– За нами приехали. Гондонова «тошиба».
Мы одеваемся и ныряем с крыши на чердак. Там прохладно, пахнет плесенью и опилками. Мы спускаемся на лестницу. Никита и Юлия вызывают лифт, а я бегу в квартиру за вещами. В комнате гуляет сквозняк, скачут солнечные зайчики. Я бросаю в сумку пятнистую гавайскую рубашку, черные коротковатые брюки и черную каскетку. Я бросаю взгляд в зеркало. Нормально. Лицо мягкое и вовсе не страшное, подбородок бритый. Глаза, нос, уши на месте. Шрамик над бровью и родинка на кадыке.
Я выбегаю из парадной и запрыгиваю в открытую дверь микроавтобуса.
– Добрый день. – Мордастый водила молча кивает.
Никита спит на заднем сиденье, положив каланче голову на колени. Микроавтобус поворачивает на Литейный, и меня тоже клонит в сон. Черт побери этого Калинина со вчерашней поддачей. Но когда мы огибаем огромную чашу стадиона, останавливаемся, вздрагиваем, выходим, протискиваемся сквозь служебный вход, когда к Никите кидаются сто человек с вопросами и приветами… В СКК перед концертом совсем не до сна.