Текст книги "Фиалки из Ниццы"
Автор книги: Владимир Фридкин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
Рукотворные памятники
Человек обедал в «кормушке» изо дня в день. Всегда в одно и то же время. А потом вдруг переставал ходить. Это означало, что человек умер. Я спрашивал Валю:
– А где Иван Иванович? Что-то его не видно.
– Так его уж с месяц как похоронили.
И вдова академика начинала хлопотать об увековечении памяти: памятная доска на здании института, место на хорошем (сейчас говорят «престижном») кладбище, памятник. Здесь часто разгорались шекспировские страсти. Их я никогда не понимал. Помните у Пушкина:
Есть надпись. Едкими годами
Еще не сгладилась она…
Еще не сгладилась… Значит, когда-нибудь сгладится.
В этом мире человек обедал в спецстоловой, а переходя в мир иной, лежал на спецкладбище. Был такой анекдот. Один ответственный работник звонит товарищу в ЦК:
– Не можешь устроить мне место на Новодевичьем кладбище?
– Что ты! Ведь оно только для великих. Ну, попробую кое с кем поговорить…
Через некоторое время звонок из ЦК:
– С тебя причитается. Все устроил. Но ложиться нужно сегодня.
Мраморный бюст Алексея Васильевича Шубникова изготовили еще при его жизни. Янина Ивановна поставила его в углу гостиной. И называла не иначе как «надгробие». Когда я проходил через гостиную к шефу в кабинет, то старался в этот угол не смотреть. Мне было страшно. Как сам Алексей Васильевич уживался со своим «надгробием» – не знаю. Когда в квартире собирались гости, стол накрывали в гостиной. Меня несколько раз приглашали, и я старался сесть к «надгробию» спиной. На ум приходила грозная строчка из Державина: «Где стол был явств…» Теперь бюст стоит в вестибюле института. И это вовсе не надгробие, а памятник. К нему приносят цветы. Летом – ромашки, зимой – гвоздики. У бюста фотографируются на память. И хоть бюст сделан из твердого белого мрамора, он не долговечнее шубниковских групп антисимметрии.
Я люблю бывать на кладбищах. Бродишь по аллеям мимо надгробий, и в голову приходят простые и печальные мысли. Один раз в Донском монастыре среди довоенных памятников я увидел старую стелу. «Едкие годы» почти сгладили надпись, но она еще читалась: Писатель Константин Петрович Мухобойников и даты жизни. Писатель умер перед последней войной. Я подумал: «Вот ведь был же такой писатель. Писал и издавал книги. А я этих книг не читал. И имени этого писателя не помню». Спросил друзей – они тоже не вспомнили. Когда-то эту стелу поставила жена или дочь. А может быть, друзья, товарищи по перу. Словом «писатель» они хотели увековечить его имя. И вот прошло чуть более полувека, и имя забылось. И книги его умерли, может быть, даже раньше, чем он сам. В отличие от спецстоловых, увековечение не зависит от положения и связей. Память о человеке после его смерти – это Божий промысел.
В другой раз, гуляя по Новодевичьему кладбищу (куда так стремился попасть ответственный товарищ), я нашел мраморное надгробие с надписью: кандидат технических наук Рабинович. Могила была тоже довоенная, но надпись еще не стерлась. Для увековечения Рабиновича потомкам напомнили, что он – кандидат технических наук. Невдалеке от могилы кандидата наук – надгробия военачальников. Одно из них поразило меня. Это был мраморный бюст маршала связи Пересыпкина. Маршал был изваян в полной маршальской форме, со всеми орденами. У уха он держал телефонную трубку. «Откуда он звонит? И с кем разговаривает?» – с ужасом подумал я.
А почти напротив, через аллею, лежит на земле простой серый камень. Вроде валуна, оставшегося от ледникового периода. На нем выбито одно слово: Ландау. Инициалов нет. И званий нет. А ведь какие звания! И академик, и нобелевский лауреат. Но зачем они?
Маэль Исаевна Фейнберг, жена известного пушкиниста и невестка еще более известного физика, однажды рассказала мне историю одного филолога. Это был всемирно известный ученый. Его прославленное имя мелькало в учебниках и монографиях. В годы борьбы с космополитизмом он сменил свою еврейскую фамилию на русскую. И тогда Маэль сказала ему:
– Раньше у вас было имя. А теперь – одна фамилия.
Жаль, что я забыл спросить, как и под какой фамилией его увековечили.
* * *
Нынче завсегдатаи «кормушки» из соседних академических институтов иногда встречаются на знакомом углу, у бывшего подъезда жилого дома. Там, где теперь мраморный вход в дорогой ресторан. Встречаются, раскланиваются и вздыхают: «Как все изменилось, не узнаешь… Да, была когда-то жизнь». Поговорят о трудностях жизни, о брошенной на произвол науке, о гибнущих научных школах. И расходятся. В ресторан, конечно, не заходят.
ИЗРАИЛЬСКИЕ РАССКАЗЫ
Маргарита Кирилловна Нарышкина
Дорога из Тель Авива в Хайфу идет морем на север. Море – слева. Низкий берег, пенное кружево у песчаных пляжей. Справа – банановые рощи. Гирлянды бананов прямо на деревьях увязаны в прозрачные пластиковые сумки. Упакованы как в магазине (может быть, так бананам теплее?). Навстречу – рекламные щиты с тайнописью иврита. На щитах – хорошенькие белокурые девушки (неужели они еврейки?).
Университет «Технион» в Хайфе – на высокой горе. С горы виден залив, холмы Галилеи, похожие на застывшие морские волны, и на горизонте, за облаками, Голанские горы. А в каких-нибудь двадцати километрах Назарет. Подумать только, Святая земля! Вот ведь, довелось увидеть…
Утром профессор Рауль Вайль водил меня по кемпингу. Был октябрь. Кипарисы, придорожные камни, асфальт – все в раскаленном солнечном золоте. Корпуса физических лабораторий в синей тени пальмовых и сосновых аллей. Потом мы сидели в прохладном сумраке его тесной комнаты и говорили под жужжание кондиционера. Кабинет как кабинет: компьютер, факс с телефоном, полка с книгами и исписанная формулами доска. И только нестерпимо яркие щели жалюзи на окне напоминали о полуденном зное, залившем всю эту высокую гору. Изредка звонил телефон. Хозяин извинялся, брал трубку, гортанно говорил на иврите, добавляя в конце «о’кей» или «беседер». Потом клал трубку, снова извинялся и переходил на английский.
Вайль предложил искупаться, а потом съесть ланч где-нибудь на берегу. И мы отправились в Цесарию, летнюю резиденцию Понтия Пилата. От резиденции остались каменный амфитеатр, ступенями спускающийся к берегу, и развалины дворца царя Ирода, огромные тесаные камни и одинокие мраморные колонны. Потом мы сидели на террасе ресторана «Царь Ирод» и смотрели на пустынный пейзаж раскинувшегося перед нами города крестоносцев: серо-желтые каменные стены, выложенную каменными плитами улицу, пыльные сосновые и оливковые рощицы. Вайль сказал:
– Ирод был человек плохой, хоть и еврей.
С этого и начался разговор. Мы обращались друг к другу по имени, и я спросил Рауля, откуда у него французское имя. И он рассказал мне свою историю.
Родители Рауля, французские евреи, родились в Эльзасе, в Кольмаре. Отец занимался каким-то бизнесом. Он и мать рано уехали в Боливию и осели в Ла Пасе. Там Рауль и родился. Во время войны родные отца и матери, оставшиеся в Европе, почти до единого погибли в Освенциме. Жизнь молодого боливийского физика и его путь на историческую родину были бы, в общем, как и у всех, если бы он не встретил в Ла Пасе Маргариту. Однажды Рауль, проходя мимо французского посольства, увидел на террасе девушку, поливавшую цветы. Рауль заговорил с ней по-французски. Они познакомились, и Рауль пригласил ее пообедать. Она отказалась. Встречи у террасы продолжались с полгода, пока наконец Маргарита не согласилась пойти с ним в мексиканский ресторан на «чили», острый перец, начиненный мясом и сыром. Потом они поженились. Марго (так звал ее Рауль) была наполовину русской, наполовину француженкой. Ее отец, князь Кирилл Михайлович Нарышкин, после революции эмигрировал из России. Ему было тогда немногим больше двадцати. В Париже он женился и родил четырех дочерей. Так что у Марго живут во Франции три сестры – Наталья, Анастасия и Мария. Прадед Марго, Иван Александрович Нарышкин, сенатор, приходился дядей Наталье Николаевне Пушкиной и был посаженным отцом на ее свадьбе. 18 февраля 1831 года он стоял за ее спиной в церкви у Никитских Ворот. Пушкин часто бывал в его доме на Пречистенке.
Как известно, сватал Пушкина граф Федор Иванович Толстой (по прозвищу «Американец»). Он тоже имеет прямое отношение к предкам Марго. В «Рассказах бабушки» Д. Благово вспоминает, что Федор Толстой убил на дуэли Александра Нарышкина, старшего сына князя Ивана Александровича (старшего брата деда Марго). Это было года за три до войны двенадцатого года. Пушкин был в то время лицеистом. Убив Нарышкина, Толстой скрылся, долго странствовал по Сибири, потом перебрался в Америку. Свое прозвище «Американец» он получил, уже вернувшись в Россию. В России Толстой-Американец сумел повздорить с Пушкиным. Александр Сергеевич в день своего приезда в Москву из ссылки (8 сентября 1826 года) через Соболевского послал Толстому вызов. Слава богу, их помирили. И через каких-нибудь три года Толстой-Американец сватал Пушкина. Вот так среди аристократических предков Марго оказались люди, близко знавшие Пушкина. Тесно в дворянской истории России. И все рядом. От Москвы до Хайфы три с половиной часа полета. От Гончаровых и Пушкиных до гражданки Израиля Марго Вайль всего три поколения.
Князь Кирилл, отец Марго, рано умер, еще до Второй мировой, оставив большую семью в нужде. После войны Марго совсем молодой девушкой уехала из Парижа в Дамаск работать во французском посольстве. Потом из Сирии – в Боливию. Поженившись, Рауль и Марго уехали в США, где Рауль работал в одном из университетов. И вот уже двадцать лет как они переехали в Израиль. Теперь они принадлежат к кругу, который здесь называют «ватиким», к евреям-эмигрантам, давно осевшим в стране (в отличие от «олим», недавно сюда приехавшим). У них два взрослых сына, Эфраим и Давид. Сыновья живут отдельно. А с ними в доме живут две собаки. Рауль и Марго дома говорят по-французски, с детьми на иврите и по-английски. Собаки почему-то понимают только английский. А русский Марго забыла или никогда не знала.
Наш ланч растянулся до вечера. Быстро стемнело. Море и берег растворились в теплом влажном сумраке. В Цесарии, справа от террасы, зажглись одинокие огоньки, а город крестоносцев исчез, ни огонька. Словно отошел на тысячу лет назад. На ужин Рауль пригласил к себе домой. Машина долго поднималась обратно в гору, петляя по шоссейному серпантину, обсаженному пальмами и кипарисами, ныряя на поворотах в низкое со звездами небо. Марго с собаками встретила нас на пороге. У нее были светлые глаза и гладко зачесанные русые волосы, собранные сзади в пучок. Я спросил:
– Это у вас овчарки?
Марго ответила:
– Нет, это простые дворняги. Их где-то подобрали наши дети. Здесь много разных породистых собак. Но немецких овчарок в Израиле нет…
Она приготовила праздничный стол: белая скатерть и свечи. Когда мы сели за стол и Рауль прочел молитву, я спросил у Марго, нравится ли ей здешняя жизнь.
– Конечно, – сказала она. – Это моя страна. И потом… я всегда хотела выучить иврит, чтобы говорить с Богом на его языке.
Мона Лиза Галилеи
В один из следующих дней Рауль повез нас на своей машине по Галилее. Целый день мы слонялись по холмистой библейской пустыне. Белые городки, как мираж, террасами вырастали из оливковых рощ, сосновых перелесков и россыпей серо-белых камней. Всюду было тихо и пустынно. Редко-редко попадался араб-погонщик с собакой и стадом овец. В городках было не многолюднее. В опрятных еврейских поселках – много зелени и цветов. В арабских деревнях зелени совсем нет, один камень. Дома стоят вдоль глухих выложенных из камня заборов. Перед некоторыми домами – по нескольку дорогих автомашин. А на выезде из деревни – помойка. Пообедали у знакомого Раулю бедуина Иосефа Мансура. Гостеприимный хозяин угощал пловом и питой, плоскими лепешками, которые поливал из кувшина струей тяжелого, как ртуть, оливкового масла. Мы сидели в палатке под плоской матерчатой крышей на фарши, низкой тахте, поджав под себя ноги. Ветер хамсин, долетавший из пустыни, надувал крышу как парус и хлопал ею громко, как из пушки.
– «Хамсин» – по-арабски пятьдесят, – сказал Иосеф. – Он может дуть пятьдесят дней в году.
После Назарета Рауль показал нам развалины древнего города Циппори. Циппори – одна из еврейских святынь. Здесь работал синедрион после разрушения храма в Иерусалиме, сюда перенеслась тогда культурная жизнь. Во втором веке нашей эры рабби Иегуда написал здесь одну из священных книг, Мишну, а еще через двести лет здесь был написан Талмуд. В начале второго тысячелетия в Циппори пришли крестоносцы. На фундаменте римских вилл, где покоились саркофаги, они построили цитадель. Под цитаделью на полу одной из вилл сохранился мозаичный портрет прекрасной женщины. Ее прозвали Моной Лизой Галилеи. Полагают, что картину создали в третьем веке нашей эры. Так что Галилейская Мона Лиза старше Леонардовой более чем на тысячу лет. По преданию Леонардо написал портрет жены флорентийского купца Джиокондо. Ее собственное имя было испанским, Констанца д’Авалос. О ее галилейской сестре не сохранилось и предания. Кто был художник? Кто была эта прекрасная женщина – еврейка, римлянка?..
Мы стояли вместе с другими туристами на галерее, окружавшей мозаичный пол, и смотрели вниз. Молодой американец рядом со мной фотографировал. Я спросил у него, зачем он это делает. Ведь открытку с портретом можно купить в любом киоске. Американец ответил:
– Один Бог знает, что может случиться здесь, рядом с сирийской границей. А вдруг она навсегда исчезнет от взрыва ракеты Хусейна? Здесь все как на вулкане. А я сфотографировал ее вместе с моей женой. Теперь у нее что-то будет от моей жены, а у жены что-то от нее. И что бы ни случилось, она будет висеть на стене у нас дома, в Омахе. Дайте ваш адрес, я пришлю вам фотографии.
И я дал ему свою визитную карточку. Там же, на галерее, я познакомился с бизнесменом из Риги и с его женой, очень полной надушенной «Шанелью» дамой. Они тоже фотографировали. Дама сказала:
– А если честно, она мне не нравится.
Она кивнула в сторону мозаичного пола:
– Что в ней находят? Мы этим летом в Лувре были. Но мне и тамошняя Мона Лиза не понравилась. И чего народ с ума сходит?
Я сказал:
– Значит, вы ей не показались.
– То есть как?
– А так. Жила в Москве одна великая актриса, Фаина Раневская. Так вот она говорила про Сикстинскую мадонну Рафаэля, что та повидала за свои полтысячи лет столько народу, что теперь сама выбирает, кому ей нравиться, а кому – нет. А эта дама еще старше…
А американец не обманул, прислал-таки в Москву конверт с фотографиями. На одной он умудрился запечатлеть свою милую веснушчатую подругу из штата Небраска рядом с древней галилейской красавицей. И меня тоже. Я смотрел на фотографии и напевал из Окуджавы: «На фоне Пушкина снимается семейство…» Глядя на фотографии, вспомнил наш отъезд из Циппори. Полную луну в еще светлом небе, розовые холмы, оливковые рощи вдоль гладкого фосфоресцирующего под луной шоссе. И острый камень у меня в кармане, резавший ногу. Он выпал из стены древней виллы, и я подобрал его где-то под цитаделью. На память. Ведь ему как-никак две тысячи лет… И подумал, что в фотографиях все-таки что-то есть. Что-то есть… Но что?
Перенесенные в пространстве
В Израиле много говорят о судьбах переселенцев. И каждый раз я вспоминаю Иосифа Бродского, который сказал, что он сам не переселился в США, а просто перенесся в пространстве. Переселяясь в Израиль, люди не меняются. Они уносят с собой привычки, вкусы, любовь, болезни, характер, одиночество… Вот только с профессией дело обстоит сложнее. В новой стране не каждый профессионал может найти работу. Евреи, недавно переселившиеся в Израиль (олия) видят страну через собственную судьбу. Сколько судеб – столько и мнений. Здесь не место объективности.
Гена Розенман, способный физик из Екатеринбурга, уехал в Израиль несколько лет тому назад. Я знал его в России большим энтузиастом. Он всегда был увлечен очередной научной идеей и с пеной у рта говорил о своей работе («И это мы делаем в нашей глухой провинции. В вашей Москве об этом можно только мечтать»). В Израиле ему повезло. Он получил место профессора в Тель-Авивском университете. Узнав о моем приезде в Хайфу, он позвонил в первый же день и пригласил немедленно приехать и прочесть у него лекцию.
– Вы увидите, как вас примут в Тель-Авиве. Израиль – это не ваша паршивая Италия (до этого я год работал в Италии). Гонорар будет большой, достойный вас. И билеты оплатят.
В университете перед лекцией Гена водил меня по кемпингу. Среди финиковых пальм – красивые белые здания с арками и террасами. Я впервые увидел, как на пальмах гроздьями растут финики, сначала оранжевые, потом, когда дозреют, – темно-коричневые. И убедился, что Гена как был энтузиастом, так и остался.
– Вы не представляете, какие работы мы здесь делаем. В России об этом можно было только мечтать. У меня в кабинете целых два компьютера, четыреста восемьдесят шестых. Две тысячи долларов в год только на зарубежные конференции… В этой стране лучшая в мире армия, лучшие танки, лучшие экологически чистые продукты, лучшая служба безопасности…
О службе безопасности я вспомнил через несколько дней, когда какой-то религиозный фанатик с двух метров застрелил премьер-министра Рабина…
Потом Гена позвонил мне в Хайфу.
– Спасибо за прекрасную лекцию. Чек придет к вам через пару дней. Не беспокойтесь.
Я не беспокоился. На следующий день он снова позвонил мне и попросил назвать номер паспорта. Я назвал. Прошло еще два дня. Гена снова позвонил, сказал, что забыл спросить дату выдачи визы. Добавил, что, к сожалению, дорогу не оплатят. Еще через какое-то время, в день моего отъезда в Реховот, в институт Вейцмана, Гена позвонил и сказал:
– К сожалению, из гонорара вычтут пятьдесят процентов налога. Но вас это не должно огорчать. Налоговая политика здесь – лучшая в мире.
Я не огорчался. Прошла еще неделя, и Гена сам привез в Реховот чек на пятнадцать шекелей (пять долларов) и сказал:
– Распишитесь здесь, и пожалуйста – сумму прописью, только на иврите.
Увидев мою растерянность, Гена смягчился.
– Ладно, понимаю. Напишу за вас.
И отсчитал мне пятнадцать шекелей.
* * *
Паша, сын моих московских друзей, катал меня на машине, принадлежавшей хозяину, у которого он работает. Про себя он говорил:
– Я – марксист. Работаю в торговой фирме Джеральда Маркса, еврея из Англии. Его девиз – тоже из Маркса: товар – деньги – товар.
Товар – это занавески. Паша развозит образцы по магазинам. Бизнес идет туго, и Паша с семьей плохо сводит концы с концами. Ему под сорок. В Москве он работал хирургом в одной из районных больниц.
– Врачей и музыкантов здесь слишком много, работы им не найти, – говорит Паша. – Тут говорят так. Если вы встречаете в аэропорту человека, прилетевшего из Москвы, и он не несет скрипку, – значит он пианист.
Мы проезжали городок Бней-Брак. Паша комментировал. Сказал, что это самый религиозный и одновременно самый грязный город в Израиле (городки, которые я видел до этого, были очень опрятными). В переводе с иврита «бней брак» – «дети света».
– Почти «дети солнца» по Горькому, – заметил Паша. – Когда приехал, я мыл здесь в ресторане посуду. Обслуживал свадьбы на тысячу человек.
Из ресторана Паша вскоре ушел и с семьей переселился в кибуц. Кибуц не пришелся ему по сердцу, а кибуцников он вскоре тихо возненавидел. Паша вспомнил такой случай. Однажды в Израиль приехал Федор Поленов, искусствовед и писатель, внук великого художника. Федя был школьным другом Пашиного отца (и моим тоже). В это время в кибуце, где жил Паша, организовали музей и приобрели за солидные деньги несколько полотен Левитана, певца русской природы и друга Фединого деда. Разумеется, Федю тут же привезли в кибуц показать эти картины. При первом взгляде на них (река, осенний лес, озеро, поросшее ивняком) Федя объявил, что это не Левитан. Кибуцники были очень расстроены, а Паша торжествовал.
По Бней-Браку во множестве бегают религиозные евреи: черный лапсердак, черные брюки, черная шляпа, иногда сдвинутая на затылок, белоснежная рубашка с черным галстуком, пейсы, свитые в ленту, и борода. Бегают быстро-быстро, тонкие, высокие, я бы сказал, элегантные. Вся эта старомодная чернота, и лапсердак, и пейсы – как-то не вяжутся с гибкостью и быстротой их движений. В большинстве своем – это молодые люди.
По городу развешаны портреты благообразного старика с добрым лицом и седой бородой, в черной шляпе. Я подумал, что это какая-то реклама.
– Да нет, – сказал Паша. – Это портрет Любавического ребе. Нынче его окончательно считают мессией, а раньше сомневались. Дело в том, что сам ребе лет сорок категорически это отрицал. Но после третьего инсульта, когда его, парализованного, еще раз спросили, не мессия ли он, ребе как-то странно дернулся и замигал. Это тут же восприняли как положительный ответ. Теперь, после смерти, он – мессия и скоро вернется, чтобы построить третий храм… Здесь требуют жить по законам Торы. По русскому радио выступает некий комментатор, который занимается каббалистикой. Дескать, в Торе все сказано наперед, до скончания мира. Если какое-то место в Торе прочесть через два слова, получим то, а если в другом порядке – это. Все это, видите ли, имеет глубокий смысл, и если еще не случилось, то непременно случится в будущем. И заметьте, это толкование ведется на крохотном клочке земли. Вы выезжаете из Иерусалима и через каких-нибудь 20 минут въезжаете в Вифлеем. А это уже не Израиль, а его «территории». Представьте себе, что в Москве занимаются только толкованием «Слова о полку», а Тула, Воронеж и Екатеринбург – это «территории»…
– Ну а если серьезно, если по большому счету, – как тебе здесь?
– Иногда говорят: хорошо там, где нас нет. Так вот. Мне здесь так плохо, так плохо, что плохо даже там, где меня нет.
* * *
С Марком Блюминым меня познакомили московские поэты Александр Городницкий и Юлий Ким. Перед моим отъездом Саша позвонил мне и попросил привезти книги, его и Кима, изданные в Израиле Марком Блюминым. Марк не только издает книги русских авторов. Он еще и политический деятель, член ЦК партии олии. Теперь, когда эта партия получила место в кнессете, Марк совсем пошел в гору. Его жена Марина – физик. Она работает в университете Технион в Хайфе. Марина и привезла меня из Хайфы к себе домой в Акко.
Сначала мы побродили по старому городу. Крестоносцы и здесь построили крепость, вырастающую прямо из моря. Тут же восточный базар с лабиринтом узких улочек, пропахших рыбой, шафрановым пловом, манго и огромными, с человеческую голову, грейпфрутами. Толпа плывет мимо мешков с кардамоном, имбирем и орехами, мимо лавок с бусами и посудой, где в глубине в прохладной тени дремлет хозяин. Мимо бесконечной декорации из джинсов и маек. Сквозь толпу проносятся босоногие мальчишки с подносом на голове. На подносе – лепешки, кувшин, кофейные чашки. Иногда толпа расступается перед отрядом христианских паломников. Впереди – человек в черной сутане и черном клобуке с белым крестом. Он громко стучит о мостовую деревянным посохом, кованым железом. Кажется, все это я уже видел однажды. Где? Может быть, в фильме «Багдадский вор», шедшем у нас после войны? Или не видел, а читал в «Тысяче и одной ночи».
А потом из сказки Шехерезады мы перенеслись в московскую квартиру. Блюмины живут в двух шагах от старого города в четырехэтажке без лифта, типичной «хрущобе». Как и положено, обильный стол накрыли на кухне: закуски, жирная вкусная селедка, малосольные огурчики, водка «Кеглевич». И тогда Марк рассказал свою одиссею.
В перестройку он был директором какого-то крупного объединения в Рязани. На партийность и «пятый пункт» тогда уже меньше обращали внимания. Но когда дела пошли хорошо и рэкетиры обложили данью и начали угрожать расправиться с детьми, Блюмины решили уехать. Авиабилетов тогда было не достать. Они продали квартиру и дом в деревне, купили старую «тойоту» и на ней отправились в путешествие. В Одессе на таможне у них отобрали оставшиеся доллары. На какие деньги они добрались на пароме до Варны, а оттуда через Болгарию и Грецию до Афин, – Марк даже и не помнит. А потом был снова паром, из Афин в Хайфу. Это три дня морского пути, а у них не было ни денег, ни хлеба. Младший сын, полуторагодовалый Илюша бегал по палубе и его подкармливали добрые люди. По котлете он приносил старшему брату Жене. В общем, Блюмины прошли весь путь белой эмиграции. Разве что без сыпняка.
Марк сказал:
– Израиль – страна с будущим. Сейчас здесь слишком много талантов и слишком мало денег. Отсюда – все проблемы. Но это вопрос времени. Со временем олия должна стать серьезной политической силой. Тогда не будет больше деления на олим и ватиким и никто не будет вздыхать, как было «там» и как стало «здесь».
Он рассказал такой случай. Недавно к нему приехал в гости приятель из Рязани, один из бывших видных партработников. Марк повез его в кибуц «Здот – Ям», недалеко от Хайфы, на берегу моря. Приятели купались, загорали в шезлонгах, рвали финики. В прохладной зале играли на биллиарде, большом как футбольное поле, с огромными костяными шарами. А потом в столовой кибуца обедали вместе со всеми. Обед приятелю очень понравился. Особенно десерт: гора фруктов на каждом столе и крохотные нежные пирожные в вазах.
– А что, кибуц этот, передовой? – спросил у Марка бывший номенклатурщик.
– Да нет. Кибуц как кибуц. Обыкновенный. Передовых здесь нет.
– Так ведь это же санаторий Четвертого управления! – воскликнул приятель, вгрызаясь в сочный персик и захлебываясь.
– Вот так, – закончил свой рассказ Марк, – я узнал в Израиле, что такое санаторий Четвертого управления.
* * *
Другой мой приятель, Валерий, талантливый адвокат, вел в Москве крупные денежные дела. Слава о нем гремела по всей стране. Видные дельцы, цеховики и просто жулики из наших виноградных республик старались заполучить его. Дома и среди нас, его друзей, он был немногословен и скромен, деликатен и мил. Но в зале суда преображался. Когда он выступал, зал, казалось, переставал дышать. Судья и заседатели сидели как провинившиеся на уроке школьники, боясь скрипнуть стулом. Он жил в Москве в большой квартире, обставленной богатой лакированной мебелью, с коврами и горками, в которых мерцала хрустальная посуда с неотклеенными этикетками «moser».
В Кирият-Оно под Тель-Авивом Валерий с женой, сыном и внучкой живет в точно такой же квартире с коврами и хрусталем. Только вместо «жигулей» водит «рено». Он жалуется, что работы для него здесь нет. Да ведь и быть не может. Какой же адвокат без языка? Да еще в его возрасте. Поэтому Валерий метет двор и помогает двум старикам из соседних домов. Не хочет сидеть на шее у сына. Сын, конечно, не так талантлив, как отец, но зато молод. Он тоже юрист и преуспевает. Выучил язык, сдал экзамены и работает в полиции. Ради него Валерий и уехал. И еще ради любимой внучки Софочки. Я знал Софочку еще в Москве. Тогда ей было лет восемь. А сейчас – тринадцать. За пять лет Софочка очень вытянулась, постройнела и похорошела. А по-русски говорить разучилась. Говорит медленно, растягивая слова, с сильным акцентом.
Днем, когда Софочка возвращается из школы, дед поджидает ее во дворе. Если Софочка идет с подругами, она старается незаметно пройти мимо. Деда она любит, но стесняется, потому что дед говорит по-русски. По-русски говорить стыдно. В школе по-русски говорят только олим, дети, недавно приехавшие из России. Они не умеют одеваться, в классе ведут себя как недотепы, ходят в школу без модного рюкзака и пешком, потому что у родителей нет автомобиля. И хоть Софочка сама недавно сюда приехала, она хочет дружить только с ватиким. Эти дети говорят свободно на иврите и по-английски, всегда одеты по моде и, если живут далеко от школы, родители привозят их на машине.
Дома за обеденным столом я спросил Софочку:
– Дедушка сказал мне, что ты дружишь с одноклассником Гришей. Уж не тот ли это Гриша, что вместе с тобой приехал из Москвы?
– Дружу? Ни за что! Гриша – зевель.
Заметив мое удивление, Валерий объяснил, что «зевель» в переводе с иврита – мусор. Вздохнул и добавил, что сейчас Софочка дружит с Ашером.
– Ты мне говорила, что с Ашером целуешься, – вступила в разговор бабушка.
– Да, – сказала Софочка, – французским поцелуем.
– Целуешься по-французски, – уточнил я. – Как это?
– С языком.
И Софочка объяснила, как это делают.
Потом разговор зашел о моей книжке с рассказами о Пушкине. Я спросил Софочку, не забыла ли она, кто такой Пушкин.
– Да, это поэт. Его убили.
– А почему?
– Наверное, писал плохие стихи.
– А кто его убил?
– Не помню. Какой-то иностранец… Кажется, узбек.
* * *
В Хайфе много ровных песчаных пляжей с кафе, чистыми туалетами и кабинками для переодевания. Я сижу на одном из пляжей, в небольшой бухточке, отделенной от моря молом, выложенным из серого колотого камня. Море сегодня неспокойно. Волны то накрывают мол пенной шапкой, то уходят, проваливаются назад. А в бухточке тихо. Который день дует с суши хамсин, и жемчужно-серое море в тумане. Рядом рыбаки сетью ловят бури, рыбу, похожую на ставриду.
Я только что познакомился с женщиной, приехавшей не так давно из Петербурга. Она целыми днями сидит на пляже. Ее зовут Вера, ей 60 лет. Сидит в халате, накинутом на купальник. У нее длинные ноги, красивые покатые плечи и еще не дряблый живот. Расстелила махровое полотенце, поставила на него транзистор, корзинку с бананами, саброй и мандаринами и большую бутылку с кока-колой. Угощает меня. По транзистору слышна русская речь. Он всегда настроен на «Голос России». В Петербурге Вера работала невропатологом. Несколько лет тому назад ее дочь с мужем уехали в Израиль. В большой квартире Вера осталась одна. Одиночество стало невмоготу. Она продала петербургскую квартиру и приехала к дочери. Отдала ей квартирные деньги. Дочь и зять купили на них машину и переехали в новый район. Теперь Вера сидит дома без денег и снова жалуется на одиночество.
Рядом с Верой – худой старик в черных брюках, носках и подтяжках крест-накрест поверх майки. Он еще раньше приехал из России с двумя внуками. Внукам он внушал: вы в новой стране, учите иврит и забудьте русский. Внуки выросли, выучили иврит и забыли русский. Сам старик иврит так и не выучил и теперь внуков не понимает. Старик одинок, у него склероз. Вот уже месяц он делает Вере предложение и по целым дням сидит с ней рядом на пляже. Старик смотрит на рыбаков и вдруг, не поворачивая головы, спрашивает Веру:
– Послушай, а как тебя зовут?
Вера возмущается:
– Как вам это нравится? Я же тебе сто раз говорила.
– Ну ты только напомни…